Страница:
Но остальные-то, простые люди - как они-то относятся друг к другу перед лицом своих угнетателей - низших жрецов государственной Церкви? Грызутся, заранее захватывают стулья на полчаса, не смущаясь тем, что их товарищам по унижению некуда приткнуться со своими щами и диетической котлетой с душком. (Зато стоит кому-нибудь появиться на пляже с собакой - почему не со свиньей? -ни один не пройдет мимо, чтобы не посюсюкать: что значит, не соперники нам животные, а главное - в мнениях с нами не расходятся!)
Утешало лишь, что Шурка, потрясенный "Воскресением", презрительно бормотал: "Крысятничество", тут же, впрочем, спохватываясь и переходя на что-то толстовско-благостное.
Самое безнадежное - дети бросались в эту борьбу даже без остервенения, а с веселым азартом: "блага" нужно не создавать, а перехватывать у соседей, которые воспринимались уже как безличные явления природы.
Поневоле соприкасаясь довольно близко с группой своих коллег, размещенных в частном секторе, в одном подворье с ним, Сабуров убедился, что так называемые "хорошие", то есть вполне подобные своим родителям дети, как на подбор оказались у буржуев, не интересовавшихся мнениями остального человечества.
"А если учишь детей - вот как Наталья - считаться с мнением окружающих и одновременно следовать твоим принципам, которые окружающими презираются... Учись: семейство из четырех немолодых людей двенадцати, шестнадцати и сорока двух лет от роду - вон в каком морально-политическом единстве они изучают меню, по очереди зачитывают его вслух от кильки до компота, а потом с полным взаимоуважением полчаса обсуждают преимущества и недостатки каждого нехитрого блюда. Что, больше они тебе нравятся, чем неврастеник Аркаша и архаровец Шурка, в котором сидит сто человек, и девяносто девять из них - преступники всех сортов, но один, может быть, и святой?"
Шурка своим открытым нравом и неугодливой услужливостью (все знакомцы его папы - благороднейшие люди, а тупицы-сидоровы остались где-то там) снискал среди сослуживцев и особенно сослуживиц Сабурова гораздо большую симпатию, нежели он сам, так что почти каждый считал своей обязанностью указать Шурке: "Тебе еще рано читать Толстого", потому что для них самих читать Льва Николаевича было все еще рано и в предпенсионном возрасте.
Когда по утрам сослуживцы стекались из разных углов хозяйского подворья, осторожно толпясь у еле сикающих моечных средств, смущаясь обнажать перед коллегами бытовую изнанку своей жизни, один только Шурка серьезно вслушивался в болботание никогда не отключавшейся хозяйской радиоточки (бесплатно же!) и делал обеспокоенный запрос по поводу какой-нибудь экономической дискуссии: "Папа, он правильно говорит?". Над ним все посмеивались, давно отыскав несомненность в безразличии: "А, болтают только..." Им словно было известно какое-то гораздо более действенное средство выяснения и распространения истины, чем человеческая речь. Хотя... Нынче ложь сменилась пошлостью.
Клетушку, в которой Сабуров с Шуркой спали на матрацах, набитых словно бы костлявыми кулаками драчунов, Шурка тоже всю немедленно обежал и обнюхал, как щенок. "Круто! Как в латиноамериканских трущобах!" - восхитился он, убедившись, что хибара сколочена из ящикотары и распрямленных консервных банок, и долго отыскивал в них следы их происхождения - которая из-под тушенки, а которая из-под баклажанной икры. Правда, на живопись в интерьере - репродукции из каких-то древних "Огоньков" - он только глянул и приговорил навеки: "Фуфло. Соцреализм". Зато у Сабурова эти реликты вызвали живейший интерес: это были крошечные обломки целого материка лауреатов Сталинской премии всех степеней, с детства запавших в память из таких же репродукций. Сик транзит... А однажды во двор забрел поддельный глухонемой, для усугубления глухоты вооружившийся еще и темными очками, который продавал фотографии разных знаменитостей на любой неординарный вкус: господь бог Саваоф, Высоцкий, Сталин. "Это Высоцкий", - похвасталась своей осведомленностью семилетняя девочка. "А это кто?" шутки ради спросил Сабуров, показывая на Сталина. "Боярский?" - смутилась она.
Но куда интереснее юбилейных лауреатских сражений была мирная жизнь: нарком в цеху, в колхозе, бывалый солдат рассказывает байку - всюду свет и изобилие, во всей стране нет ни одного некрасивого лица, нет тупости, злобы, а если кто и не писаный красавец, так непременно открыт, добр либо забавен. Удивительно: и рабовладельческая, и феодальная культура при всех зверствах, или, выражаясь их языком, "ошибках", тем не менее нагромоздили целые горы всяческих шедевров, - отчего же культура бюрократическая не создала ничего, кроме прилизанной дряни? Конечно, фараоны и герцоги несравненно меньше руководили искусством - культуру охраняло ее ничтожество. Но главное - прежние культуры вдохновлялись и воплощали то, во что верили. Хотя в сталинской мечте уничтожить все, что способно действовать самостоятельно, тоже можно было бы отыскать некое сатанинское величие, однако дракон предпочитал рядиться в скромный, всего лишь полувоенный китель демократии и народолюбия, - и итог налицо: за один солнечный день растекается, как дохлая медуза.
И архитектура "сталинских" домов, среди которых приходилось брести на пляж, не выражала асболютно ничего, кроме безграничного почтения к порядку - даже лепные эмблемы изобилия: тыквы, груши, виноград, остатки которого выкорчевали совсем недавно в борьбе с алкоголизмом. Еще утром бредя мимо винного магазинчика, они с Шуркой всегда видели каких-то помятых субъектов и старушек (одних и тех же: они после двух свою очередь кому-нибудь за треху сдают, указал наблюдательный Шурка, - Сабурову-то и в собственных очередях никак не запомнить, за кем он стоит - "В красном пальто, в красном пальто", - твердил он себе, как слабоумному). Что такое треха, если учесть, что к их возврату очередь вытягивалась по адскому солнцепеку тоже на четверть мили - это был, возможно, утвержденный городской стандарт. Не страшны нам...
Деревьев вдоль улицы было очень немного, а в переулках, где начинал тесниться частный сектор, и вовсе не было ничего, кроме пыли. Мимо серых домишек, поднимая пыль на полчаса, то и дело с реактивным ревом проносились огромные самосвалы с бетоном или щебенкой - Шурка объяснил, что все они мчатся к возводимому на горе небоскребу, в котором должно разместиться все, что относится к раю: райком, райисполком, райком комсомола и т. п. Судя по всему, презренная польза не волновала власти - они вдохновлялись исключительно идеей величия.
