Сабуров ошеломленно слушал этот истерический отчет вылетевшего в трубу комиссионного магазина и, когда горестный прейскурант был наконец исчерпан, он только и сумел произнести:
   - Теперь я понимаю вашего сына.
   По-человечески всех можно понять, но Сабуров не может причитать, как Наталья: "Бедные, бедные дети!" - ему своего ребенка надо спасать. Жаль, конечно, что у родителей Кристмаса не нашлось других средств завлечь его душу, кроме электронных зимних сапожек гэдээровских из шведского хлопчатника натурального на синтетическом ватине югославском, - но нельзя же, чтобы он тащил на дно и других! Потому Сабуров и старается показать Аркаше, что его коллеги по секте сторожей нисколько не загадочны: они претендуют на незаурядное место в обществе, не обладая незаурядными данными, а потому предпочитают жить вообще вне социальной лестницы, только бы не занимать подобающее им место в ее середине.
   Но - увы! - любовь слепа. Аркаша только супится и бормочет: "От них хоть иногда что-то небанальное услышишь, а ваши буржуйчики все одинаковые, как гвозди". - "Гвозди хоть в стенку вбить можно. У нас сторожей скоро станет больше, чем имущества". - "У тебя у самого на работе одни бездарности, у мамы половина дураков да еще карьеристов, подхалимов, а мои сторожа хоть не лезут в ученые, в начальство". И вгоняют в гроб даже родных своих, а бездарности и карьеристы очень часто бывают нежными и заботливыми папашами. Кстати, и дети бездарностей и карьеристов, скорее всего, не станут таскать любимые отцовские книжки ради призрачной надежды угодить своим немытым кумирам, которым ничего не стоит пустить любой шедевр, добытый Сабуровым путем долгих поисков и немалых расходов, на растопку или подтирку. Чего-чего только им Аркаша не перетаскал: "Афоризмы Конфуция" китайские натуральные, семь рублей, драмы Пиранделло итальянские синтетические, двенадцать рублей, "Доктора Фаустуса" фээргэшного, восемь рэ, Сартра французского почти неношенного, девять рэ...
   Вот и сейчас он вертит головой от одного ублюдка к другому, и в глазах его детский восторг и - так вот почему так нестерпимо на это смотреть! - ЛЮБОВЬ. Любовь, с которой он никогда не смотрел на тебя. Так это, оказывается, просто-напросто ревность, ррревность раскаляет твою ненависть к бедным уродцам, и ты только притворяешься, будто они противны тебе из-за их никчемности, - ведь всяких там спекулянтов, карьеристов и бракоделов ты не удостоиваешь своей ненависти - брезгливости, разве. А кроме того (только бы не нарваться на какое-нибудь некрасивое знание о себе), карьеристам, спекулянтам и бракоделам ты нисколько не завидуешь. А Аркашкиным монстрам - завидуешь, потому что у них в самом деле есть то равнодушие к мнению окружающих посредственностей, которое ты сам только декларируешь. Вспомни, как ты бесился, когда в течение нескольких лет тебе, Сабурову! - пришлось числиться младшим научным сотрудником: у Колдунова всем, кроме приближенных, все выдается в порядке очереди - Сидоров, Сидоркин, Сидорчук, Сидорчуков, Сидоренко, Сидоренков, а только потом уж Сабуров. Лишь наглядевшись на Аркашиных дружков, он начал подозревать, что вместе с равнодушием к мнению толпы и начнет плодиться оригинальность, переходящая в уродство: толпа, при всей ее туповатости и тугоухости, хранит в своих упрощенных мнениях и вкусах огромную массу необходимейших вещей... И все же - что у этих уродов общего с Аркашей? И друг с другом? У юродивого Кристмаса со свирепым Стивом и вертлявым Гномом? Заметно только общее пристрастие к иностранным пластинкам в сверхрасписных конвертах. Музыку какой-то утонченной, по их мнению, струи (только кретины путают ее то с тяжелым, то с металлическим, то еще с каким-то там роком!) - музыку эту они возвели из служебной услады в некую разновидность религии: слушают ее поистине со сладкой мукой и благоговением, страдальчески раскачиваясь, что особенно раздражает. Потому-то, должно быть, возле их алтаря - проигрывателя - могут собираться и львы, и кони, и трепетные лани, как в церкви могли молиться рядом раззолоченый барон и нищий оборванец.
