Страница:
Я кивнул. Подождал. Думал, это еще не все. Но оказалось, что все, и тогда я заметил:
— Но насчет марихуаны они не шибко покладистые.
— Они ее ненавидят, — сказал он. — Так что держитесь от греха подальше. — Он сногсшибательно хлопнул меня по спине и исчез в полуподвале ратуши.
Мне с трудом верилось, что полицейские нашего штата, которые почитали одной из своих служебных обязанностей бить баклуши осенью, зимой и весной ради того, чтобы как следует поохотиться в течение трех изобильных месяцев летнего торгового сезона, сопровождающегося на Кейп-Коде диким ажиотажем, теперь, в ноябре, вдруг примутся рыскать по полуострову и обшаривать каждую мелкую делянку с коноплей в окрестностях Орлинса, Истема, Уэлфлита и Труро. Однако их могла заесть скука. Опять же, они могли знать о моем поле. Иногда мне казалось, что копов из Бюро на нашем полуострове не меньше, чем самих потребителей товара. А уж в Провинстауне бизнес, связанный с продажей информации, дезинформации, заключением сделок и разными надувательствами по этой части, определенно занимал четвертое по доходности место — сразу после упакованных в полиэфир туристов, промышленного рыболовства и массы увеселительных заведений.
Если в полиции штата знали о моем поле — а пожалуй, правильнее было бы спросить иначе: разве могли они не знать? — то стоило ли мне надеяться на их благорасположение ко мне и моей жене? Вряд ли. Наши летние вечеринки были слишком широко известны. Пэтти Ларейн обладала серьезными пороками — слепое безрассудство и хроническая неверность приходят на ум в первую очередь, — но у нее имелось и очень привлекательное достоинство: она не была снобом. Можно, конечно, списать это на ее провинциальное происхождение, но разве оно когда-нибудь кому-нибудь мешало? Если бы после суда она не уехала из Тампы или отважилась перебраться в Палм-Бич, ей осталось бы только применить тактику, отточенную ее амбициозными предшественницами: действуя где безжалостно и грубо, а где вкрадчиво и мягко, залучить под венец еще большую шишку, чем Уодли, — на Золотом Берегу[7] это была единственная игра, победа в которой могла удовлетворить эго богатой и ставшей притчей во языцех разведенки. Интересная жизнь, если вы к ней склонны.
Естественно, я никогда не считал, будто понимаю Пэтти. Возможно, она даже меня любила. Более понятное объяснение трудно найти. Я истово верю в «бритву Оккама» [8] — эта максима утверждает, что простейшее объяснение фактов непременно является правильным. Поскольку в год перед нашей женитьбой я был всего лишь ее шофером и поскольку я «увильнул» (как она выразилась) от варианта, в котором мне полагалось прикончить ее мужа; поскольку я успел отсидеть в тюрьме и явно не смог бы ввести ее по мраморной лестнице в одну из усадеб Палм-Бич, мне всегда казалось, что она, уж конечно, избежала бы сомнительного удовольствия жить в браке со мной, не побуди ее к этому некое целительное умиление в сердце. Не знаю. С постелью у нас некоторое время было недурно, но это само собой разумеется. С чего бы иначе женщине отдаваться замуж? Позже, когда все пошло прахом, я стал гадать, не тянуло ли ее на самом деле обнажить бездну, таящуюся под моим тщеславием. Бесовские штучки.
Но ладно. Сейчас я хочу только сказать, что, будучи снобом, она не поехала бы со мной в Провинстаун. Если вы сноб и хотите шагать вверх по социальной лестнице, в Провинстауне вам не место. Придет время, и я с удовольствием посмотрю, как какой-нибудь социолог обломает зубы об уникальную классовую структуру здешнего общества. Сто пятьдесят лет назад наш город — и если у меня была такая возможность, я наверняка не преминул объяснить это Джессике Понд — был китобойным портом. Тогда нашу верхушку составляли капитаны-янки с Кейп-Кода, а в свои судовые команды они набирали португальцев с Азорских островов. Потом янки и португальцы стали заключать смешанные браки (примерно то же происходило с шотландско-ирландскими выходцами и индейцами, с Каролинским дворянством и женщинами-рабынями, с евреями и протестантами). Теперь у половины португальцев были фамилии янки, вроде Кука и Сноу, и вообще, независимо от фамилий, город принадлежал им. Зимой португальцы составляли большинство почти везде: среди рыболовов, в городском совете, в церкви Св. Петра, среди низших чинов полиции, среди учителей и учеников начальных и средних школ. Летом португальцы вдобавок управляли девятью десятыми пансионов и больше чем половиной баров и кабаре. Однако это был своеобразный истеблишмент — этакая обильно смазанная, не знающая отдыха коробка передач. Они жили скромно и не строили шикарных хором на холмах. Самый богатый португалец в городе мог запросто жить рядом с одним из самых бедных, и его дом выделялся бы среди других только свежепокрашенными стенами. Я не слышал, чтобы какой-нибудь португальский отпрыск поступил в крупный университет. Может быть, они чересчур опасались гнева морской стихии.
Так что, если вы хотели послушать звон монет, вы ждали лета, когда из Нью-Йорка приезжали привилегированные группы психоаналитиков и ориентированных на искусство свободомыслящих богачей, а за ними подтягивалась самая разношерстная веселая публика плюс наркоманы и торговцы наркотиками, а также половина Гринич-Виллидж и Сохо. Здесь появлялись художники, якобы художники, банды мотоциклистов, лоботрясы, хиппи, битники вместе со всеми своими детьми плюс десятки тысяч туристов-однодневок, приезжающих из любых мыслимых штатов посмотреть, на что похож Провинстаун, ибо вот он где — на самом краю карты. Если речь заходит о конце дороги, у людей всегда начинается свербеж.
В такой мешанине, где истеблишмент состоял из обычных горожан, а самыми шикарными летними домиками (за одним-двумя исключениями) были пляжные коттеджи, стандартные пляжные коттеджи; на курорте, где не было ни усадеб (кроме одной), ни роскошных отелей, ни бульваров — в Провинстауне имелись лишь две длинные улицы (остальные были, по сути, просто переулками); в приморском поселке, где роль главной авеню исполнял пирс и при отливе нельзя было без осложнений подвести к берегу прогулочную яхту с большой осадкой; в месте, где мерилом качества одежды служило фирменное клеймо на футболке, — можно ли было рассчитывать на какое-либо социальное продвижение? Поэтому вы устраивали званые вечера не ради того, чтобы повысить свой статус. Вы устраивали их — если вы были Пэтти Ларейн — потому, что как минимум сотня «интересных» (то есть с прибабахами) незнакомцев в вашей летней гостиной была необходима вам для утоления врожденной тяги к желчным выходкам и безоглядным кутежам. Наверное, за свою жизнь Пэтти Ларейн прочла всего с десяток книг, но одной из них была книга «Великий Гэтсби». Догадайтесь, какой она видела себя! Точь-в-точь такой же пленительной, как Гэтсби. Если вечеринка затягивалась и луна была поздней и полной, Пэтти иногда вытаскивала свой старый школьный горн и, выйдя в ночь, трубила луне отбой — и не стоило говорить ей, что час для отбоя неподходящий.