Проходя мимо междугородных телефонов (очередь стояла только к одному, потому что только он был исправен - ах, знать бы Лидин телефон...), Шурка отмечал: "А потом министр связи потребует повышения платы за разговоры!"
Сабурову ничего подобного и в голову не являлось.
- Курорты в развитых странах лопаются от денег, - разглагольствовал Шурка. - Правильная налоговая политика! Если бы заставить ведомства...
Вот дитя перестройки!
У входа на пляж дремала на солнцепеке расплывшаяся сизая старуха, облаченная в матрасный чехол с прорезями для рук, по ней карабкались две обезьянки - каждый мог при желании сфотографироваться со своими мохнатыми родственниками, которые в промежутках развлекались как умели: трепали старуху за уши, тянули за нос, но она сохраняла полное безразличие.
Тут же торговали кооперативными пластмассовыми амулетами для папуасов две утомленные женщины, казалось, ничуть не интересующиеся ходом торговли.
- Я всю ночь готовила, а он пришел и опрокинул. Рожу бы начистить...
- А чему это поможет!..
- А ничего не поможет.
Публика разглядывала жутко раскрашенные черепа, жуков, пауков, разную дамскую дребедень.
- Мы эту заколку подарим тете Вере, у нее много волос, - степенно разъясняла мама пятилетней дочке, отвечавшей выкриком из самой глубины души:
- Не-ет!!!
Рядом играючи работал наперсточник с реденькими монгольскими усишками, довольно дружелюбный к своим жертвам.
- Болгарское спортлото - не проигрывает никто, - снисходительно покрикивал он, катая шарик под наперстками по причудливым траекториям, и повторял: "Смотрите внимательно - выиграете обязательно", - однако не настойчиво: "Пистолет не наставляем - никого не заставляем, есть деньги - играйте, нет денег - страдайте". И выигрывая, и проигрывая, он приговаривал одно: "Выиграл - веселись, проиграл - не сердись". Дураки находились - просаживали часы, туфли, а потом все отыгрывали с барышом, но про этих Шурка уверенно говорил: "Заводят. Лоха ищут".
Иногда появлялся милиционер, но ничто бренное его тоже не занимало, он следил лишь, чтобы кто-нибудь в купальном костюме не преступил высочайше утвержденную линию на тротуаре, над которой прямо по асфальту было написано метровыми буквами: "ОДЕНЬТЕСЬ!". На пляже среди распростертых тел бродила пурпурная от жары простоволосая старуха, тоже в матраце, стараясь наступать босыми раздутыми ногами на свалявшиеся водоросли, похожие на клочья порыжевшей, некогда кровавой ваты, и хрипло стеная: "Солунец лечебный, солунец лечебный!" - так и не удалось узнать, что это такое.
Шурка, мотая сверкавшей на солнце мокрой головой, учился плавать с удивительным упорством, и Сабуров мог без конца любоваться каждым его движением. Неужели это последнее, что ему осталось? Лида, Лида, Лида, Лида, Лида... От магического имени изнуряющая гиря становится полегче. И начинаешь слышать, как мерно бухают в берег волны, с каждым ударом вымывая у тебя песок из-под пяток, пока не окажешься на цыпочках. Тогда смиряется души моей тревога... Начинают шевелиться какие-то замыслы, которые еще надежнее ограждают от визга, музыки, идиотской болтовни, и начинает казаться, что жизнь выносима.
Он еще никогда не был так силен: он мог бы привезти отсюда с десяток классных работ. Он мог бы, пожалуй, продвинуть и вершинное свое достижение, которым овладел Крайний, но мысль отшатывалась, как от жены, побывавшей в чужих руках. Кишение идей против воли снова рождало детские мечты о признании - и затравленную ненависть к невинным Сидоровым, неспособным оценить талант без должности.
Рассказать бы Лиде... Но все растворялось в сиропе банальных, как все искреннее, эпитетов, пригодных разве что для расчувствовавшегося солдатика-первогодка: "Пускай дал[cedilla]ко твой нервный друг..."
В самую жару обуреваемый толстовством Шурка уходил с пляжа помогать в садовых делах престарелой хозяйке подворья, где они гнездились. При этом он готов был выстаивать любую очередь, чтобы только не переодеваться в той кабине, где вместо двери колыхалась занавеска:
- Ну и простой же ты парень (это Сабуров-то!), как три копейки пятью двадсонами! Я их нравы знаю! Да вон, хотя бы, товарищ наблюдает, - и в самом деле указал на подростка за кустиками на взгорке, откуда можно было бы разглядеть разве что слоновьи гениталии. После его ухода гиря тянула в глубину с обновленной силой, так что, боясь остаться один, Сабуров увязывался за Шуркой по адовому пеклу, мимо старухи с обезьянками, мимо винной очередищи, мимо пыльного рева самосвалов... И пока Шурка, дыша пылью вместо оплаченных неонов, усердно вскапывал, подрезал, косил, боронил, Сабуров, случалось, тоже участвовал в этом, а иногда читал либо в раскаленной хибарке, тайно от сослуживцев, набрасывал черновики будущих статей (ах, как неотвратимо проступала постылая, никому не нужная красота, сделавшая его человеконенавистником!).
Шуркин роман с хозяйкой начался с того, что она зашла сделать Сабурову строгий запрос: зачем у него допоздна горит лампочка. Сабуров, чтобы только не препираться, протянул ей пятерку, и (о чудо - Сабурову впервые за свои деньги удалось купить нечто вроде дружелюбия!) старуха пустилась в откровенности. "До пенсии в магазине работала, - с брюзгливой наставительностью вела она неспешное повествование. - До работы - в саду и после работы в саду. Дочерей только магазином и садом подняла. Теперь одна в Запорожье живет. Хорошая квартира. Другая в Херсоне живет. Тоже хорошая квартира. Муж зарабатывает хорошо. Халат шелковый мне подарила, тапочки домашние. Теперь, когда татар отсюда убрали, никто в саду работать не хочет. Только отдыхающих пускают да пьют. Мужики уже ни на что не годятся. Вот я, к примеру, старуха, - а у меня и черешня, и персик, и груша, и виноград - и все деньги: пот не будешь лить - и деньги не польются. А цветов у кого вы столько видали?"
