— И давно ты в этих краях? — Под «этими краями» могли подразумеваться пляж Маркони, Истем, Кейп-Код, Новая Англия и, коли на то пошло, даже весь Нью-Йорк и Филадельфия, но он только отмахнулся.
   — Давай потолкуем о вещах поважнее, — сказал он.
   — Это проще.
   — Проще, Мак, тут ты прав. Я сколько раз говорил… то есть повторял Пэтти Ларейн: «У Тима в крови тяга к хорошим манерам. Как и ты, он рубит правду-матку. Но всегда придает ей самое благопристойное обличье». Пытался, понимаешь, исподволь воспитывать эту упрямицу. Намекал ей, как надо себя вести. — Он рассмеялся с наслаждением, свойственным богачам, которые всю жизнь смеются вслух наедине с собой; смех этих людей выдает не только их одиночество, но и их глубокий индивидуализм, точно им наплевать, сколько ужасающих каверн и пробок в их душевной системе может открыться постороннему взору. Свобода быть самими собой для них дороже всего остального.
   Когда он кончил смеяться, а я начал думать, что могло его так развеселить, он сказал:
   — Поскольку для тебя, меня и Пэтти такие вопросы уже не внове, позволь мне быть кратким. Как ты смотришь на то, чтобы ее пришить? — Он произнес это с восторгом, словно предлагал мне украсть бриллиант «Кохинор».
   — Совсем?
   — А как же.
   — Да уж, на обиняки ты времени не тратишь.
   — Это мне тоже советовал отец. Говорил: «Чем важнее дело, тем скорее надо выносить его на обсуждение. Иначе на тебя начнет давить сама его важность. Тогда и до сути не доберешься».
   — Наверное, твой отец был прав.
   — Разумеется.
   Он явно полагал, что реализацию его идеи я должен взять целиком на себя.
   — Интересно, — сказал я, — какова же цена?
   — Сколько ты хочешь?
   — Пэтти Ларейн обещала мне золотые горы, — сказал я. — «Только избавься от этого чертова гомика, — говорила она, — и получишь половину всего, что мне достанется». — Своей грубостью я хотел задеть его за живое. Меня разозлил его комплимент насчет моих хороших манер. Слишком откровенная лесть. Поэтому я решил проверить, затянулись ли его старые раны. Мне думалось, что нет. Он быстро сморгнул, точно удерживая короткую эмоциональную дистанцию перед возможными непрошеными слезами, и сказал:
   — Любопытно, не говорит ли она сейчас чего-нибудь столь же приятного и в твой адрес.
   Я засмеялся. Не совладал с собой. Я всегда считал, что после того, как мы расстанемся, Пэтти будет относиться ко мне лучше, чем прежде, но это и впрямь могло быть чересчур вольным допущением.
   — Она тебе что-нибудь завещала? — спросил он.
   — Не имею понятия.
   — Ты достаточно ее ненавидишь, чтобы сделать дело?
   — В пять раз сильнее.
   Я сказал это немедля. Пустой пляж позволял говорить все, что хочешь. Но потом меня озадачило произнесенное число. Выразил ли я свои настоящие чувства, или это было лишь эхом оскорбительного заявления Мадлен Фолко о том, что ее муж Ридженси каждую ночь пятикратно извергается в некогда обожаемый мною храм? Подобно боксеру, я страдал от обмена свирепыми ударами, состоявшегося несколько часов тому назад.
   — Я слышал, — произнес Уодли, — что Пэтти дурно с тобой обошлась.
   — Можно сказать и так, — ответил я.
   — У тебя побитый вид. Не верится, что тебе это по силам.
   — Ты абсолютно прав.
   — Лучше бы я ошибался.
   — А почему бы тебе самому этого не сделать? — спросил я.
   — Тим, ты мне в жизни не поверишь.
   — Все равно ответь. Может, я вычислю правду, сравнивая ложь разных людей.
   — Красивая мысль.
   — Это не моя. Льва Троцкого.