Нет, мы вряд ли нравились полиции штата. Тамошние копы скаредны, как пилоты авиалиний, а в округе не было вечеринок, где тратилось бы столько денег и с такой малой отдачей. Полицию штата не могло не раздражать подобное транжирство. Кроме того, в последние два лета кокаин стоял на нашем столе в открытой вазе, а Пэтти Ларейн, любившая встречать гостей у двери — руки на бедрах, рядом с очередным нанятым нами вышибалой (почти всегда каким-нибудь здоровенным парнем из местных), — никогда не давала чужакам от ворот поворот. Кто только не вваливался к нам без приглашения! Копы из Бюро вынюхали у нас не меньше кокаина, чем вся прочая поддавшая мезга.
Причем я не могу сказать, что относился к этой открытой вазе так уж спокойно. Мы с Пэтти Ларейн ссорились по поводу того, выставлять ее или нет. Пэтти, решил я, запала на кокаин сильнее, чем ей кажется, а я теперь эту дрянь ненавидел. Едва ли не худший год своей жизни я провел, покупая и продавая снежок, — и в тюрьму угодил именно после кокаиновой облавы.
Нет, полиция штата вряд ли питала ко мне теплые чувства. Однако в этот холодный ноябрьский день мне трудно было поверить, что праведное негодование побудит их ополчиться против моей маленькой делянки с коноплей. В безумии лета — возможно. Прошлым летом, в сумасшедшей августовской смуте, вызванной слухами о близком рейде, я помчался в Труро жарким полднем (этот час считают неподходящим для сбора урожая: разрушается духовная аура растения), порубил посадки и провел иррациональную ночь (ибо мое отсутствие на нескольких вечеринках подряд пришлось бы объяснять), заворачивая свежескошенные стебли в газету и укладывая их в тайник. Это было сделано на скорую руку, так что я не слишком поверил комплименту Ридженси насчет качества этого продукта годичной выдержки (возможно. Пэтти Ларейн подсунула ему парочку самокруток с таиландским зельем, выдав его за доморощенное). Впрочем, мой следующий урожай, собранный как раз в этом сентябре, отличался особенным ароматом — можете списать это на мое сверхъестественное чутье. Хотя окрестные леса и болота и сообщили ему некий сыроватый душок, в нем все равно было что-то от туманов нашего побережья. Вы могли бы выкурить тысячу косяков и все-таки не понять, о чем я веду речь, — однако я действительно выращивал коноплю с тонким букетом. Для человека, лелеющего иллюзию, что возможно общение с мертвыми, или хотя бы допускающего, что они могут что-то ему нашептывать, лучше моей травки было не найти. В ее аромате ощущалось нечто призрачное. Я объясняю это многими причинами, и не в последнюю очередь тем, что в лесах Труро обитают привидения. Несколько лет назад — а точнее, уже больше десяти — молодой португалец из Провинстауна убил четырех девушек, расчленил их тела и похоронил в разных местах среди тамошних невысоких зарослей. Я всегда отчетливо чувствовал этих мертвых девушек и их немое, искалеченное, обвиняющее присутствие. Помню, что, собирая урожай в этом году — и опять я спешил, так как надвигался ураган (который позже свернул в море) и порывы ветра достигали штормовой силы, — жарким, хмурым, сумрачно-непогожим сентябрьским днем, когда испуганный прибой сотрясал подпорную кладку домов в Провинстауне, а горожане поспешно приколачивали к окнам вторые рамы, я потел, словно болотная крыса, среди полуобезумевших букашек трурских лесов в восьми милях от города. Какой мстительностью веяло в воздухе!
Я помню, как срезал каждый стебель медленно, точно исполняя магический ритуал, и старался уловить момент, когда жизнь растения скользнет через нож ко мне в руку и оно упадет, готовое к своему будущему полуживому существованию. Теперь его духовное бытие определится способностью к контакту с тем человеком — злым ли, порочным, мирным, веселым, чувственным, одухотворенным или просто агрессивным, — который станет курить его. По сути, пожиная свой урожай, я пытался медитировать, но (возможно, из-за бешеной мельтешни насекомых или висящей в воздухе угрозы близкого урагана) так и не выдержал медленного темпа. Против воли я стал рубить коноплю под корень и собирать ее слишком быстро. Правда, я попытался компенсировать эту спешку в процессе заготовки, превратив отдельную часть подвала, которая никогда раньше не использовалась, в импровизированную сушильню, — и там, во тьме (чтобы понизить влажность, я расставил везде открытые банки с содой), Мери-Джейн покоилась на протяжении еще нескольких недель. Однако после того как я ободрал с нее листья и бутоны, сложил их в маленькие стеклянные кофейники с красными резиновыми уплотнителями на крышках (простая упаковочная бумага или пластиковые пакеты казались мне абсолютно не годными для такого благородного содержимого) и набил первую сигаретку, обнаружилось, что в каждой затяжке есть что-то от неистовой атмосферы, в которой прошел сбор этого урожая. Наши дикие семейные скандалы обрели новые безобразные оттенки — мы переходили от приступов отвращения к клокочущей в глотке кровавой ярости.
Больше того, марихуана этого года (которую я нарек «Душой урагана») стала оказывать неожиданно сильное действие на душу Пэтти Ларейн. Следует упомянуть, что Пэтти, по ее мнению, была наделена сверхъестественными способностями — этим (вспомним о «бритве Оккама») вполне можно объяснить предпочтение, отданное ею Провинстауну перед Палм-Бич, поскольку спираль, которой заканчивался наш полуостров, и округлая береговая линия якобы отзывались в ней неким ощутимым резонансом. Однажды, будучи навеселе, она сказала мне:
«В душе я всегда была потаскухой. Еще когда заводила болельщиков на школьных матчах, я уже знала, что буду спать с кем попало. Думала: черт меня побери, если не перетрахаю половину футбольной команды».