Вероятно, цветы входили в ее представление о процветании. Шурка с глуповато-растроганной улыбкой молодого папаши подолгу разглядывал, как пчелы деловито облетают цветок за цветком, бесстрашно забираясь с головой в их жерла. Вон одна, деловито елозя всеми своими шестью локотками, забралась в раструб цветка, а тот оторвался и полетел вниз. Однако пчела, сохраняя полное самообладание, успела вынырнуть из-под него, как из-под парашюта, и продолжала заниматься облетом так, словно ничего не произошло. "Вот это нервы! - восторженно воскликнул Шурка. - Ведь это все равно что для нас..." - и не смог придумать, засмотревшись на другую пчелу, залетевшую в пустую стеклянную банку и принявшуюся с истошным завыванием носиться внутри, как мотогонщик по вертикальной стене. Сжалившись, Шурка вытряхнул ее из банки, и она, пулей вырвавшись на свободу, не сделав ни малейшего передыха, тоже преспокойно занялась прежним делом. "Человек бы после такого страха еще полчаса отлеживался, за сердце держался", - растроганно дивился Шурка.
Иной раз Шурка заряжал Сабурова умиротворением до вечера, и, лежа без сна, он уже не бесился оттого, что и завтра будет чувствовать себя разбитым, а слушал, как журчит вода в ручье, ветерок пробегает по листьям, шмякается оземь отделившийся от своего корневища, не успевши созреть, плод... Когда он выходил во двор (а заодно на двор), рука задевала невидимые в темноте головки цветов, тяжеленькие и плотные, как капустные кочанчики. На улице раскачивалась лампочка, и тени бешеными кошками кидались под ноги, и посверкивающая струйка, как в детстве, представлялась увлекательным зрелищем.
И жизнь казалась переносимой, а сад добрым - лишь хозяйка его злой.
- Тридцать лет без мужа справляюсь, - звучал ее мерный голос. - Прихожу на работу, а мне моя продавщица говорит: "А ваш муж... ой, нет, боюсь". Я говорю: "Не бойся!" - "Он с уборщицей таскается". Я говорю: "Спасибо". Пришла домой, взяла его за это место, - показала на воротник, - и говорю: иди. Раз ты с ней таскаешься, раз меня на нее променял... а такая противная, ноги кривые... раз она, такая, лучше меня - иди к ней. Он вот так уперся и не идет. Я позвала грузчика из магазина: выведи. Он пошел и напился. Он до этого не пил, а тут пошел и напился. Мне соседи говорят: он у ручья лежит. Мы хорошо жили, нам весь город завидовал. Он лежит у ручья, а я говорю: лежи. Раз ты променял - ты мне такой не нужен. Все карточки его порвала. Он наутро встал и опять напился. И пошел. А через десять дней умер. На работе ему собрали пятьсот рублей старыми на поминки, а я говорю: ей отдайте, я тут ни при чем. Все медали его ей отнесла: бери, он твой - и медали твои. И две "Красные Звезды". Он татарин, они привыкли по десять жен иметь, а мне такого не надо. У них такая потребность: каждую ночь с тебя не слезает. (Шурка тревожно завращал глазищами, не зная, куда их спрятать.) Я уже толкаю его в бок: хватит, надоело. Только родишь, а он опять на тебя полез. А потом пошел еще таскаться - зачем мне это нужно? И не вспоминаю его!
Она вынимает вставные челюсти, продувает их, смотрит на свет, вставляет обратно, причмокивает для верности.
- Свои у меня зубы, свои, - успокаивает Шурку. - За свои деньги куплены. Да... Он до колхозов богатый был. Отец у него богатый. Амбар, красильня... Я бы за бедного не пошла - за татарина. Его отец на муллу учил, а он из-за меня свое мулловство бросил. Отец грозился в дом не пустить. А ничего, пустил. А потом тоже умер. Я говорю: татарский бог наказал.
А дурень Шурка слушал потрясенно и жалостно.
- Какая тяжелая жизнь у вас была...
- Жалеть - все первые, - нисколько не смягчилась хозяйка, - а помогать все последние.
- Я всегда отвечаю за базар! - подскочил Шурка. От соленой воды волосы у него стояли дыбом, как у папуаса.
Однако этот папуас с поистине немецкой аккуратностью отправлялся в хозяйкин Эдем добывать для нее хлеб в семи потах лица своего и приходил исцарапанный, полосатый, как зебра, от потных ручьев в пылевой коре. А Сабурову приходилось либо оставаться на съедение мизантропии, либо, свои же деньги заплативши, прятаться с формулами в раскаленной конуре и завидовать сослуживцу, который посреди двора преспокойно расположился с бумагами на двух табуретах, оберегая главное орудие - голову - газетным колпаком и подставив оплаченному солнцу согбенную жирную спину, - невозможно поверить, что это тот самый Боб Агафонов, являвшийся в университет в ослепительной рубашке навыпуск - пальмы, обезьяны, развязная ухмылочка, "заскочим в кинишко", "фраера", "чувачки". Однако со временем родительский - тоже полковничий - стереотип проступил в нем в полной сохранности - он заботливый и требовательный папаша, верный и строгий супруг ("Что она там, как корова", - во всеуслышание ворчит он, если жена замешкается, собираясь на пляж с вышколенными мальчишками - обструганными чурбачками, на которые Сабуров все же не променял бы своих коряг).
Боб распрямил ошпаренную спину и по-хозяйски потянулся, а потом, по-хозяйски стукнув в открытую дверь, вошел к Сабурову (Сабуров едва успел накрыть свои бумаги полотенцем).
- Ты почему не защищаешься? - с хозяйской почтительностью дрессировщика, явившегося в клетку к своему льву, спросил Боб.
- От кого?
Выстроив неповторимости по армейскому ранжиру, люди сделались друг для друга отвратительно прозрачными: каждый знает, что и другой желает того же, что и он.
- Пошустрить надо - чего гордиться-то? Ты же был самый талантливый ученик у Семенова.
Хм: гордиться должны только бездарности. Но приятно...
- Даже Сутулина пишет. Серьезно, не знал? Сейчас принесу.
Сердце заколотилось совсем по-мальчишески - только одышка была не мальчишеская. Откуда Сутулина о нем знает? И что она может понять в его точеных трудах, если ее собственные сочинения образуют в совокупности нечто вроде репы размером в трехэтажный дом? Но все-таки академик...
Боб, вручивший ему потрепанную им же, Бобом, книжку, был немедленно отозван супругой, чтобы не наговорил Сабурову лишних комплиментов: с какой стати, да еще и до Колдунова дойдет.
Сабуров принялся быстро-быстро перелистывать страницы, машинально выдувая песок, словно не желая встретить свое имя среди такой неопрятности. Наиболее сильным жизненным впечатлением Сутулиной было открытие, что академики и членкоры тоже едят, пьют, одеваются и умываются.