   — Надо же. А я бы скорее погрешил на Рональда Фербэнка[23].
   — Где теперь Пэтти Ларейн? — спросил я.
   — Недалеко. Можешь быть уверен.
   — Почем ты знаешь?
   — Мы с ней боремся за покупку одной и той же недвижимости.
   — Так ты хочешь убить ее или обойти в бизнесе?
   — Как получится, — сказал он, шутовски блеснув белками. Уж не пытался ли он подражать Уильяму Ф. Бакли-младшему[24]?
   — Но ты хотел бы, чтобы она умерла? — настаивал я.
   — Не от моей руки.
   — Почему?
   — Ты мне просто не поверишь. Я хочу, чтобы она взглянула в глаза своему убийце и все поняла не так. Не хочу, чтобы в последний миг она увидела меня и сказала: «А, старина Уодли пришел получить должок». Уж больно это было бы для нее легко. Она умерла бы спокойно. Зная, кого пугать по ночам, когда наладит свой быт по ту сторону. А меня ведь найти нетрудно. Поверь мне, я предпочитаю, чтобы она рассталась с жизнью в полном смятении. «Как Тим мог на это решиться? — спросит она себя. — Неужто я его недооценила?»
   — Ты прелесть.
   — Ну вот, — сказал он, — я знал, что ты меня не поймешь. Впрочем, это неудивительно, если учесть, как давно мы не виделись.
   Он уже повернулся ко мне настолько, что его глаза снова уперлись в мои. Вдобавок ко всему его дыхание было не слишком ароматным.
   — Но если ты обскачешь ее на покупке недвижимости, — сказал я, — она догадается, что это ты ей мстишь.
   — Догадается. Я этого хочу. Хочу, чтобы мои живые враги обо мне помнили. Чтобы каждую секунду у них в голове свербило: да, да, это Уодли нам такое устроил. Смерть — другое дело. Туда они должны отправляться в смятении.
   Я вряд ли отнесся бы к его словам серьезно, если бы в тюрьме он не убрал человека, который угрожал ему. Я был рядом, когда он нанимал убийцу, и его речи в тот день не особенно отличались от нынешних. Заключенные смеялись над ним, но только за его спиной.
   — Расскажи мне об этой сделке, — попросил я.
   — Поскольку твоя жена и я положили глаз на одну и ту же усадьбу, я не уверен, что стоит тебе рассказывать. Никто не знает, когда Пэтти Ларейн вернется и прижмет тебя к груди.
   — Да, — сказал я, — в таком случае мне будет трудновато. — И подумал, как от Пэтти, наверное, будет разить и. о. шефа полиции Элвином Лютером Ридженси.
   — Не надо бы тебе говорить. — Он помолчал, затем добавил: — Но меня тянет на откровенность, и я расскажу.
   Теперь мне пришлось посмотреть в эти отталкивающе огромные, пытливые глаза.
   — Я не хочу оскорблять твои чувства, Тим, но, по-моему, ты не до конца понял Пэтти Ларейн. Она прикидывается, будто ей плевать на то, что мир о ней думает, но должен сказать тебе, что на самом деле она из того же теста, из какого слеплены флагманы человечества. Просто она слишком горда, чтобы упорно лезть по общественной лестнице. Вот и делает вид, что ее это не интересует.
   Я думал о первом сборище, на которое взял Пэтти Ларейн пять лет назад, когда мы приехали в Провинстаун. Мои друзья вытащили на дюны мехи с вином, а женщины принесли пироги и «Акапулько Голд», «Джамайка Прайм» и даже горсть таиландских косяков. Мы отдыхали при луне. Перед началом вечеринки Пэтти заметно нервничала — мне еще предстояло узнать, что она всегда нервничает перед вечеринками, — и это было трудно понять, поскольку она всегда была душой общества, но, с другой стороны, рассказывают, будто Дилана Томаса рвало перед каждым выходом на публику, хотя стихи он читал великолепно. Так и Пэтти — на первом же вечере она покорила всю компанию, а под конец даже сыграла на горне, согнувшись и просунув его между ног. Да, она блистала и на той попойке, и на многих других.