«Которую?» — спросил я.
«Защитников».
Это стало нашим рефреном — бочкой масла на разбушевавшиеся волны. Она громко, по своему обыкновению, хохотала, а я в ответ слегка размыкал и раздвигал губы.
«Чего ты так язвительно ухмыляешься?» — спрашивала она.
«Может, ты выбрала не ту половину».
Это ей нравилось.
«Ох, Тимми Мак, иногда ты прелесть». — И она затягивалась «Душой урагана». Никогда ее свирепая жажда (чего? — если бы я только знал) не проступала так ярко, как во время затяжки. Потом ее губы изгибались, обнажая зубы, и дым выходил, бурля, — как мощный поток через узкий шлюз.
«Да, — как-то сказала она, — начинала я потаскухой, но после первого развода решила стать ведьмой. И стала. Как думаешь с этим бороться?»
«Молитвами», — отвечал я.
Это ее расстроило.
«Пойду достану горн, — сказала она. — Луна нынче что надо».
«Разбудишь Адов Городок».
«А что, это идея. Нечего им там долго дрыхнуть, сил набираться. Кто-то должен держать их в узде».
«Ты говоришь как настоящая ведьма».
«Если и ведьма, то белая, лапусик. Как и полагается блондинке».
«Ты не блондинка. По волосам на лобке видно, что ты брюнетка».
«Это клеймо плотских утех. Раньше мой лобок был светло-золотистым — пока я не опалила его с футбольной командой».
Если бы она всегда была такой, мы могли бы пить до бесконечности. Но очередная затяжка «Душой урагана» выбросила ее на мыс. Адов Городок зашевелился.
Не подумайте, будто я щеголяю иммунитетом против ее оккультных притязаний. Я так и не научился относиться к идее духов с философическим спокойствием; не пришел я и к какому-либо определенному выводу. То, что после смерти вы можете продолжать жить в некоей воздушной юдоли, казалось мне не абсурднее утверждения, что со смертью прекращают свое бытие все компоненты вашей личности. Пожалуй, с учетом разнообразия человеческих реакций на любое событие я готов был допустить, что некоторые из умерших остаются поблизости, а другие улетают куда-то далеко, если не вовсе пропадают.
Однако отрицать существование Адова Городка было трудно. После косяка из «Души урагана» он становился несомненной реальностью. Больше ста пятидесяти лет назад, когда в здешних водах еще били китов, на берегу соседнего рукава провинстаунской гавани вырос целый городок из борделей — теперь на его месте осталась лишь голая, пустынная песчаная коса. После того как китобойный промысел захирел, склады и бардаки Адова Городка поставили на плоты и переправили через залив. Половина старых домов в Провинстауне имела эти пристройки. Так что если за самые безумные причуды, на которые толкало нас употребление «Души урагана», следовало в первую очередь благодарить Пэтти Ларейн, то отчасти, я думаю, тут сказывалось и влияние нашего собственного дома. Половину бревен, балок, досок, брусьев и кровельной дранки, из которых был сложен наш дом, больше века назад привезли из Адова Городка — то есть сюда перекочевала наиболее вещественная часть этого исчезнувшего поселка. В наших стенах и посейчас обитало нечто от погибшего Клондайка проституток, контрабандистов и китобоев, чье жалованье жгло им карманы. Там были и вовсе не ведавшие жалости головорезы — в безлунные ночи они разводили на дальнем берегу костры, и морякам с проходящего судна казалось, будто они огибают маяк. В результате корабль мог завернуть в гавань слишком рано и сесть на мель — после чего эти злыдни грабили завязшее в песке судно. Пэтти Ларейн утверждала, что ей иногда слышатся вопли мореходов, которые приняли смерть, пытаясь не подпустить к борту баркасы мародеров. Какое, должно быть, библейское зрелище представлял собой этот Адов Городок со всеми его мальчиками-педерастами и блудницами, передающими вековую заразу пиратам с обагренными кровью бородами! Провинстаун же был тогда достаточно далеко, чтобы оставаться заповедником обычных американских добродетелей, «вдовьих дорожек» и белых церквей. А теперь вообразите себе смешение духовных климатов, происшедшее по отмирании китобойного промысла, когда лачуги Адова Городка были перевезены к нам.
В первый год жизни в этом доме нашему браку сообщалось нечто от тогдашней течки. Похоть встречавшихся на одну ночь и почивших больше века назад блудниц и матросов каким-то образом передавалась нам. Я не стану спорить на тему, реальным или нереальным было их пребывание в нашем доме, — я говорю только, что наша чувственность отнюдь не была притуплена. Наоборот, ее обостряло присутствие этой невидимой сладострастной аудитории. Приятно, когда жизнь в браке еженощно дарит тебе оргии, за которые не приходится платить — то есть глядеть в лицо соседу, трахавшему твою жену.
Впрочем, если самое мудрое правило экономики гласит, что нельзя обмануть жизнь, то самым суровым законом духа можно назвать такой: не эксплуатируй смерть. Теперь, после ухода Пэтти Ларейн, я вынужден был проводить в обществе невидимок из Адова Городка почти каждое утро. Хотя жены больше со мной не было, моя душа словно переняла на время ее хваленую восприимчивость. Одной из причин, мешавших мне поднимать по утрам веки, были голоса, которые я слышал. Да не скажет никто, что холодный рассвет в ноябре месяце и хихиканье столетней новоанглийской шлюхи взаимно исключают друг друга. Иногда мы с собакой спали вместе, как дети, съежившиеся перед потухшим камином. Время от времени я курил «Душу урагана» в одиночестве, но результатам не хватало ясности. Конечно, если марихуана не ваш гид, вам трудно понять последнее замечание. Я же был убежден, что это — единственное лекарство, которое следует принимать, пускаясь вплавь по морю одержимости: ты можешь вернуться с ответами на вопросы двадцатилетней выдержки.
Однако теперь, когда я жил один, «Душа урагана» не будила во мне никаких мыслей. Вместо них просыпались желания, которые я даже не старался определить. Змеи выползали из мрака. Поэтому в последние десять дней я и близко не подходил к траве.
Может ли это объяснить, почему я не проявил большой охоты последовать столь великодушному совету нашего шефа полиции?
Хотя, добравшись до дома, я действительно сел в автомобиль, выехал на шоссе и повернул в сторону Труро, я вовсе не был уверен, что и вправду заберу из своего тайника запасы «Души урагана». Мне страшно не хотелось их трогать. Впрочем, угодить из-за них за решетку тоже было не слишком приятной перспективой.