"Мы собрались на даче у академика Иванова. Член-корреспондент Петров сыграл на гитаре, а доктор химических наук Сидоров приготовил очень вкусный шашлык", - подобные истории казались ей вполне достойными увековечения, а таким, как Сабуров, здесь и взяться было неоткуда. Ага: "Академик Семенов собственноручно заварил чай... Член-корреспондент В. М. Крайний заявил, что никогда не пил более вкусного... Академик Семенов проверил домашнее задание у своего внука и нашел ошибку в вычислениях..." - нет, не то. Ага, вот оно: "Академик Семенов всегда заботился о научной смене. В письме, написанном незадолго до его кончины, он писал: "Из молодежи в последнее время очень радует один из талантливейших моих учеников Андрей С-ров. Но вызывает тревогу то, что он слишком ценит блеск, изящество и совсем не ценит основательности. Уж не явление ли это некоего научного декаданса?" Академик из великодушия давал иногда и завышенные оценки. Его последний ученик даже не защитил докторской диссертации".
Ничего, ничего, спокойствие - нужно только, чтобы лицо перестало гореть, когда вернется Боб. Читай, читай про самое заветное: ее пригласил академик Келдыш... Сибирский научный центр... в Академии открыты вакансии... но ведь женщин-академиков так мало...
Снова ничего о творчестве - только о титуле.
"Он прав: я не способен, придумав телегу, возить на ней картошку. Но ведь и гордыня моя не с неба на меня свалилась - она воспалялась и разбухала в борьбе с табелью о рангах. Вижу ведь я, что она сделала из других - воротил вроде Колдунова либо самоупоенных ослов, вроде Крайнего, или специализированных недоумков типа Роговича..."
В дверь заглянула потная добродушная рожа:
- Кто футбол любит - давайте вечерком ко мне на телик. Капитальнейший матч!
Но не успел Сабуров растрогаться (любовь к чему-то выше себя, даже к идиотскому, делает человека лучше и т. п.), как рожа добавила с тем же искательным дружелюбием:
- По полтиннику с носа - недорого ведь?
Сабуров едва не выматерился.
Из неосознанной потребности куда-нибудь скрыться он, изнемогая от неосознанной жары, побрел на пляж, - больше идти было некуда... "Лида, Лида...", - сам того не замечая, шептал он одними губами, как потерявшийся пятилетний ребенок поскуливает "мама, мама". Но, добравшись до переливающегося гомонящего лежбища, он обнаружил, что забыл плавки, потому что шел не купаться, а "куда-нибудь". Тупо, опять-таки с шевелением губ, перечитывая вывеску: "Продажный прейскурант. Гидропеды - 50 коп/ч", он чувствовал, что больше не в силах выдерживать тяжесть иерархической пирамиды, на ступенях которой уютно расположилось население целой страны: лишь бюрократическому государству по силам довести до гранитного совершенства извечный конфликт толпы и творца, приведя к единству хаотичные вкусы болванов. "Да, именно на эту борьбу, а не на творчество ушла моя жизнь..."
Тут до него наконец дошел смысл уже несколько минут раздражавших его слух радиофицированных приглашений принять участие в морской прогулке, и он спрыгнул с причала на палубу маленького теплоходика - единственное место, куда его приглашали.
- ...К возводимому на вершине горы красавцу-горкому...
- ...Слева мы видим пансионат "Солнечный край". Это в доказательство заботы нашего государства о трудящихся. В капиталистических странах только очень состоятельные люди...
Трудящиеся обращали на эти ритуальные словеса не больше внимания, чем на тарахтение движка - никому, кроме него, не было дела до этой лжи, над которой сегодня глумятся во всех газетах. "Меня как будто приставили оберегать истину... как евнуха при чужом гареме, покинутом и забытом его настоящим хозяином".
Удалось все же дожить до той минуты, когда экскурсоводша умолкла, и тарахтение двигателя после этого ощущалось таким чистым и поэтичным почти как шум ветра и говор волн. Стала видна ослепительная пена прибоя, скалы из выкрученного окаменевшего теста, и чайка повисла над палубой, как лампочка, хоть возьми рукой - и тут же, во исправление чьего-то служебного упущения, врезался в уши визг и лязг дрянной эстрады, чтобы кто-нибудь не успел что-нибудь увидеть, услышать, восхититься, задуматься, понять.
Откуда-то с мостика, как ангел в нимбе-канотье набекрень, олицетворявшем сразу и земное, легкомысленное, и неземное, спустилась юная экскурсоводша (облегающая кофточка с желто-коричневыми горизонтальными полосками делала ее похожей на осу, но от этого еще меньше верилось, что это ее механический голос только что осквернял морской простор механическими речами).
В надежде услышать что-нибудь живое, а не механическое, подошли еще несколько человек и узнали с точностью до сантиметра, какова высота горы, на которой растет красавец-горком.
- Кормят у вас погано, - по какой-то боковой ассоциации вдруг высказалась толстая тетка.
- Для нас, русских, сытость - не идеал, нам нужно что-то более высокое, - легкомысленно-неземным тоном произнес не свои, механические слова ангел в канотье.
- Ага, без порток, а в шляпе, - рассердилась тетка.
Ангел в шляпе остановился взглядом на интеллигентной физиономии Сабурова.
- Но ведь все это временно - еда, очереди?..
- Конечно, - подтвердил Сабуров. - Каких-нибудь семьдесят лет... ("Не голодные и холодные - униженные и оскорбленные!")
Униженные и оскорбленные нерешительно засмеялись.
Сабуров с экскурсоводшей продолжили беседу у борта.
- Красавец-горком... - фыркнула она. - У людей квартир нет, а они... Я хотела его сфотографировать и в "Литературную газету" послать. А по фотографии можно узнать, кто ее сделал?
Сабуров слушал почти с нежностью: тоска по Лиде достигла такой степени, что его неудержимо влекло хоть к какому-нибудь ее суррогату, муляжу...
- Хамство такое кругом, семечки. Иногда думаешь: надо и самой такой же сделаться, а то обхамят тебя - и полдня трясешься.
- Если мы ненавидим хамство, то и должны не пополнять его ряды, а наоборот... - Сабуров принялся внимательно разглядывать горизонт, чтобы не покраснеть.
Она искоса вгляделась в его изможденный профиль и, словно что-то поняв, согласилась.
- Да, многие мои знакомые крестились. Вы правильно говорите: если бы на месте горкома церковь построили, больше бы толку было.