   Воспаленная фантазия охотно подсказывает идиотические реплики, которыми могли бы обмениваться члены братства сторожей.
   - Питер Болен и Фредди Уммер перешли в группу "Матхер энд фатхер".
   - Им сейчас хорошего ударника не хватает.
   - Чего?! Болен сейчас самый крутой ударник. Он себе зуб бриллиантовый вставил. Сверкает такой!
   - У него третья жена с иглы не слазила.
   - Он ей, когда разводился, подарил золотой диск.
   - А первой - дважды платиновый.
   - В кайф!
   - На последнем хит-параде победил "Модерн токинг".
   - Все, кранты. Джон Лопни и Боб Корни на личном самолете гробанулись.
   - Не на самолете, а на личной яхте.
   - С кинозвездой.
   - С двумя.
   - С тремя.
   - Джон Лопни себе в вену золотой клапан вделал - наркотой шмыгаться.
   - А у Боба Корни были очки с видеомафоном. Извращаются!
   Сабурову стало даже любопытно, до каких клевет способно дойти его раздраженное воображение, если спустить его с цепи. А ведь его бы далеко не так раздражало, если бы Аркаша и его болотные пузыри устраивали свои молебны вокруг общепризнанных Бетховена или Баха, хотя...
   "Совсем не исключено, что среди ихних Фуфлойдов есть какой-то завтрашний Бетховен, но я этого не желаю и знать, пока их не начнут гонять по телевизору!"
   То есть по отношению к новой музыке ты тоже ведешь себя, как человек толпы, и, возможно, Аркаша за это испытывает к тебе те же чувства, которые сам ты испытываешь к своим сослуживцам.
   Неразрешимая трагедия: заурядные людишки не умеют оценить твои сокровища и готовы запросто втоптать их в грязь, даже и не почувствовав, что под копытцем что-то хрустнуло, - но - увы и ах! - любовь-то к сокровищам своим ты приобрел через людей тоже не слишком примечательных.
   Имена Пушкина и Пифагора ты впервые услышал от людей самых заурядных. Сам доктор Сабуров, зарядивший тебя мечтой о чем-то поднебесном, тоже был недальнего ума, - иначе его благоговение перед великими не могло бы гореть столь чистым, непрактичным пламенем. Твердолобость толпы позволяет ей в течение целых веков хранить истины, которые удается вырубить на ее гранитном лбу гениям, коих ей не удалось уничтожить за несходство с нею. А ее склонность к общепринятому заставляет ее распространять усвоенные истины и вкусы - значит и вкусы гениев - до последних пределов вселенной.
   Но думать о посредственности без вибрации в пальцах Сабуров все-таки не мог. Он тысячу раз мог бы простить пренебрежение к своей телесной оболочке, но - не к своему таланту. Лида это очень хорошо поняла. Лида... прелестное существо... но, в общем, конечно же, заурядное... от заурядных папы-мамы... Чудеса да и только - и заурядность, оказывается, может рождать любовь к высокому, восхищение чужим талантом.
   Про служившую ему Наталью на этот раз он вовсе не вспомнил.
   Два решительных звонка. Это к Шурке, Антон. Тоже из нестандарта, но привычный до того, что душа радуется: мать - судомойка, охотно попивающая с отцом - работягой-закладушником, и у Антона в его шестнадцать неполных лет физиономия топорная, как у сорокалетнего алкаша, только боевой расцветки в лиловых тонах недостает. Одежка, как в старые добрые времена, явно с чужого плеча, резиновые сапоги с загнутыми голенищами тоже с чужой ноги. В нынешнее развращенное, изнеженное время мало после товарища Сталина осталось охотников таскать в жару сапоги - просто облобызать хочется. Живы еще, живы хранители традиций - папаша Антона и по квартире расхаживает в резиновых сапогах.
   Он и детей воспитывал старым добрым манером - за каждый проступок колошматил смертным боем, и в результате закаленный Антон сделался самым бесстрашным среди хулиганов Научгородка, а его младший брат, напротив, делал пакости только тогда, когда был уверен в полной безнаказанности, так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат. В Антоне папаша выковал себе достойного преемника - и соперника: мордобой у них теперь заканчивается примерно вничью.