Какое чутье демонстрировал Ридженси, когда дело касалось моих привычек! Я и сам не смог бы сказать, почему устроил свой склад так близко от делянки, но факт оставался фактом. Двадцать стеклянных кофейников, наполненных тщательно обработанным сырьем, хранились в стальном сундучке, покрытом лаком и смазанном, чтобы не ржавел. А он был засунут в яму под очень приметным деревом, к которому вела заросшая тропа длиной ярдов в двести, ответвляющаяся от узкой, ухабистой песчаной дороги в лесу.
Да, из всех укромных местечек, коими так богаты трурские чащобы, я выбрал для тайника едва ли не самое близкое к своему маленькому свежевыкошенному участку. Хуже и придумать-то было нельзя. Любой охотник, забредший на эту тропу (а такое случалось по нескольку раз за год), мог определить характер выращиваемой здесь культуры и посвятить некоторое время изучению окрестностей. Камень, прикрывающий яму с моим сундучком, был замаскирован только слоем почвы в дюйм толщиной да небольшим количеством как следует утоптанного мха.
Но я дорожил именно этим местом. Я хотел, чтобы мой урожай хранился близ своего родного поля. В тюрьме нас кормили продуктами, доставленными на кораблях из недр самых крупных пищевых корпораций Америки, и там не было ни кусочка, который не побывал бы в пластиковой обертке, картонном пакете или банке. Если сложить расстояния от фермы до пищеобрабатывающей фабрики и оттуда до нас, то, по моей прикидке, средний путь, проделанный этими продуктами, оказывался равным двум тысячам миль. И я изобрел панацею от мировых бед: пусть всякий кормится лишь тем, что выросло от его дома на расстоянии, которое можно покрыть за один день с этим урожаем за плечами. Любопытная идея. Скоро я перестал искать способы ее претворения в жизнь. Однако уважение к родине моей конопли укоренилось во мне крепко. Подобно вину, что выдерживается в тени произведшей его на свет лозы, моя Мери-Джейн должна храниться поблизости от земли, что выпестовала ее.
Поэтому при мысли о перевозке своих запасов я испытал прилив добротного, настоящего ужаса — он был сродни страху, с которым я проснулся утром. Конечно, мне нужно было оставить все как есть! Тем не менее я свернул с шоссе на проселочный тракт, который (после одной-двух развилок) должен был привести меня на ту песчаную дорогу в глубине леса. Двигаясь вперед на малой скорости, я начал осознавать, каким испытаниям подверглась сегодня моя способность не терять выдержки. Разве не парадоксальным — с учетом всего происшедшего — выглядел мой апломб в разговоре с Элвином Лютером? В конце концов, откуда взялась моя наколка?
В этот миг я помимо воли притормозил у обочины. Так откуда взялась наколка? Этот вопрос словно впервые пришел мне в голову. Вдруг, без всякого предупреждения, меня чуть не вывернуло, как моего пса.
Могу сказать вам, что, справившись со своим внезапным приступом, я тронулся дальше с абсурдной осторожностью, точно плохой водитель, едва избежавший аварии. Я еле полз.
Так пробирался я по окрестностям Труро в этот холодный день — неужели солнце больше никогда не появится? — и разглядывал лишайник на стволах деревьев, словно его желтые споры могли сообщить мне что-то важное, и провожал глазами синие почтовые ящики вдоль дороги, точно это были сами тюремные охранники, даже остановился у позеленевшей бронзовой стелы на распутье и прочел надпись, сделанную на ней в память о каком-то местном юноше, погибшем в давней войне. Я миновал множество изгородей перед множеством крытых серой дранкой домиков — от дорожек, усыпанных битыми ракушками, веяло морем. Сегодня в лесу был сильный ветер, и стоило мне на секунду затормозить, как я услышал над головой шум, точно по верхушкам деревьев перекатывались волны прибоя. Потом я вновь вынырнул на открытое место и поехал по крутым маленьким холмам, мимо болот, зеленых пятен трясины и бочагов с водой. Я остановился у знакомого колодца на обочине, вылез и заглянул туда, чтобы увидеть уже не раз виденный блеск мха на его дне. Скоро опять пошли леса, и мощеная дорога кончилась. Теперь я медленно продвигался по песчаному проселку, задевая за густую колючую поросль то одним боком «порше», то другим, но горб посередине был таким высоким, что я не отваживался ехать по колее.
Потом я стал опасаться, что и вовсе застряну. Дорогу пересекали ручьи, и в нескольких местах мне пришлось форсировать мелкие лужи — ветви над ними смыкались, образуя лиственный туннель. В пасмурную погоду я всегда любил ездить по этим печальным, невзрачным холмам и лесам в окрестностях Труро. По сравнению со здешним неброским пейзажем Провинстаун даже зимой казался суетливым, как нефтяной поселок. Приехав сюда и поднявшись на один из невысоких пригорков в ветреный, как сегодня, день, вы могли увидеть вдалеке рьяную мельтешню света и барашков на поверхности моря, в то время как болотца в низинах по-прежнему отливали темно-грязной бронзой. Вся палитра трурских лесов располагалась между этими крайностями. Мне нравились тусклая зелень травянистых дюн и бледное золото камыша, и этой поздней осенней порой, когда листву уже покинули бычья кровь и оранжевое пламя, цветовая гамма сместилась к серому, зеленому и коричневому, но с какой богатой игрой оттенков! Мой глаз привык различать в танце оставшихся цветов темно-серый и сизовато-серый, дымчато-серый и сиреневый, оливково-коричневый и светло-коричневый, красновато-, серовато— и желтовато-коричневый, мышиный и пепельный, и бутылочную зелень мха, и белизну сфагнума, и зелень ели, зелень падуба и зелень морской волны на горизонте. Мой глаз привык перескакивать с древесного лишайника на вереск в поле, с болотных камышей на красные клены (уже не красные, а коричневые — цвета мокрой коры), и аромат желтой сосны и вывих карликового дуба мрели в лесном безмолвии, пока на листву сверху не накатывал с шумом прибоя очередной порыв ветра: «Все, что жило прежде, взывает к новой жизни» — вот о чем шумел ветер.
Итак, я останавливал машину там, где можно было переводить взгляд с болота на море, и пытался успокоить себя созерцанием этих мягких, печальных красок, но сердце мое громко стучало. Я ехал, пока не добрался до тропы, ответвляющейся от песчаной дороги; здесь я заглушил мотор, вылез из-за руля и попытался вновь ощутить то безупречное чувство одиночества, которым эти леса одаривали меня прежде. Но ничего не вышло. За последние дни тут кто-то побывал.