- У церкви было полторы тысячи лет, чтобы превратить человечество в братскую общину, - пробормотал Сабуров.
Лида-прим совсем запуталась
- А когда Рейган к Горбачеву приезжал, татары выставили плакаты: "Оккупанты, вон из Крыма!"
Утешало лишь, что Шурка, потрясенный "Воскресением", презрительно бормотал: "Крысятничество", тут же, впрочем, спохватываясь и переходя на что-то толстовско-благостное.
Самое безнадежное - дети бросались в эту борьбу даже без остервенения, а с веселым азартом: "блага" нужно не создавать, а перехватывать у соседей, которые воспринимались уже как безличные явления природы.
Поневоле соприкасаясь довольно близко с группой своих коллег, размещенных в частном секторе, в одном подворье с ним, Сабуров убедился, что так называемые "хорошие", то есть вполне подобные своим родителям дети, как на подбор оказались у буржуев, не интересовавшихся мнениями остального человечества.
"А если учишь детей - вот как Наталья - считаться с мнением окружающих и одновременно следовать твоим принципам, которые окружающими презираются... Учись: семейство из четырех немолодых людей двенадцати, шестнадцати и сорока двух лет от роду - вон в каком морально-политическом единстве они изучают меню, по очереди зачитывают его вслух от кильки до компота, а потом с полным взаимоуважением полчаса обсуждают преимущества и недостатки каждого нехитрого блюда. Что, больше они тебе нравятся, чем неврастеник Аркаша и архаровец Шурка, в котором сидит сто человек, и девяносто девять из них - преступники всех сортов, но один, может быть, и святой?"
Шурка своим открытым нравом и неугодливой услужливостью (все знакомцы его папы - благороднейшие люди, а тупицы-сидоровы остались где-то там) снискал среди сослуживцев и особенно сослуживиц Сабурова гораздо большую симпатию, нежели он сам, так что почти каждый считал своей обязанностью указать Шурке: "Тебе еще рано читать Толстого", потому что для них самих читать Льва Николаевича было все еще рано и в предпенсионном возрасте.
Когда по утрам сослуживцы стекались из разных углов хозяйского подворья, осторожно толпясь у еле сикающих моечных средств, смущаясь обнажать перед коллегами бытовую изнанку своей жизни, один только Шурка серьезно вслушивался в болботание никогда не отключавшейся хозяйской радиоточки (бесплатно же!) и делал обеспокоенный запрос по поводу какой-нибудь экономической дискуссии: "Папа, он правильно говорит?". Над ним все посмеивались, давно отыскав несомненность в безразличии: "А, болтают только..." Им словно было известно какое-то гораздо более действенное средство выяснения и распространения истины, чем человеческая речь. Хотя... Нынче ложь сменилась пошлостью.
Клетушку, в которой Сабуров с Шуркой спали на матрацах, набитых словно бы костлявыми кулаками драчунов, Шурка тоже всю немедленно обежал и обнюхал, как щенок. "Круто! Как в латиноамериканских трущобах!" - восхитился он, убедившись, что хибара сколочена из ящикотары и распрямленных консервных банок, и долго отыскивал в них следы их происхождения - которая из-под тушенки, а которая из-под баклажанной икры. Правда, на живопись в интерьере - репродукции из каких-то древних "Огоньков" - он только глянул и приговорил навеки: "Фуфло. Соцреализм". Зато у Сабурова эти реликты вызвали живейший интерес: это были крошечные обломки целого материка лауреатов Сталинской премии всех степеней, с детства запавших в память из таких же репродукций. Сик транзит... А однажды во двор забрел поддельный глухонемой, для усугубления глухоты вооружившийся еще и темными очками, который продавал фотографии разных знаменитостей на любой неординарный вкус: господь бог Саваоф, Высоцкий, Сталин. "Это Высоцкий", - похвасталась своей осведомленностью семилетняя девочка. "А это кто?" шутки ради спросил Сабуров, показывая на Сталина. "Боярский?" - смутилась она.
Но куда интереснее юбилейных лауреатских сражений была мирная жизнь: нарком в цеху, в колхозе, бывалый солдат рассказывает байку - всюду свет и изобилие, во всей стране нет ни одного некрасивого лица, нет тупости, злобы, а если кто и не писаный красавец, так непременно открыт, добр либо забавен. Удивительно: и рабовладельческая, и феодальная культура при всех зверствах, или, выражаясь их языком, "ошибках", тем не менее нагромоздили целые горы всяческих шедевров, - отчего же культура бюрократическая не создала ничего, кроме прилизанной дряни? Конечно, фараоны и герцоги несравненно меньше руководили искусством - культуру охраняло ее ничтожество. Но главное - прежние культуры вдохновлялись и воплощали то, во что верили. Хотя в сталинской мечте уничтожить все, что способно действовать самостоятельно, тоже можно было бы отыскать некое сатанинское величие, однако дракон предпочитал рядиться в скромный, всего лишь полувоенный китель демократии и народолюбия, - и итог налицо: за один солнечный день растекается, как дохлая медуза.
И архитектура "сталинских" домов, среди которых приходилось брести на пляж, не выражала асболютно ничего, кроме безграничного почтения к порядку - даже лепные эмблемы изобилия: тыквы, груши, виноград, остатки которого выкорчевали совсем недавно в борьбе с алкоголизмом. Еще утром бредя мимо винного магазинчика, они с Шуркой всегда видели каких-то помятых субъектов и старушек (одних и тех же: они после двух свою очередь кому-нибудь за треху сдают, указал наблюдательный Шурка, - Сабурову-то и в собственных очередях никак не запомнить, за кем он стоит - "В красном пальто, в красном пальто", - твердил он себе, как слабоумному). Что такое треха, если учесть, что к их возврату очередь вытягивалась по адскому солнцепеку тоже на четверть мили - это был, возможно, утвержденный городской стандарт. Не страшны нам...
Деревьев вдоль улицы было очень немного, а в переулках, где начинал тесниться частный сектор, и вовсе не было ничего, кроме пыли. Мимо серых домишек, поднимая пыль на полчаса, то и дело с реактивным ревом проносились огромные самосвалы с бетоном или щебенкой - Шурка объяснил, что все они мчатся к возводимому на горе небоскребу, в котором должно разместиться все, что относится к раю: райком, райисполком, райком комсомола и т. п. Судя по всему, презренная польза не волновала власти - они вдохновлялись исключительно идеей величия.
Проходя мимо междугородных телефонов (очередь стояла только к одному, потому что только он был исправен - ах, знать бы Лидин телефон...), Шурка отмечал: "А потом министр связи потребует повышения платы за разговоры!"