   Шурку можно принудить к очень многому, уменьшая выделяемую ему пайку любви. Но теми, кто в ней не нуждается, управлять невозможно. Однако суровый отец Антона, потерпев полное фиаско во всем, что воспитывал целенаправленно, сам того не заметив, воспитал в нем ценнейшее для руководителей качество - ответственное отношение к работе. С самого лютого похмелья, сизый, еле живой, папаша поднимался в полседьмого, с трудом одолевал несколько чашек холодной воды из-под крана и брел на свою автобазу, невзирая на погоду и состояние здоровья, негодуя лишь на отмену мудрого сталинского закона об уголовном наказании за прогулы и опоздания. Руководитель, повтори этот подвиг!
   "Это же работа" - неотразимая для Антона магическая формула. Неосознанные табу - не есть ли они единственно прочная основа общественного поведения?
   "Антон - Витя - навестить сегодня же", - засигналила цепочка стыда.
   Позапрошлой осенью Шурка по обыкновению затемпературил, и врачиха, которой он надоел еще в прошлом году, настояла на госпитализации пусть, мол, его обследуют как следует, то есть нашпигуют антибиотиками, чтоб температура спала на недельку-другую - главное, мерьте пореже.
   Компания в тот раз подобралась действительно теплая, - все с субфебрильной температурой. Днем они пялились в телевизор и резались в самодельные карты, а ночью похищали пустые пузырьки и колошматили их об стены в своей палате. От этого подкроватная полутьма загадочно поблескивала и переливалась.
   Чтобы избавиться от соглядатайского родительского глаза, на дверях детского отделения с последней холеры висела табличка: "Карантин", - золотом на черном стекле над явно временной жестянкой "Детское отделение". Карантин давал возможность особо чадолюбивых родителей привлекать к разным черным работам (за час работы - час общения с дитем).
   Наталья дважды в неделю мыла пол в коридоре и вестибюле (заодно выметая осколки из-под кроватей), а сам Сабуров в каморке под лестницей чинил ломаные стулья, с грехом пополам сколачивая из двух уродцев третьего. Он никогда не был мастером в подобных делах, но родительская любовь способна творить чудеса. Больше того, вслед за незатейливой работой к нему невесть откуда являлся и своеобразный говорок мастерового, имевший бурный успех у Шуркиной компании.
   После каждого взрыва хохота Шурка бросал горделивый взгляд на свою гвардию, а в первую очередь - на своего заместителя Витьку, никогда не хохотавшего, а только улыбавшегося ровной милой улыбкой.
   Чтобы Шурка совсем не взбесился от безделья, Сабуров, поставив на четыре ноги положенное число двуногих и трехногих инвалидов, занимался с ним всеми школьными предметами сразу, стараясь воодушевить его тем, как он явится в школу и как все будут думать, что он отстал, а он как начнет хватать пятерки... (Когда ему без разговоров выставили по всем предметам умеренные тройки, Сабуров даже испугался за сохранность его рассудка, а утешение тут одно: плюй на окружающих кретинов. Какие еще плоды может принести это ядовитое семя? Но не ставить же себя в зависимость от людей, которым от тебя нужно одно: чтобы ты не докучал! Безысходная трагедия-с, милостивые государи и государыни!)
   Орудуя шваброй в больничном коридоре, Наталья обратила внимание на повторяющуюся картину: из малышовой палаты время от времени с торжествующими воплями вырываются два замусоленных крошечных карапуза, а нянечка немедленно загоняет их обратно, покрикивая, как на гусей: пацанята были оставлены мамашами "на попечение государства", а поскольку мест в Доме малютки (как ласково звучит!) не хватает, их, до неизвестной поры, держат в детской больнице, предоставляя корм и кров, а также полную возможность извлекать из эпизодического общения с младшим медперсоналом крохи духовного развития.