— Но насчет марихуаны они не шибко покладистые.
— Они ее ненавидят, — сказал он. — Так что держитесь от греха подальше. — Он сногсшибательно хлопнул меня по спине и исчез в полуподвале ратуши.
Мне с трудом верилось, что полицейские нашего штата, которые почитали одной из своих служебных обязанностей бить баклуши осенью, зимой и весной ради того, чтобы как следует поохотиться в течение трех изобильных месяцев летнего торгового сезона, сопровождающегося на Кейп-Коде диким ажиотажем, теперь, в ноябре, вдруг примутся рыскать по полуострову и обшаривать каждую мелкую делянку с коноплей в окрестностях Орлинса, Истема, Уэлфлита и Труро. Однако их могла заесть скука. Опять же, они могли знать о моем поле. Иногда мне казалось, что копов из Бюро на нашем полуострове не меньше, чем самих потребителей товара. А уж в Провинстауне бизнес, связанный с продажей информации, дезинформации, заключением сделок и разными надувательствами по этой части, определенно занимал четвертое по доходности место — сразу после упакованных в полиэфир туристов, промышленного рыболовства и массы увеселительных заведений.
Если в полиции штата знали о моем поле — а пожалуй, правильнее было бы спросить иначе: разве могли они не знать? — то стоило ли мне надеяться на их благорасположение ко мне и моей жене? Вряд ли. Наши летние вечеринки были слишком широко известны. Пэтти Ларейн обладала серьезными пороками — слепое безрассудство и хроническая неверность приходят на ум в первую очередь, — но у нее имелось и очень привлекательное достоинство: она не была снобом. Можно, конечно, списать это на ее провинциальное происхождение, но разве оно когда-нибудь кому-нибудь мешало? Если бы после суда она не уехала из Тампы или отважилась перебраться в Палм-Бич, ей осталось бы только применить тактику, отточенную ее амбициозными предшественницами: действуя где безжалостно и грубо, а где вкрадчиво и мягко, залучить под венец еще большую шишку, чем Уодли, — на Золотом Берегу[7] это была единственная игра, победа в которой могла удовлетворить эго богатой и ставшей притчей во языцех разведенки. Интересная жизнь, если вы к ней склонны.
Естественно, я никогда не считал, будто понимаю Пэтти. Возможно, она даже меня любила. Более понятное объяснение трудно найти. Я истово верю в «бритву Оккама» [8] — эта максима утверждает, что простейшее объяснение фактов непременно является правильным. Поскольку в год перед нашей женитьбой я был всего лишь ее шофером и поскольку я «увильнул» (как она выразилась) от варианта, в котором мне полагалось прикончить ее мужа; поскольку я успел отсидеть в тюрьме и явно не смог бы ввести ее по мраморной лестнице в одну из усадеб Палм-Бич, мне всегда казалось, что она, уж конечно, избежала бы сомнительного удовольствия жить в браке со мной, не побуди ее к этому некое целительное умиление в сердце. Не знаю. С постелью у нас некоторое время было недурно, но это само собой разумеется. С чего бы иначе женщине отдаваться замуж? Позже, когда все пошло прахом, я стал гадать, не тянуло ли ее на самом деле обнажить бездну, таящуюся под моим тщеславием. Бесовские штучки.
Но ладно. Сейчас я хочу только сказать, что, будучи снобом, она не поехала бы со мной в Провинстаун. Если вы сноб и хотите шагать вверх по социальной лестнице, в Провинстауне вам не место. Придет время, и я с удовольствием посмотрю, как какой-нибудь социолог обломает зубы об уникальную классовую структуру здешнего общества. Сто пятьдесят лет назад наш город — и если у меня была такая возможность, я наверняка не преминул объяснить это Джессике Понд — был китобойным портом. Тогда нашу верхушку составляли капитаны-янки с Кейп-Кода, а в свои судовые команды они набирали португальцев с Азорских островов. Потом янки и португальцы стали заключать смешанные браки (примерно то же происходило с шотландско-ирландскими выходцами и индейцами, с Каролинским дворянством и женщинами-рабынями, с евреями и протестантами). Теперь у половины португальцев были фамилии янки, вроде Кука и Сноу, и вообще, независимо от фамилий, город принадлежал им. Зимой португальцы составляли большинство почти везде: среди рыболовов, в городском совете, в церкви Св. Петра, среди низших чинов полиции, среди учителей и учеников начальных и средних школ. Летом португальцы вдобавок управляли девятью десятыми пансионов и больше чем половиной баров и кабаре. Однако это был своеобразный истеблишмент — этакая обильно смазанная, не знающая отдыха коробка передач. Они жили скромно и не строили шикарных хором на холмах. Самый богатый португалец в городе мог запросто жить рядом с одним из самых бедных, и его дом выделялся бы среди других только свежепокрашенными стенами. Я не слышал, чтобы какой-нибудь португальский отпрыск поступил в крупный университет. Может быть, они чересчур опасались гнева морской стихии.
Так что, если вы хотели послушать звон монет, вы ждали лета, когда из Нью-Йорка приезжали привилегированные группы психоаналитиков и ориентированных на искусство свободомыслящих богачей, а за ними подтягивалась самая разношерстная веселая публика плюс наркоманы и торговцы наркотиками, а также половина Гринич-Виллидж и Сохо. Здесь появлялись художники, якобы художники, банды мотоциклистов, лоботрясы, хиппи, битники вместе со всеми своими детьми плюс десятки тысяч туристов-однодневок, приезжающих из любых мыслимых штатов посмотреть, на что похож Провинстаун, ибо вот он где — на самом краю карты. Если речь заходит о конце дороги, у людей всегда начинается свербеж.