Сабурову ничего подобного и в голову не являлось.
- Курорты в развитых странах лопаются от денег, - разглагольствовал Шурка. - Правильная налоговая политика! Если бы заставить ведомства...
Вот дитя перестройки!
У входа на пляж дремала на солнцепеке расплывшаяся сизая старуха, облаченная в матрасный чехол с прорезями для рук, по ней карабкались две обезьянки - каждый мог при желании сфотографироваться со своими мохнатыми родственниками, которые в промежутках развлекались как умели: трепали старуху за уши, тянули за нос, но она сохраняла полное безразличие.
Тут же торговали кооперативными пластмассовыми амулетами для папуасов две утомленные женщины, казалось, ничуть не интересующиеся ходом торговли.
- Я всю ночь готовила, а он пришел и опрокинул. Рожу бы начистить...
- А чему это поможет!..
- А ничего не поможет.
Публика разглядывала жутко раскрашенные черепа, жуков, пауков, разную дамскую дребедень.
- Мы эту заколку подарим тете Вере, у нее много волос, - степенно разъясняла мама пятилетней дочке, отвечавшей выкриком из самой глубины души:
- Не-ет!!!
Рядом играючи работал наперсточник с реденькими монгольскими усишками, довольно дружелюбный к своим жертвам.
- Болгарское спортлото - не проигрывает никто, - снисходительно покрикивал он, катая шарик под наперстками по причудливым траекториям, и повторял: "Смотрите внимательно - выиграете обязательно", - однако не настойчиво: "Пистолет не наставляем - никого не заставляем, есть деньги - играйте, нет денег - страдайте". И выигрывая, и проигрывая, он приговаривал одно: "Выиграл - веселись, проиграл - не сердись". Дураки находились - просаживали часы, туфли, а потом все отыгрывали с барышом, но про этих Шурка уверенно говорил: "Заводят. Лоха ищут".
Иногда появлялся милиционер, но ничто бренное его тоже не занимало, он следил лишь, чтобы кто-нибудь в купальном костюме не преступил высочайше утвержденную линию на тротуаре, над которой прямо по асфальту было написано метровыми буквами: "ОДЕНЬТЕСЬ!". На пляже среди распростертых тел бродила пурпурная от жары простоволосая старуха, тоже в матраце, стараясь наступать босыми раздутыми ногами на свалявшиеся водоросли, похожие на клочья порыжевшей, некогда кровавой ваты, и хрипло стеная: "Солунец лечебный, солунец лечебный!" - так и не удалось узнать, что это такое.
Шурка, мотая сверкавшей на солнце мокрой головой, учился плавать с удивительным упорством, и Сабуров мог без конца любоваться каждым его движением. Неужели это последнее, что ему осталось? Лида, Лида, Лида, Лида, Лида... От магического имени изнуряющая гиря становится полегче. И начинаешь слышать, как мерно бухают в берег волны, с каждым ударом вымывая у тебя песок из-под пяток, пока не окажешься на цыпочках. Тогда смиряется души моей тревога... Начинают шевелиться какие-то замыслы, которые еще надежнее ограждают от визга, музыки, идиотской болтовни, и начинает казаться, что жизнь выносима.
Он еще никогда не был так силен: он мог бы привезти отсюда с десяток классных работ. Он мог бы, пожалуй, продвинуть и вершинное свое достижение, которым овладел Крайний, но мысль отшатывалась, как от жены, побывавшей в чужих руках. Кишение идей против воли снова рождало детские мечты о признании - и затравленную ненависть к невинным Сидоровым, неспособным оценить талант без должности.
Рассказать бы Лиде... Но все растворялось в сиропе банальных, как все искреннее, эпитетов, пригодных разве что для расчувствовавшегося солдатика-первогодка: "Пускай дал[cedilla]ко твой нервный друг..."
В самую жару обуреваемый толстовством Шурка уходил с пляжа помогать в садовых делах престарелой хозяйке подворья, где они гнездились. При этом он готов был выстаивать любую очередь, чтобы только не переодеваться в той кабине, где вместо двери колыхалась занавеска:
- Ну и простой же ты парень (это Сабуров-то!), как три копейки пятью двадсонами! Я их нравы знаю! Да вон, хотя бы, товарищ наблюдает, - и в самом деле указал на подростка за кустиками на взгорке, откуда можно было бы разглядеть разве что слоновьи гениталии. После его ухода гиря тянула в глубину с обновленной силой, так что, боясь остаться один, Сабуров увязывался за Шуркой по адовому пеклу, мимо старухи с обезьянками, мимо винной очередищи, мимо пыльного рева самосвалов... И пока Шурка, дыша пылью вместо оплаченных неонов, усердно вскапывал, подрезал, косил, боронил, Сабуров, случалось, тоже участвовал в этом, а иногда читал либо в раскаленной хибарке, тайно от сослуживцев, набрасывал черновики будущих статей (ах, как неотвратимо проступала постылая, никому не нужная красота, сделавшая его человеконенавистником!).
Шуркин роман с хозяйкой начался с того, что она зашла сделать Сабурову строгий запрос: зачем у него допоздна горит лампочка. Сабуров, чтобы только не препираться, протянул ей пятерку, и (о чудо - Сабурову впервые за свои деньги удалось купить нечто вроде дружелюбия!) старуха пустилась в откровенности. "До пенсии в магазине работала, - с брюзгливой наставительностью вела она неспешное повествование. - До работы - в саду и после работы в саду. Дочерей только магазином и садом подняла. Теперь одна в Запорожье живет. Хорошая квартира. Другая в Херсоне живет. Тоже хорошая квартира. Муж зарабатывает хорошо. Халат шелковый мне подарила, тапочки домашние. Теперь, когда татар отсюда убрали, никто в саду работать не хочет. Только отдыхающих пускают да пьют. Мужики уже ни на что не годятся. Вот я, к примеру, старуха, - а у меня и черешня, и персик, и груша, и виноград - и все деньги: пот не будешь лить - и деньги не польются. А цветов у кого вы столько видали?"