   Это открытие повергло Наталью в такой ужас (среди цивилизованного города растут дикари!), что тень его коснулась и Сабурова, - он тоже едва не поверил, что ему придется усыновлять несчастных карапузов, наделенных малообещающей, а возможно, и просто опасной наследственностью. Дружно ожидая от брошенных детей проявлений этой самой дурной наследственности, именно этим мы "проявления" и вскармливаем, все так, но - не может же он, Сабуров, нести ответственность за все несовершенства мира! Таким порывам приятно отдаваться, если есть кому вовремя остановить. Как на духу: если бы речь шла только о расходах, он бы не поскупился. Но ведь надо еще вечно стоять на вахте - утром волочить в детский сад младенца, такого же полусонного, как ты сам, если даже есть возможность поспать. А в другой раз, когда позарез надо быть на службе (отпрашиваться ему не позволяет нрав), ребенок внезапно объявляет, что его тошнит, что у него болит головка; мысленно кляня все на свете, а больше всего Наталью, успевшую ускользнуть на свою треклятую работу, суешь ему градусник (несчастное дитя бросает на тебя испуганный взгляд, почуяв в этом жесте твое бешенство) - точно, температура! Бежишь на темную зимнюю улицу, с третьей попытки находишь исправный автомат и полчаса вызваниваешь врача, и в ожидании его барабанишь пальцами рук и ног - вдруг откажется выдать больничный лист (а что сделаешь, если откажется? Притом больничный отцу выдают либо со скрипом, либо с усмешкой, а принимают в канцелярии - уж всегда с ухмылкой), и мечешься по комнате, как дрессированный тигр в клетке, и жалеешь себя, вместо того чтобы жалеть больного карапуза.
   (Вдруг вспомнилось: однажды он приволок Аркашу, по обыкновению, ровно к семи, - только так он еще успевал на службу, - а садик оказался запертым. Отношения в институте были таковы, что опаздывать нельзя было ни в коем разе - либо потом остаток дней пришлось бы провести на брюхе, - и он срывающимся от досады голосом принялся уговаривать Аркашу подождать одному на крылечке. Но Аркаша вдруг испугался перспективы остаться в одиночестве под морозными звездами и заплакал. Сабуров принялся его успокаивать голосом переодетого бабушкой волка, однако Аркаша плакал все безутешнее, и Сабуров, впадая в безумие от мороза, волчьей тьмы и безысходности, заорал: "Замолчи сейчас же!" - и тряхнул Аркашу за грудки, как взрослого, так что онемевший от ужаса Аркаша отделился от земли - хвала всевышнему, он этого, кажется не помнит! - и повис у него в руках. Это вернуло Сабурову рассудок. "Ничего, ничего, я подожду", - забормотал он, положась на волю божию, и она не подвела: чудесным попечением ему удалось ухватить такси, - может быть, единственное в городе.
   Кстати, и три рубля на такси - в те времена это тоже была сумма.)
   А когда выздоровеет - хоть завтра, - еще целый день уйдет на справки, в том числе - из санэпидстанции, занесенной черт-те куда и работающей черт-те когда. А потом снова бесперебойная вахта: не позже восемнадцати как штык быть в детсаде; покайфовать с книгой, пообщаться с великими тенями - единственное общество, в котором Сабуров чувствует себя уютно, про это забудь: маленькое настырное существо будет карабкаться на колени, дудеть в дудку, с преступным легкомыслием подаренную кем-то из знакомых, колотить в барабан того же происхождения или жестяной кузов игрушечного грузовика. Шурка по поводу именно грузовика однажды жалобно взмолился: "Мне его никак не сломать!" - он всегда отличался прямотой, не искал эвфемизмов, вроде: "Мне его никак не разобрать".
   В своем ребенке такие штуки забавляют, но даже и он иной раз осточертеет, а чужой... Про своего будешь думать: "упорный", про чужого - "упрямый", про своего - "рассеянный", про чужого - "тупой", про своего "весь в меня", про чужого - "весь в подонков этих", - да мало ли на каких неприязненных и подлых мыслях будешь ловить себя - изведешься к черту! Лучше не приносить непосильных жертв, чтобы не возненавидеть тех, для кого их приносишь.
   А ведь остается еще самое загадочное - воспитание. Это прежде было довольно кормить, одевать, а в остальном, что все делают - то и он будет делать. А сейчас почти ничего, что "все делают", не осталось... Да нынешние дети и не видят нас в работе, а только в бытовой дребедени, где поистине все равны, - и Пушкин, и Сидоров. А он, Сабуров, ведь еще и отзывается о своих делах с насмешкой! И к чему потянет несвоего ребенка, если уж родных несет неизвестно куда... А попробуй уследить за миллионами мелочей, которые, может, и есть решающие, - с улыбкой ты обращаешься к ребенку или без, или с улыбкой, но неискренней, с чувством читаешь или цедишь сквозь зубы...
   В том разговоре о больничных маугли Сабуров обезоружил Наталью апелляцией к священному долгу перед собственными детьми, и она ограничилась пламенным воззванием в областную газету: "Моя мать, совершенно необразованная женщина, учила меня, что с детьми необходимо разговаривать с самых первых дней их жизни, а люди, считающие себя образованными..." - но не дичают ли и взрослые, оставленные, как почти все мы, "без всякого общения"? (Дух рождается не из сытости и не из голода, вдруг непреложно понял Сабуров, а из человеческого общения.)