В такой мешанине, где истеблишмент состоял из обычных горожан, а самыми шикарными летними домиками (за одним-двумя исключениями) были пляжные коттеджи, стандартные пляжные коттеджи; на курорте, где не было ни усадеб (кроме одной), ни роскошных отелей, ни бульваров — в Провинстауне имелись лишь две длинные улицы (остальные были, по сути, просто переулками); в приморском поселке, где роль главной авеню исполнял пирс и при отливе нельзя было без осложнений подвести к берегу прогулочную яхту с большой осадкой; в месте, где мерилом качества одежды служило фирменное клеймо на футболке, — можно ли было рассчитывать на какое-либо социальное продвижение? Поэтому вы устраивали званые вечера не ради того, чтобы повысить свой статус. Вы устраивали их — если вы были Пэтти Ларейн — потому, что как минимум сотня «интересных» (то есть с прибабахами) незнакомцев в вашей летней гостиной была необходима вам для утоления врожденной тяги к желчным выходкам и безоглядным кутежам. Наверное, за свою жизнь Пэтти Ларейн прочла всего с десяток книг, но одной из них была книга «Великий Гэтсби». Догадайтесь, какой она видела себя! Точь-в-точь такой же пленительной, как Гэтсби. Если вечеринка затягивалась и луна была поздней и полной, Пэтти иногда вытаскивала свой старый школьный горн и, выйдя в ночь, трубила луне отбой — и не стоило говорить ей, что час для отбоя неподходящий.
Нет, мы вряд ли нравились полиции штата. Тамошние копы скаредны, как пилоты авиалиний, а в округе не было вечеринок, где тратилось бы столько денег и с такой малой отдачей. Полицию штата не могло не раздражать подобное транжирство. Кроме того, в последние два лета кокаин стоял на нашем столе в открытой вазе, а Пэтти Ларейн, любившая встречать гостей у двери — руки на бедрах, рядом с очередным нанятым нами вышибалой (почти всегда каким-нибудь здоровенным парнем из местных), — никогда не давала чужакам от ворот поворот. Кто только не вваливался к нам без приглашения! Копы из Бюро вынюхали у нас не меньше кокаина, чем вся прочая поддавшая мезга.
Причем я не могу сказать, что относился к этой открытой вазе так уж спокойно. Мы с Пэтти Ларейн ссорились по поводу того, выставлять ее или нет. Пэтти, решил я, запала на кокаин сильнее, чем ей кажется, а я теперь эту дрянь ненавидел. Едва ли не худший год своей жизни я провел, покупая и продавая снежок, — и в тюрьму угодил именно после кокаиновой облавы.
Нет, полиция штата вряд ли питала ко мне теплые чувства. Однако в этот холодный ноябрьский день мне трудно было поверить, что праведное негодование побудит их ополчиться против моей маленькой делянки с коноплей. В безумии лета — возможно. Прошлым летом, в сумасшедшей августовской смуте, вызванной слухами о близком рейде, я помчался в Труро жарким полднем (этот час считают неподходящим для сбора урожая: разрушается духовная аура растения), порубил посадки и провел иррациональную ночь (ибо мое отсутствие на нескольких вечеринках подряд пришлось бы объяснять), заворачивая свежескошенные стебли в газету и укладывая их в тайник. Это было сделано на скорую руку, так что я не слишком поверил комплименту Ридженси насчет качества этого продукта годичной выдержки (возможно. Пэтти Ларейн подсунула ему парочку самокруток с таиландским зельем, выдав его за доморощенное). Впрочем, мой следующий урожай, собранный как раз в этом сентябре, отличался особенным ароматом — можете списать это на мое сверхъестественное чутье. Хотя окрестные леса и болота и сообщили ему некий сыроватый душок, в нем все равно было что-то от туманов нашего побережья. Вы могли бы выкурить тысячу косяков и все-таки не понять, о чем я веду речь, — однако я действительно выращивал коноплю с тонким букетом. Для человека, лелеющего иллюзию, что возможно общение с мертвыми, или хотя бы допускающего, что они могут что-то ему нашептывать, лучше моей травки было не найти. В ее аромате ощущалось нечто призрачное. Я объясняю это многими причинами, и не в последнюю очередь тем, что в лесах Труро обитают привидения. Несколько лет назад — а точнее, уже больше десяти — молодой португалец из Провинстауна убил четырех девушек, расчленил их тела и похоронил в разных местах среди тамошних невысоких зарослей. Я всегда отчетливо чувствовал этих мертвых девушек и их немое, искалеченное, обвиняющее присутствие. Помню, что, собирая урожай в этом году — и опять я спешил, так как надвигался ураган (который позже свернул в море) и порывы ветра достигали штормовой силы, — жарким, хмурым, сумрачно-непогожим сентябрьским днем, когда испуганный прибой сотрясал подпорную кладку домов в Провинстауне, а горожане поспешно приколачивали к окнам вторые рамы, я потел, словно болотная крыса, среди полуобезумевших букашек трурских лесов в восьми милях от города. Какой мстительностью веяло в воздухе!
Я помню, как срезал каждый стебель медленно, точно исполняя магический ритуал, и старался уловить момент, когда жизнь растения скользнет через нож ко мне в руку и оно упадет, готовое к своему будущему полуживому существованию. Теперь его духовное бытие определится способностью к контакту с тем человеком — злым ли, порочным, мирным, веселым, чувственным, одухотворенным или просто агрессивным, — который станет курить его. По сути, пожиная свой урожай, я пытался медитировать, но (возможно, из-за бешеной мельтешни насекомых или висящей в воздухе угрозы близкого урагана) так и не выдержал медленного темпа. Против воли я стал рубить коноплю под корень и собирать ее слишком быстро. Правда, я попытался компенсировать эту спешку в процессе заготовки, превратив отдельную часть подвала, которая никогда раньше не использовалась, в импровизированную сушильню, — и там, во тьме (чтобы понизить влажность, я расставил везде открытые банки с содой), Мери-Джейн покоилась на протяжении еще нескольких недель. Однако после того как я ободрал с нее листья и бутоны, сложил их в маленькие стеклянные кофейники с красными резиновыми уплотнителями на крышках (простая упаковочная бумага или пластиковые пакеты казались мне абсолютно не годными для такого благородного содержимого) и набил первую сигаретку, обнаружилось, что в каждой затяжке есть что-то от неистовой атмосферы, в которой прошел сбор этого урожая. Наши дикие семейные скандалы обрели новые безобразные оттенки — мы переходили от приступов отвращения к клокочущей в глотке кровавой ярости.
Больше того, марихуана этого года (которую я нарек «Душой урагана») стала оказывать неожиданно сильное действие на душу Пэтти Ларейн. Следует упомянуть, что Пэтти, по ее мнению, была наделена сверхъестественными способностями — этим (вспомним о «бритве Оккама») вполне можно объяснить предпочтение, отданное ею Провинстауну перед Палм-Бич, поскольку спираль, которой заканчивался наш полуостров, и округлая береговая линия якобы отзывались в ней неким ощутимым резонансом. Однажды, будучи навеселе, она сказала мне:
«В душе я всегда была потаскухой. Еще когда заводила болельщиков на школьных матчах, я уже знала, что буду спать с кем попало. Думала: черт меня побери, если не перетрахаю половину футбольной команды».