   И все равно я понимал Уодли. Она давала так много, получая взамен так мало. В ней часто угадывалась печаль великого художника, расписывающего подарочные пепельницы под Рождество. Поэтому я внимательно отнесся к его словам; я даже усмотрел в них толику истины. В последнее время Пэтти явно не сиделось в Провинстауне.
   — Секрет Пэтти Ларейн в том, — сказал Уодли, — что она считает себя грешницей. Безнадежно падшей. Обреченной. Что женщина в таком случае будет делать?
   — Сопьется до смерти.
   — Только если она дура. Я бы сказал, что практический выбор Пэтти — самоотверженно вкалывать на дьявола. — Он сделал зловеще-торжественную паузу, точно отпуская мне целую вечность для усвоения этой мысли. — Я наблюдал за ней, — сообщил он. — За последние пять лет редкий ее поступок не стал мне известен.
   — У тебя друзья в городе?
   Он развел руками.
   Конечно, у него были друзья. Половина нашего зимнего населения сидит на пособии, так что за информацию много платить не надо.
   — Я поддерживал связь с агентами по недвижимости, — сказал он. — Тоже по-своему не слезал с кончика Кейп-Кода. Мне нравится Провинстаун. Это самый привлекательный рыбацкий городишко на Восточном побережье, и если бы не португальцы, благослови их Боже, он бы давным-давно захирел.
   — Значит, Пэтти Ларейн хочет заняться недвижимостью?
   — Нет-нет. Только провернуть выгодное дельце. Она присмотрела себе сказочный дом на холме в Уэст-Энде.
   — Кажется, я знаю, о чем ты говоришь.
   — Еще бы. У меня и сомнений нет! Ты ведь выпивал во «Вдовьей дорожке» с моими посредниками. На следующий день они должны были пойти в контору по торговле недвижимостью и купить дом, в который ты меня по доброте душевной уже поселил. — Он присвистнул. — Провинстаун — заколдованное место. Уверен. Как иначе объяснить, что ты заговорил с ними обо мне?
   — Да, странно.
   — Не странно, а страшно.
   Я кивнул. Мой череп под волосами покрылся гусиной кожей. Неужто Пэтти Ларейн действительно расшевелила оркестр Адова Городка? Когда трубила в горн на луну?
   — Да ты понимаешь, — сказал Уодли, — что в тот самый вечер, посредине ужина с этой белокурой секс-бомбой, бедняга Лонни Пангборн встал и пошел звонить мне? Он был почти уверен, что я веду двойную игру. Как ему обстряпать дело тишком, спросил он, если мое имя не сходит с языка у аборигенов?
   — Тут он тебя уел, — заметил я.
   — Так всегда бывает с самыми лучшими планами, — сказал Уодли. — Чем лучше план, тем меньше надежды на то, что все пройдет без сучка без задоринки. Когда-нибудь я расскажу тебе правду о том, как был убит Джек Кеннеди. Они должны были промахнуться! Какая цепь случайностей! В ЦРУ после этою никому кусок в горло не лез.
   — Ты хочешь купить усадьбу, чтобы она не досталась Пэтти Ларейн?
   — Именно.
   — И что ты с ней будешь делать?
   — Найму сторожа, чтобы присматривал за всем этим безлюдным великолепием. Мне будет очень приятно таким образом окунуть Пэтти Ларейн головой в парашу.
   — А если победит она?
   Он поднял пухлую белую руку.
   — Это только мое предположение, — сказал он.
   — Ага.
   — Ньюпорт есть Ньюпорт, и его можно оставить в покое. Мартас-Виньярд и Нантакет стали не лучше недвижимости. Хэмптон — чистый убыток! Лефрак-Сити притягательнее по воскресеньям.
   — В Провинстаун набивается больше народу, чем в любой из них.