   Газета откликнулась очень быстро: "Благодарим Вас за острый материал для острой публикации", - однако публикации не последовало. Но дети были из больницы вскоре изъяты. А до тех пор Сабуров перестал пускать туда Наталью: оберегая ее нервы и относительный покой в семействе, ходил сам вместо нее и носил несчастным малышам рыночные фрукты и игрушки - с большим облегчением для собственной совести. Игрушек (и детского барахлишка) Наталья насобирала у себя на работе целый воз, - там тоже были рады заплатить умеренный выкуп, чтобы облегчить совесть и ощутить собственное благополучие - им мы обязаны несчастным, которых нам посчастливится встретить рядом с собой, - они снижают наши критерии.
   У себя на службе Сабуров ничего собирать не стал - перед сослуживцами ему почему-то невыносимо показаться лучше, чем он есть. Вот показаться хуже - это пожалуйста. Не потому ли, что стараясь быть хорошим, тем самым покоряешься людскому суду, а оставаясь плохим, этим судом пренебрегаешь?
   Навещая малышей, таская им передачи, он старался побыстрее улизнуть из их палаты, - не делать же им "козу" или подбрасывать на колене, чтобы через двадцать минут преспокойно удалиться, оставив их на попечении государства, - это была бы фальшь совсем уж нестерпимая, довольно было и того, что ребятишки, завидев его, радостно бросались ему навстречу. Вернее, бросались-то они вроде бы одинаково радостно, но один выражением лица напоминал приятно удивленного добродушного мужичка, зато второй был вылитый урка с бритвенно тонкими поджатыми губами и сверлящим взглядом, который насквозь пронзал все сабуровские хитрости. Иногда он сжимал в зубах соску, многозначительно пожевывая ее, как сигарету.
   Оба они даже не пытались лопотать, но взгляда их Сабуров не мог вынести, ни добродушно доверчивого, ни пронзительного, - прятал глаза и бочком, бочком, воровато...
   Правда, в самый первый раз ему не удалось так легко отделаться, - он, от неловкости не смея поднять глаз, сидел над разноцветной грудой только что приволоченных им игрушек, - словно бы вываленных из современного Ноева ковчега - всевозможная фауна, вплоть до мотоциклов и автомобилей, навалившаяся на огуречно-зеленого пупырчатого крокодила величины почти натуральной, - словом, Сабуров сидел, а заведующая отделением Зельфира Омаровна стояла у него над душой, отчитывая - ввиду отсутствия их негодяев-родителей - облагодетельствованных деток: "Вот так и идет дело: злой бросает - добрый помогает", - а маленький урка, стиснув прорезь рта, пронизывал его взглядом: "Я-то знаю цену твоей доброте", и Сабуров, тоже знавший ей цену, переводил взгляд на мужичка, который с выражением добродушного восхищения на бесхитростной мордочке не то просто ощупывал, не то пытался распутать большущий узел на красивой шелковой веревке, продетой сквозь ноздри крокодила. Он действовал не только большим и указательным пальцами, как это делают искушенные в подобных ситуациях взрослые, а собрал в пучок все свои пухленькие шевелящиеся пальчики, утоньшающиеся к миниатюрным ноготкам, и Сабуров узнал в этом манеру своих собственных детей. В каждом доме сейчас какое-нибудь дитя занимается такой же чепухой, а двое, трое, четверо взрослых людей не сводят с него глаз, и в голове у них мутится от нежности, им не сдержать счастливого смеха, а вот здесь эти пальчики, эта восхищенная мордочка пропадают зря, как бриллиант в канаве (или талант в толпе посредственностей), и никому-то в целом свете это не радостно, не трогательно, не умилительно. А эти крошечные создания, которых мы содержим на государственном обеспечении на положении животных - с кормом, но без любви, - даже и не знают, чего они лишены, а может быть, никогда не узнают... Каспар Хаузер, никогда не видевший людей, ни разу не чувствовал себя несчастным, - одиночество не всегда несчастье...
   - Я бы таких мамашей расстреливала! - тем временем восклицала Зельфира Омаровна. Но, сообразив, что дети и в этом случае остались бы без матерей, поправилась: - Нет, в тюрму сажала! А детей все равно бы заставляла воспитывать!