«Которую?» — спросил я.
«Защитников».
Это стало нашим рефреном — бочкой масла на разбушевавшиеся волны. Она громко, по своему обыкновению, хохотала, а я в ответ слегка размыкал и раздвигал губы.
«Чего ты так язвительно ухмыляешься?» — спрашивала она.
«Может, ты выбрала не ту половину».
Это ей нравилось.
«Ох, Тимми Мак, иногда ты прелесть». — И она затягивалась «Душой урагана». Никогда ее свирепая жажда (чего? — если бы я только знал) не проступала так ярко, как во время затяжки. Потом ее губы изгибались, обнажая зубы, и дым выходил, бурля, — как мощный поток через узкий шлюз.
«Да, — как-то сказала она, — начинала я потаскухой, но после первого развода решила стать ведьмой. И стала. Как думаешь с этим бороться?»
«Молитвами», — отвечал я.
Это ее расстроило.
«Пойду достану горн, — сказала она. — Луна нынче что надо».
«Разбудишь Адов Городок».
«А что, это идея. Нечего им там долго дрыхнуть, сил набираться. Кто-то должен держать их в узде».
«Ты говоришь как настоящая ведьма».
«Если и ведьма, то белая, лапусик. Как и полагается блондинке».
«Ты не блондинка. По волосам на лобке видно, что ты брюнетка».
«Это клеймо плотских утех. Раньше мой лобок был светло-золотистым — пока я не опалила его с футбольной командой».
Если бы она всегда была такой, мы могли бы пить до бесконечности. Но очередная затяжка «Душой урагана» выбросила ее на мыс. Адов Городок зашевелился.
Не подумайте, будто я щеголяю иммунитетом против ее оккультных притязаний. Я так и не научился относиться к идее духов с философическим спокойствием; не пришел я и к какому-либо определенному выводу. То, что после смерти вы можете продолжать жить в некоей воздушной юдоли, казалось мне не абсурднее утверждения, что со смертью прекращают свое бытие все компоненты вашей личности. Пожалуй, с учетом разнообразия человеческих реакций на любое событие я готов был допустить, что некоторые из умерших остаются поблизости, а другие улетают куда-то далеко, если не вовсе пропадают.
Однако отрицать существование Адова Городка было трудно. После косяка из «Души урагана» он становился несомненной реальностью. Больше ста пятидесяти лет назад, когда в здешних водах еще били китов, на берегу соседнего рукава провинстаунской гавани вырос целый городок из борделей — теперь на его месте осталась лишь голая, пустынная песчаная коса. После того как китобойный промысел захирел, склады и бардаки Адова Городка поставили на плоты и переправили через залив. Половина старых домов в Провинстауне имела эти пристройки. Так что если за самые безумные причуды, на которые толкало нас употребление «Души урагана», следовало в первую очередь благодарить Пэтти Ларейн, то отчасти, я думаю, тут сказывалось и влияние нашего собственного дома. Половину бревен, балок, досок, брусьев и кровельной дранки, из которых был сложен наш дом, больше века назад привезли из Адова Городка — то есть сюда перекочевала наиболее вещественная часть этого исчезнувшего поселка. В наших стенах и посейчас обитало нечто от погибшего Клондайка проституток, контрабандистов и китобоев, чье жалованье жгло им карманы. Там были и вовсе не ведавшие жалости головорезы — в безлунные ночи они разводили на дальнем берегу костры, и морякам с проходящего судна казалось, будто они огибают маяк. В результате корабль мог завернуть в гавань слишком рано и сесть на мель — после чего эти злыдни грабили завязшее в песке судно. Пэтти Ларейн утверждала, что ей иногда слышатся вопли мореходов, которые приняли смерть, пытаясь не подпустить к борту баркасы мародеров. Какое, должно быть, библейское зрелище представлял собой этот Адов Городок со всеми его мальчиками-педерастами и блудницами, передающими вековую заразу пиратам с обагренными кровью бородами! Провинстаун же был тогда достаточно далеко, чтобы оставаться заповедником обычных американских добродетелей, «вдовьих дорожек» и белых церквей. А теперь вообразите себе смешение духовных климатов, происшедшее по отмирании китобойного промысла, когда лачуги Адова Городка были перевезены к нам.
В первый год жизни в этом доме нашему браку сообщалось нечто от тогдашней течки. Похоть встречавшихся на одну ночь и почивших больше века назад блудниц и матросов каким-то образом передавалась нам. Я не стану спорить на тему, реальным или нереальным было их пребывание в нашем доме, — я говорю только, что наша чувственность отнюдь не была притуплена. Наоборот, ее обостряло присутствие этой невидимой сладострастной аудитории. Приятно, когда жизнь в браке еженощно дарит тебе оргии, за которые не приходится платить — то есть глядеть в лицо соседу, трахавшему твою жену.
Впрочем, если самое мудрое правило экономики гласит, что нельзя обмануть жизнь, то самым суровым законом духа можно назвать такой: не эксплуатируй смерть. Теперь, после ухода Пэтти Ларейн, я вынужден был проводить в обществе невидимок из Адова Городка почти каждое утро. Хотя жены больше со мной не было, моя душа словно переняла на время ее хваленую восприимчивость. Одной из причин, мешавших мне поднимать по утрам веки, были голоса, которые я слышал. Да не скажет никто, что холодный рассвет в ноябре месяце и хихиканье столетней новоанглийской шлюхи взаимно исключают друг друга. Иногда мы с собакой спали вместе, как дети, съежившиеся перед потухшим камином. Время от времени я курил «Душу урагана» в одиночестве, но результатам не хватало ясности. Конечно, если марихуана не ваш гид, вам трудно понять последнее замечание. Я же был убежден, что это — единственное лекарство, которое следует принимать, пускаясь вплавь по морю одержимости: ты можешь вернуться с ответами на вопросы двадцатилетней выдержки.
Однако теперь, когда я жил один, «Душа урагана» не будила во мне никаких мыслей. Вместо них просыпались желания, которые я даже не старался определить. Змеи выползали из мрака. Поэтому в последние десять дней я и близко не подходил к траве.
Может ли это объяснить, почему я не проявил большой охоты последовать столь великодушному совету нашего шефа полиции?
Хотя, добравшись до дома, я действительно сел в автомобиль, выехал на шоссе и повернул в сторону Труро, я вовсе не был уверен, что и вправду заберу из своего тайника запасы «Души урагана». Мне страшно не хотелось их трогать. Впрочем, угодить из-за них за решетку тоже было не слишком приятной перспективой.