   — Да, летом он безнадежен, но то же самое можно сказать и обо всех других точках на Восточном побережье. Суть в том, что Провинстаун красив сам по себе. Все остальное — ошибки природы. Осенью, зимой и весной ни один курортишко не переплюнет наш старый добрый Пи-таун. И я подозреваю, что Пэтти хочет открыть прямо в этой усадьбе новый шикарный отель. Если все сделать толково, через несколько лет он станет самым стильным в округе. В межсезонье туда потянутся толпы богачей. Вот как, по-моему, рассуждает Пэтти. А при наличии хороших помощников хозяйка из нее выйдет потрясающая. В общем, Тим, прав я или нет, я знаю одно. Она за этот дом душу отдаст. — Он вздохнул. — Теперь, после того как Лонни сыграл в ящик, а блондинка исчезла, мне надо срочно подыскивать другого представителя или идти торговаться самому. Тогда цена сразу взлетит вверх.
   Я засмеялся.
   — Ты меня убедил, — сказал я. — Лишить Пэтти недвижимости тебе приятнее, чем замочить ее.
   — Точно. — Он тоже посмеялся со мной за компанию. Я не знал, чему верить. Его легенда показалась мне сомнительной.
   С минуту-другую мы смотрели на волны. Потом он сказал:
   — Я обожал Пэтти Ларейн. Не хочу плакать тебе в жилетку, но какое-то время она помогала мне чувствовать себя мужчиной. Я всегда говорил: если ты работаешь в двух режимах, не теряй драйва ни там, ни там.
   Я улыбнулся.
   — Между прочим, это было действительно важно. Напомню тебе, что всю жизнь я старался восстановить право собственности на свою прямую кишку.
   — Не вышло?
   — Теперь я единственный, кого волнует ответ на этот вопрос.
   — В пору моего шоферства Пэтти Ларейн донимала меня рассуждениями о том, как тебя шлепнуть, Уодли. Она говорила, что успокоится только после твоей смерти. Что, если мы не убьем тебя, ты наверняка убьешь нас. Говорила, что повидала на своем веку злобных типов, но ты самый мстительный из всех. У тебя, говорила она, куча времени на то, чтобы строить планы.
   — И ты ей поверил?
   — Да нет, пожалуй. Я все вспоминал тот день, когда нас вместе вышибли из колледжа.
   — Поэтому ты и не попытался меня прикончить? А я-то гадал — в чем дело? Знаешь, у меня ведь тогда не было никаких подозрений. Я всегда доверял тебе.
   — Уодли, ты должен войти в мою ситуацию. Я был на мели. Представь: я стою на учете в полиции и не могу устроиться в хорошее место барменом, а самая богатая женщина, которую я когда-либо знал, ведет себя так, словно с ума по мне сходит, и обещает мне любую дурь и выпивку и все, что можно купить за деньги. Я вполне серьезно обдумывал, как тебя убрать. Настраивался на это. Но так и не смог нырнуть в это дерьмо. Знаешь почему?
   — Нет, конечно. Я спрашиваю.
   — А потому, Уодли, что я вспоминал о том случае, когда ты собрался с духом и прополз по карнизу четвертого этажа, чтобы попасть в комнату твоего отца. Эта история меня тронула. Ты был размазней, но у тебя хватило мужества на такой поступок. И в конце концов я отказался от своего намерения. Можешь мне не верить.
   Он рассмеялся; потом рассмеялся снова. Заслышав звуки его веселого карканья, морские чайки стали подлетать ближе к нам, словно он был их вожаком, выкликающим: «Сюда! Я нашел еду!»