   "В тюрьме?" - хотел спросить Сабуров, осторожно переводя взгляд на урку (ему-то бедняге, еще хуже - у него ведь и внешность нерасполагающая...), и вдруг почувствовал, что ему перехватило горло и, более того, с ним вот-вот произойдет неудобнейший для мужчины конфуз.
   - А так - кто из них выйдут? Пни и то лучше обеспечивают.
   - Какие пни? - от изумления к Сабурову вернулся голос.
   - Психо-неврологические интернаты. Для хроников. Я всегда говорю: они из дураков умных хотят сделать, и из умных - дураков. При такой воспитании из них вот такой и выйдут, - она указала на Витю, явившегося вместе с Шуркой поглазеть на интересное, по больничным масштабам, зрелище.
   Витя безмятежно улыбнулся очаровательной своей улыбкой.
   - А я тоже из этой шайки, - обиделся Шурка.
   - Ты к нему не подравнивайся - у тебя есть перед кого стесняться. А он перед кого - перед Иван Иваныча будет стесняться? А Иван Иванович перед его не стесняется здоровый ребенок три недели в больнице держать?! Раньше кто в детский дом жил? Папа умер, мама умер. Ла. А у тебя как? обратилась она к Вите. - Папа сегодня пьет - завтра сидит, мама сегодня сидит - завтра пьет, так, нет?
   Сабуров напрягся, но Витя нисколько не обиделся, только улыбнулся еще безмятежнее, и Сабуров лишь потом понял, что главное обаяние этой улыбки заключалось в ее абсолютной беспретенциозности, - она никогда не претендовала быть умной, насмешливой, проницательной или еще какой-нибудь она всегда была просто улыбкой: забавно человеку - вот он и улыбается. И о своих ночных похождениях они рассказывают по-разному - Шурка воображает себя каким-то разведчиком, Оцеолой, гордится тем, что переступает запреты, а Витя ничем не гордится и ничего не воображает, - ему забавно, и все.
   - Ты мать-то свою помнишь? - только что не добавив "горюшко мое", с какой-то укоризненной симпатией спросила Зельфира Омаровна. - И отца не помнишь? - Зельфира Омаровна как будто желала продемонстрировать Сабурову, до чего может доходить людское бесстыдство.
   - Немножко помню. Он меня на руки брал.
   Сабуров осторожно посмотрел на Витю - он бессознательно ожидал чего-то чувствительного, святочного, но - забегая вперед - так никогда и не дождался: Витя обо всем говорил с неизменной простотой, и сейчас, и тогда, когда Сабуровы по воскресеньям начали брать его к себе. С готовностью выплачивая выкуп за свое благополучие и штрафуя себя за нехватку в собственных душах пищи для Витиной души (Наталья умела разговаривать лишь с бессловесными младенцами), Сабуровы с тем большей охотой шли навстречу потребностям Витиного тела: старались накормить его повкуснее да еще завернуть с собой (Витя с полной непринужденностью засовывал свертки в штаны, чтобы не отобрали старшие мальчишки, - они пока что обшаривают только карманы), охотно исполняли его материальные просьбы, которые Витя делал с всегдашней своей простотой, не подозревая, что в этих случаях положено изображать нерешительность и смущение; от этой бесцеремонности Сабуровы не могли не испытывать легкой покоробленности и, стыдясь этого чувства, выполняли просьбы с утроенной поспешностью.
   Сабуров уже и не помнил, каким образом выучились этим штукам его родные дети, - уж наверно, им указывали, что надо говорить "спасибо", когда берешь конфету. Но чужому ведь ребенку этого не скажешь, - тем более, когда вручаешь ему подарок в тысячную долю того, что ты ему должен по законам благородства.
   Сабуровы, само собой, старались не замечать, что Витя при этом не выказывает ни малейшей благодарности: он не натренировал в себе это чувство, привыкнув все получать через посредство некоего снабженческого аппарата. Кроме того, не привыкнув быть чему-нибудь хозяином, Витя не приобрел также привычки дорожить чем-либо, и Сабуровы старались воспринимать как нечто само собой разумеющееся чистосердечнейшую простоту, с которой Витя мимоходом и без малейшего сожаления упоминал об утрате той или иной подаренной вещи.
   - Гитары уже нету. Пацан один наступил и продавил. А гриф со струнами я сменял на апельсиновую пасту. Сладенькая такая!