Вероятно, цветы входили в ее представление о процветании. Шурка с глуповато-растроганной улыбкой молодого папаши подолгу разглядывал, как пчелы деловито облетают цветок за цветком, бесстрашно забираясь с головой в их жерла. Вон одна, деловито елозя всеми своими шестью локотками, забралась в раструб цветка, а тот оторвался и полетел вниз. Однако пчела, сохраняя полное самообладание, успела вынырнуть из-под него, как из-под парашюта, и продолжала заниматься облетом так, словно ничего не произошло. "Вот это нервы! - восторженно воскликнул Шурка. - Ведь это все равно что для нас..." - и не смог придумать, засмотревшись на другую пчелу, залетевшую в пустую стеклянную банку и принявшуюся с истошным завыванием носиться внутри, как мотогонщик по вертикальной стене. Сжалившись, Шурка вытряхнул ее из банки, и она, пулей вырвавшись на свободу, не сделав ни малейшего передыха, тоже преспокойно занялась прежним делом. "Человек бы после такого страха еще полчаса отлеживался, за сердце держался", - растроганно дивился Шурка.
Иной раз Шурка заряжал Сабурова умиротворением до вечера, и, лежа без сна, он уже не бесился оттого, что и завтра будет чувствовать себя разбитым, а слушал, как журчит вода в ручье, ветерок пробегает по листьям, шмякается оземь отделившийся от своего корневища, не успевши созреть, плод... Когда он выходил во двор (а заодно на двор), рука задевала невидимые в темноте головки цветов, тяжеленькие и плотные, как капустные кочанчики. На улице раскачивалась лампочка, и тени бешеными кошками кидались под ноги, и посверкивающая струйка, как в детстве, представлялась увлекательным зрелищем.
И жизнь казалась переносимой, а сад добрым - лишь хозяйка его злой.
- Тридцать лет без мужа справляюсь, - звучал ее мерный голос. - Прихожу на работу, а мне моя продавщица говорит: "А ваш муж... ой, нет, боюсь". Я говорю: "Не бойся!" - "Он с уборщицей таскается". Я говорю: "Спасибо". Пришла домой, взяла его за это место, - показала на воротник, - и говорю: иди. Раз ты с ней таскаешься, раз меня на нее променял... а такая противная, ноги кривые... раз она, такая, лучше меня - иди к ней. Он вот так уперся и не идет. Я позвала грузчика из магазина: выведи. Он пошел и напился. Он до этого не пил, а тут пошел и напился. Мне соседи говорят: он у ручья лежит. Мы хорошо жили, нам весь город завидовал. Он лежит у ручья, а я говорю: лежи. Раз ты променял - ты мне такой не нужен. Все карточки его порвала. Он наутро встал и опять напился. И пошел. А через десять дней умер. На работе ему собрали пятьсот рублей старыми на поминки, а я говорю: ей отдайте, я тут ни при чем. Все медали его ей отнесла: бери, он твой - и медали твои. И две "Красные Звезды". Он татарин, они привыкли по десять жен иметь, а мне такого не надо. У них такая потребность: каждую ночь с тебя не слезает. (Шурка тревожно завращал глазищами, не зная, куда их спрятать.) Я уже толкаю его в бок: хватит, надоело. Только родишь, а он опять на тебя полез. А потом пошел еще таскаться - зачем мне это нужно? И не вспоминаю его!
Она вынимает вставные челюсти, продувает их, смотрит на свет, вставляет обратно, причмокивает для верности.
- Свои у меня зубы, свои, - успокаивает Шурку. - За свои деньги куплены. Да... Он до колхозов богатый был. Отец у него богатый. Амбар, красильня... Я бы за бедного не пошла - за татарина. Его отец на муллу учил, а он из-за меня свое мулловство бросил. Отец грозился в дом не пустить. А ничего, пустил. А потом тоже умер. Я говорю: татарский бог наказал.
А дурень Шурка слушал потрясенно и жалостно.
- Какая тяжелая жизнь у вас была...
- Жалеть - все первые, - нисколько не смягчилась хозяйка, - а помогать все последние.
- Я всегда отвечаю за базар! - подскочил Шурка. От соленой воды волосы у него стояли дыбом, как у папуаса.
Однако этот папуас с поистине немецкой аккуратностью отправлялся в хозяйкин Эдем добывать для нее хлеб в семи потах лица своего и приходил исцарапанный, полосатый, как зебра, от потных ручьев в пылевой коре. А Сабурову приходилось либо оставаться на съедение мизантропии, либо, свои же деньги заплативши, прятаться с формулами в раскаленной конуре и завидовать сослуживцу, который посреди двора преспокойно расположился с бумагами на двух табуретах, оберегая главное орудие - голову - газетным колпаком и подставив оплаченному солнцу согбенную жирную спину, - невозможно поверить, что это тот самый Боб Агафонов, являвшийся в университет в ослепительной рубашке навыпуск - пальмы, обезьяны, развязная ухмылочка, "заскочим в кинишко", "фраера", "чувачки". Однако со временем родительский - тоже полковничий - стереотип проступил в нем в полной сохранности - он заботливый и требовательный папаша, верный и строгий супруг ("Что она там, как корова", - во всеуслышание ворчит он, если жена замешкается, собираясь на пляж с вышколенными мальчишками - обструганными чурбачками, на которые Сабуров все же не променял бы своих коряг).
Боб распрямил ошпаренную спину и по-хозяйски потянулся, а потом, по-хозяйски стукнув в открытую дверь, вошел к Сабурову (Сабуров едва успел накрыть свои бумаги полотенцем).
- Ты почему не защищаешься? - с хозяйской почтительностью дрессировщика, явившегося в клетку к своему льву, спросил Боб.
- От кого?
Выстроив неповторимости по армейскому ранжиру, люди сделались друг для друга отвратительно прозрачными: каждый знает, что и другой желает того же, что и он.
- Пошустрить надо - чего гордиться-то? Ты же был самый талантливый ученик у Семенова.
Хм: гордиться должны только бездарности. Но приятно...
- Даже Сутулина пишет. Серьезно, не знал? Сейчас принесу.
Сердце заколотилось совсем по-мальчишески - только одышка была не мальчишеская. Откуда Сутулина о нем знает? И что она может понять в его точеных трудах, если ее собственные сочинения образуют в совокупности нечто вроде репы размером в трехэтажный дом? Но все-таки академик...
Боб, вручивший ему потрепанную им же, Бобом, книжку, был немедленно отозван супругой, чтобы не наговорил Сабурову лишних комплиментов: с какой стати, да еще и до Колдунова дойдет.
Сабуров принялся быстро-быстро перелистывать страницы, машинально выдувая песок, словно не желая встретить свое имя среди такой неопрятности. Наиболее сильным жизненным впечатлением Сутулиной было открытие, что академики и членкоры тоже едят, пьют, одеваются и умываются.