   — Прелестно, — сказал он. — Пэтти Ларейн остается с кукишем, потому что у тебя не хватает духу убить любопытного мальчишку на карнизе. Что ж, приятно было поговорить с тобой, и я рад, что мы, старые однокашники, наконец-то начинаем понимать друг друга. Дай-ка я расскажу тебе, каким я был лгуном. Я не прополз по этому карнизу ни дюйма. Я все наврал. В тюрьме каждый должен иметь за душой боевое приключение, и мне пришлось изобрести свое. Я хотел дать всем понять, что я малый отчаянный и шутить со мной не надо. Но на самом деле меня пустил в отцовский кабинет слуга — он же был и фотографом, помнишь? Просто вынул ключ и открыл дверь. И все за одно только обещание, что я расстегну ему ширинку — у слуг они были на старомодных пуговицах, а не на молнии, — и сделаю там чмок-чмок. Что я и выполнил. Я всегда плачу долги. Любишь кататься — люби и саночки возить!
   На этом он встал, высоко поднял свои туфли, точно изображая статую Свободы, и отправился восвояси. В десяти футах от меня он обернулся и сказал:
   — Кто знает, когда Пэтти Ларейи вздумает у тебя появиться? Если будет настроение, кончи ее. Ее голова, коли уж нам надо обозначить какую-нибудь цифру, стоит два лимона с мелочью. — Затем он опустил руку с туфлями и, припрыгивая на замерзших негнущихся ногах, пошел прочь.
   Он был еще в пределах слышимости, когда я сказал себе, что если мне удастся найти исчезнувшую голову блондинки, ту самую голову, которая, вероятно, принадлежала Джессике Понд, ее вполне можно будет выдать за останки Пэтти Ларейн, ибо разложение наверняка зашло уже достаточно далеко. Я имел шанс провернуть великолепную аферу. Маловероятно, что меня не раскусят, зато в перспективе — два миллиона.
   Потом я сказал себе: любой, кто способен на такие мысли, способен и на убийство.
   Потом я сказал себе: от мыслей до дела — пропасть. Лучшее доказательство моей невиновности — то, что идей такого обмана не вызвала во мне энтузиазма.
   Я подождал, пока Микс Уодли Хилби Третий отойдет по пляжу на порядочное расстояние, а затем вернулся к своему «порше» и поехал в Провинстаун.
   По дороге домой я узнал кое-что новое о том, сколь двуличной бывает иногда природа совпадений.
   Мне показалось, что меня преследуют. Я не мог поклясться в этом, так как не видел за собой машины. Увеличивая скорость, я не замечал, чтобы кто-нибудь сзади делал рывок, стараясь удержать меня в поле зрения. Однако я не мог отвязаться от чувства, что кто-то сидит у меня на хвосте: наверное, тут действовала та же способность, которая от случая к случаю помогала мне угадать, чей голос я через секунду услышу по телефону. Какие-то люди ехали за мной, соблюдая дистанцию. Значит, на мой автомобиль поставили радиомаячок?
   Я свернул на боковую дорогу и остановился ярдах в ста от магистрали. Никаких преследователей видно не было. Я вышел и осмотрел багажник спереди и мотор сзади. Под задним бампером нашлась маленькая черная коробочка размером с полпачки сигарет, держащаяся на магните.
   Коробочка не издавала никаких звуков (скажем, тиканья). Взяв ее в руку, я не ощутил внутри никакого движения. Мне было не совсем ясно, что это такое. Поэтому я прилепил ее на место, вернулся на шоссе и проехал еще с милю. Потом затормозил в верхней точке длинного прямого участка. В кармашке на дверце я держал бинокль, чтобы наблюдать за чайками; я вынул его и поглядел назад. Там, еле-еле различимый даже с помощью моего бинокля, стоял на обочине коричневый фургончик. Что же — они встали одновременно со мной? И теперь ждут, когда я тронусь дальше? Я сел за руль и доехал до самой Пеймет-роуд в Труро: она ответвлялась от шоссе и шла милю на восток, затем милю на север, а потом обратно на запад, к основной магистрали. Проехав по ней три четверти пути, я встал на повороте, откуда хорошо просматривалась вся южная часть Пеймет-роуд на другом берегу Пеймет-ривер, и опять увидел затормозивший там коричневый фургон. Где-то я видел его раньше — этот коричневый фургон был мне знаком!
   Я остановил машину у одного из домов и зашел в лес. Те, кто был в фургоне, подождали минут десять, но потом, видимо, решили, что я наношу кому-то визит; они подъехали взглянуть на дом, около которого стоял мой «порше», а затем вернулись на прежнее место. Я слышал шум мотора и легко проследил по нему их маневр. Зимой наши дороги пустынны. Только этот звук и нарушал тишину.
   Теперь они остановились снова, ярдах в трехстах от меня. Они ждали моего возвращения. Маячок должен был сообщить им, когда я продолжу путь.
   Разъяренный, я едва не поддался первому естественному порыву: меня подмывало выбросить их приборчик в лес или, еще лучше, прилепить его к какой-нибудь машине у тротуара и таким образом заставить своих преследователей торчать на Пеймет-роуд всю ночь. Но для этого я был чересчур зол. Меня оскорбляла мысль, что наша из ряда вон выходящая встреча на пляже Маркони свелась всего только к установке маяка на мой автомобиль. Это было лишним подтверждением того, что не все совпадения являются дьявольскими или божественными. Я вернулся в общество нормальных людей!
   Однако за рулем этого фургона я увидел не Уодли, а Паука Ниссена; рядом с ним, на сиденье для пассажира, устроился Студи. Без всякого сомнения, Уодли сейчас почитывал в какой-нибудь сельской гостинице Рональда Фербэнка, держа под рукой коротковолновый передатчик, настроенный на связь с этой парочкой.
   Нет, я не стану выкидывать маячок, сказал себе я. Может быть, он послужит благой цели — надо только выбрать момент. Конечно, это было слабым утешением, если учесть, какую бурю поднял в моей душе этот маленький приборчик, но я уже начал понимать, что любые грядущие события будут неуклонно приближать меня к искомой первопричине.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   После всех этих маневров на дорогах я был зол, меня снедало любопытство, я хотел пить — и мне пришло в голову, что я не был в баре с того вечера во «Вдовьей дорожке». А потому, едва добравшись домой, я оставил машину и пошел пешком на городскую набережную. В центре города у нас хорошие бары: «Штат у Залива» [25], который мы называем «Бригом», «Полубак» и «Живец и рыба» (прозванный в народе «Жбаном крови» в знак уважения к количеству случающихся там потасовок), — хорошие бары, но отличными их не назовешь, потому что им не хватает легкой рисовки, привносимой в атмосферу заведения лучшими представителями рабочего класса вроде моего отца. Однако в них достаточно темно и грязно, чтобы чувствовать себя вольготно. Вы можете сидеть там и наслаждаться выпивкой в таком же уюте, как нерожденный младенец в хорошей, добротной утробе. Над вашей головой будут мерцать несколько флюоресцентных ламп, а старая музыкальная шарманка бормочет негромко и не раздражает ухо. Конечно, летом в бары наподобие «Брига» набивается больше народу, чем в нью-йоркскую подземку в час пик, и рассказывают — я этому верю, — что однажды в сезон агенты по связям с общественностью из «Будвайзера», или «Шефера», или другой компании, где варят стандартную тепловатую мочу, решили устроить конкурс среди массачусетских баров и таким путем выяснить, кто продает больше пива. По объему продажи за июль победило провинстаунское заведение «Штат у Залива». Поэтому как-то августовским утром, в будний день, туда прилетели важные шишки в легких летних костюмах, а с ними съемочная группа: они хотели заснять вручение премии, несомненно думая попасть в один из тех здоровенных баров величиной с заводской цех, где подают омаров и рыбу с чипсами, — таких много, например, в Хайянисе, — а вместо этого угодили в наш темный, продымленный «Бриг», где мало у кого хватало денег на выпивку дороже эля, однако две сотни посетителей заливали его в себя стоймя. От входной двери до вонючих баков с мусором у задней стенки наш «Бриг» не длиннее товарного вагона, а что касается еды, то вы можете получить сандвич с ветчиной и сыром или чесночную колбасу. Заработали телекамеры, кто-то из алкашей поднялся и сказал: «Ну да, это самое пиво. Паршивое. А зачем у вас этот красный огонек на камере? Я слишком много говорю, да? Стоп! Да?»