"Мы собрались на даче у академика Иванова. Член-корреспондент Петров сыграл на гитаре, а доктор химических наук Сидоров приготовил очень вкусный шашлык", - подобные истории казались ей вполне достойными увековечения, а таким, как Сабуров, здесь и взяться было неоткуда. Ага: "Академик Семенов собственноручно заварил чай... Член-корреспондент В. М. Крайний заявил, что никогда не пил более вкусного... Академик Семенов проверил домашнее задание у своего внука и нашел ошибку в вычислениях..." - нет, не то. Ага, вот оно: "Академик Семенов всегда заботился о научной смене. В письме, написанном незадолго до его кончины, он писал: "Из молодежи в последнее время очень радует один из талантливейших моих учеников Андрей С-ров. Но вызывает тревогу то, что он слишком ценит блеск, изящество и совсем не ценит основательности. Уж не явление ли это некоего научного декаданса?" Академик из великодушия давал иногда и завышенные оценки. Его последний ученик даже не защитил докторской диссертации".
Ничего, ничего, спокойствие - нужно только, чтобы лицо перестало гореть, когда вернется Боб. Читай, читай про самое заветное: ее пригласил академик Келдыш... Сибирский научный центр... в Академии открыты вакансии... но ведь женщин-академиков так мало...
Снова ничего о творчестве - только о титуле.
"Он прав: я не способен, придумав телегу, возить на ней картошку. Но ведь и гордыня моя не с неба на меня свалилась - она воспалялась и разбухала в борьбе с табелью о рангах. Вижу ведь я, что она сделала из других - воротил вроде Колдунова либо самоупоенных ослов, вроде Крайнего, или специализированных недоумков типа Роговича..."
В дверь заглянула потная добродушная рожа:
- Кто футбол любит - давайте вечерком ко мне на телик. Капитальнейший матч!
Но не успел Сабуров растрогаться (любовь к чему-то выше себя, даже к идиотскому, делает человека лучше и т. п.), как рожа добавила с тем же искательным дружелюбием:
- По полтиннику с носа - недорого ведь?
Сабуров едва не выматерился.
Из неосознанной потребности куда-нибудь скрыться он, изнемогая от неосознанной жары, побрел на пляж, - больше идти было некуда... "Лида, Лида...", - сам того не замечая, шептал он одними губами, как потерявшийся пятилетний ребенок поскуливает "мама, мама". Но, добравшись до переливающегося гомонящего лежбища, он обнаружил, что забыл плавки, потому что шел не купаться, а "куда-нибудь". Тупо, опять-таки с шевелением губ, перечитывая вывеску: "Продажный прейскурант. Гидропеды - 50 коп/ч", он чувствовал, что больше не в силах выдерживать тяжесть иерархической пирамиды, на ступенях которой уютно расположилось население целой страны: лишь бюрократическому государству по силам довести до гранитного совершенства извечный конфликт толпы и творца, приведя к единству хаотичные вкусы болванов. "Да, именно на эту борьбу, а не на творчество ушла моя жизнь..."
Тут до него наконец дошел смысл уже несколько минут раздражавших его слух радиофицированных приглашений принять участие в морской прогулке, и он спрыгнул с причала на палубу маленького теплоходика - единственное место, куда его приглашали.
- ...К возводимому на вершине горы красавцу-горкому...
- ...Слева мы видим пансионат "Солнечный край". Это в доказательство заботы нашего государства о трудящихся. В капиталистических странах только очень состоятельные люди...
Трудящиеся обращали на эти ритуальные словеса не больше внимания, чем на тарахтение движка - никому, кроме него, не было дела до этой лжи, над которой сегодня глумятся во всех газетах. "Меня как будто приставили оберегать истину... как евнуха при чужом гареме, покинутом и забытом его настоящим хозяином".
Удалось все же дожить до той минуты, когда экскурсоводша умолкла, и тарахтение двигателя после этого ощущалось таким чистым и поэтичным почти как шум ветра и говор волн. Стала видна ослепительная пена прибоя, скалы из выкрученного окаменевшего теста, и чайка повисла над палубой, как лампочка, хоть возьми рукой - и тут же, во исправление чьего-то служебного упущения, врезался в уши визг и лязг дрянной эстрады, чтобы кто-нибудь не успел что-нибудь увидеть, услышать, восхититься, задуматься, понять.
Откуда-то с мостика, как ангел в нимбе-канотье набекрень, олицетворявшем сразу и земное, легкомысленное, и неземное, спустилась юная экскурсоводша (облегающая кофточка с желто-коричневыми горизонтальными полосками делала ее похожей на осу, но от этого еще меньше верилось, что это ее механический голос только что осквернял морской простор механическими речами).
В надежде услышать что-нибудь живое, а не механическое, подошли еще несколько человек и узнали с точностью до сантиметра, какова высота горы, на которой растет красавец-горком.
- Кормят у вас погано, - по какой-то боковой ассоциации вдруг высказалась толстая тетка.
- Для нас, русских, сытость - не идеал, нам нужно что-то более высокое, - легкомысленно-неземным тоном произнес не свои, механические слова ангел в канотье.
- Ага, без порток, а в шляпе, - рассердилась тетка.
Ангел в шляпе остановился взглядом на интеллигентной физиономии Сабурова.
- Но ведь все это временно - еда, очереди?..
- Конечно, - подтвердил Сабуров. - Каких-нибудь семьдесят лет... ("Не голодные и холодные - униженные и оскорбленные!")
Униженные и оскорбленные нерешительно засмеялись.
Сабуров с экскурсоводшей продолжили беседу у борта.
- Красавец-горком... - фыркнула она. - У людей квартир нет, а они... Я хотела его сфотографировать и в "Литературную газету" послать. А по фотографии можно узнать, кто ее сделал?
Сабуров слушал почти с нежностью: тоска по Лиде достигла такой степени, что его неудержимо влекло хоть к какому-нибудь ее суррогату, муляжу...
- Хамство такое кругом, семечки. Иногда думаешь: надо и самой такой же сделаться, а то обхамят тебя - и полдня трясешься.
- Если мы ненавидим хамство, то и должны не пополнять его ряды, а наоборот... - Сабуров принялся внимательно разглядывать горизонт, чтобы не покраснеть.
Она искоса вгляделась в его изможденный профиль и, словно что-то поняв, согласилась.
- Да, многие мои знакомые крестились. Вы правильно говорите: если бы на месте горкома церковь построили, больше бы толку было.
- У церкви было полторы тысячи лет, чтобы превратить человечество в братскую общину, - пробормотал Сабуров.
Лида-прим совсем запуталась
- А когда Рейган к Горбачеву приезжал, татары выставили плакаты: "Оккупанты, вон из Крыма!"