   Зимой здесь тоже было порядком народу, но вы могли сесть и начать впитывать в себя атмосферу того, что происходит сегодня в городе. После полудня на берег возвращались промысловые рыболовецкие суда, и в бар подтягивались матросы. Кроме того, тут бывали плотники, торговцы наркотиками и их клиентура, работники, обслуживающие летние коттеджи, а по пятницам — незамужние молодые мамы со своими бесплатными талонами и прочие, ищущие хлеб насущный или человека, который поставит им стаканчик, — все они сидели за столами, посасывая наше славное пивко. Я знал большинство этих людей в разной мере и рассказал бы о них, если бы они имели отношение к тому, во что я оказался замешан, ибо все они были в высшей степени своеобразными личностями, хоть и выглядели примерно на одно лицо — но зимой, как я уже говорил, мы все на одно лицо. У всех землистая кожа, и все одеты в запасные армейские шмотки.
   Ограничусь одной историей. Городок у нас, в конце концов, португальский, но в моем повествовании участвует лишь один португалец — Студи, а его можно считать позором нации. Как-то зимой, когда в «Бриге», против обыкновения, было почти пусто, у стойки сидел португальский рыбак лет восьмидесяти. Жизнь, полная труда, сделала его скрюченным и узловатым, как кипарис, растущий на утесе или каменистом берегу. Затем в бар вошел другой рыбак столь же артритического вида. Они выросли вместе, вместе играли в футбол, вместе окончили школу, вместе ходили в море, вместе напивались, возможно, соблазнили жен друг у друга и теперь, в восемьдесят лет, испытывали не больше взаимной симпатии, чем в ту пору, когда дрались на кулачках во время большой перемены. Тем не менее первый из них встал со стула и гаркнул через весь зал голосом хриплым, точно мартовский ветер: «А я думал, ты помер! » Второй остановился, глянул на приятеля и отозвался голосом пронзительным и гортанным, словно крик чайки: «Это я-то? Да я еще тебя успею похоронить!» Они выпили вместе пива. Это было всего лишь одним из способов отогнать духов. Португальцы знают, как лаять, когда те говорят.
   Мы подражаем им. В других местах измеряют кислотность дождей, или степень загрязнения воздуха, или количество диоксина в почве. Здесь у нас нет ни промышленности, ни сельского хозяйства — здесь только ловят рыбу да сдают на лето жилье, и потому воздух и песок чисты, но редкий день в баре не ощущается гнета духов, и когда я вошел туда, отягощенный бессонными ночами в обществе призраков Адова Городка, мое присутствие почувствовали все, и я это понял. Я мог бы с таким же успехом опрокинуть в бассейн баночку чернил. Мне обрадовались здесь не больше, чем угрюмому полену, брошенному на тлеющие уголья.
   Все бары, как и все очаги — я сам наблюдал это в пору своей работы барменом, — восприимчивы примерно к одним и тем же возмущениям, хотя полено, наполняющее чадом один камин, может вспыхнуть в другом. Моя депрессия плюс заряд адреналина, которым я был обязан своим преследователям, а также тревожные, навязчивые образы, запутавшиеся в моих волосах, вскоре взвинтили весь мирно дремлющий «Бриг» до взрывоопасного состояния. Люди, угасавшие за отдельными столиками, стали перебираться к соседям. Пижоны, которые едва обменивались словом со своими старухами, ощутили жизнерадостный зуд. И я, закупоренный в бутыль своего страха крепче всех остальных — а зимы в Провинстауне можно называть именами тех, кому в очередной раз выпала эта честь, — приписал заслугу общего воспламенения себе, хотя всего лишь кивнул по дороге паре приятелей да выбрал уединенное место у стойки.