Какое чутье демонстрировал Ридженси, когда дело касалось моих привычек! Я и сам не смог бы сказать, почему устроил свой склад так близко от делянки, но факт оставался фактом. Двадцать стеклянных кофейников, наполненных тщательно обработанным сырьем, хранились в стальном сундучке, покрытом лаком и смазанном, чтобы не ржавел. А он был засунут в яму под очень приметным деревом, к которому вела заросшая тропа длиной ярдов в двести, ответвляющаяся от узкой, ухабистой песчаной дороги в лесу.
Да, из всех укромных местечек, коими так богаты трурские чащобы, я выбрал для тайника едва ли не самое близкое к своему маленькому свежевыкошенному участку. Хуже и придумать-то было нельзя. Любой охотник, забредший на эту тропу (а такое случалось по нескольку раз за год), мог определить характер выращиваемой здесь культуры и посвятить некоторое время изучению окрестностей. Камень, прикрывающий яму с моим сундучком, был замаскирован только слоем почвы в дюйм толщиной да небольшим количеством как следует утоптанного мха.
Но я дорожил именно этим местом. Я хотел, чтобы мой урожай хранился близ своего родного поля. В тюрьме нас кормили продуктами, доставленными на кораблях из недр самых крупных пищевых корпораций Америки, и там не было ни кусочка, который не побывал бы в пластиковой обертке, картонном пакете или банке. Если сложить расстояния от фермы до пищеобрабатывающей фабрики и оттуда до нас, то, по моей прикидке, средний путь, проделанный этими продуктами, оказывался равным двум тысячам миль. И я изобрел панацею от мировых бед: пусть всякий кормится лишь тем, что выросло от его дома на расстоянии, которое можно покрыть за один день с этим урожаем за плечами. Любопытная идея. Скоро я перестал искать способы ее претворения в жизнь. Однако уважение к родине моей конопли укоренилось во мне крепко. Подобно вину, что выдерживается в тени произведшей его на свет лозы, моя Мери-Джейн должна храниться поблизости от земли, что выпестовала ее.
Поэтому при мысли о перевозке своих запасов я испытал прилив добротного, настоящего ужаса — он был сродни страху, с которым я проснулся утром. Конечно, мне нужно было оставить все как есть! Тем не менее я свернул с шоссе на проселочный тракт, который (после одной-двух развилок) должен был привести меня на ту песчаную дорогу в глубине леса. Двигаясь вперед на малой скорости, я начал осознавать, каким испытаниям подверглась сегодня моя способность не терять выдержки. Разве не парадоксальным — с учетом всего происшедшего — выглядел мой апломб в разговоре с Элвином Лютером? В конце концов, откуда взялась моя наколка?
В этот миг я помимо воли притормозил у обочины. Так откуда взялась наколка? Этот вопрос словно впервые пришел мне в голову. Вдруг, без всякого предупреждения, меня чуть не вывернуло, как моего пса.
Могу сказать вам, что, справившись со своим внезапным приступом, я тронулся дальше с абсурдной осторожностью, точно плохой водитель, едва избежавший аварии. Я еле полз.
Так пробирался я по окрестностям Труро в этот холодный день — неужели солнце больше никогда не появится? — и разглядывал лишайник на стволах деревьев, словно его желтые споры могли сообщить мне что-то важное, и провожал глазами синие почтовые ящики вдоль дороги, точно это были сами тюремные охранники, даже остановился у позеленевшей бронзовой стелы на распутье и прочел надпись, сделанную на ней в память о каком-то местном юноше, погибшем в давней войне. Я миновал множество изгородей перед множеством крытых серой дранкой домиков — от дорожек, усыпанных битыми ракушками, веяло морем. Сегодня в лесу был сильный ветер, и стоило мне на секунду затормозить, как я услышал над головой шум, точно по верхушкам деревьев перекатывались волны прибоя. Потом я вновь вынырнул на открытое место и поехал по крутым маленьким холмам, мимо болот, зеленых пятен трясины и бочагов с водой. Я остановился у знакомого колодца на обочине, вылез и заглянул туда, чтобы увидеть уже не раз виденный блеск мха на его дне. Скоро опять пошли леса, и мощеная дорога кончилась. Теперь я медленно продвигался по песчаному проселку, задевая за густую колючую поросль то одним боком «порше», то другим, но горб посередине был таким высоким, что я не отваживался ехать по колее.
Потом я стал опасаться, что и вовсе застряну. Дорогу пересекали ручьи, и в нескольких местах мне пришлось форсировать мелкие лужи — ветви над ними смыкались, образуя лиственный туннель. В пасмурную погоду я всегда любил ездить по этим печальным, невзрачным холмам и лесам в окрестностях Труро. По сравнению со здешним неброским пейзажем Провинстаун даже зимой казался суетливым, как нефтяной поселок. Приехав сюда и поднявшись на один из невысоких пригорков в ветреный, как сегодня, день, вы могли увидеть вдалеке рьяную мельтешню света и барашков на поверхности моря, в то время как болотца в низинах по-прежнему отливали темно-грязной бронзой. Вся палитра трурских лесов располагалась между этими крайностями. Мне нравились тусклая зелень травянистых дюн и бледное золото камыша, и этой поздней осенней порой, когда листву уже покинули бычья кровь и оранжевое пламя, цветовая гамма сместилась к серому, зеленому и коричневому, но с какой богатой игрой оттенков! Мой глаз привык различать в танце оставшихся цветов темно-серый и сизовато-серый, дымчато-серый и сиреневый, оливково-коричневый и светло-коричневый, красновато-, серовато— и желтовато-коричневый, мышиный и пепельный, и бутылочную зелень мха, и белизну сфагнума, и зелень ели, зелень падуба и зелень морской волны на горизонте. Мой глаз привык перескакивать с древесного лишайника на вереск в поле, с болотных камышей на красные клены (уже не красные, а коричневые — цвета мокрой коры), и аромат желтой сосны и вывих карликового дуба мрели в лесном безмолвии, пока на листву сверху не накатывал с шумом прибоя очередной порыв ветра: «Все, что жило прежде, взывает к новой жизни» — вот о чем шумел ветер.
Итак, я останавливал машину там, где можно было переводить взгляд с болота на море, и пытался успокоить себя созерцанием этих мягких, печальных красок, но сердце мое громко стучало. Я ехал, пока не добрался до тропы, ответвляющейся от песчаной дороги; здесь я заглушил мотор, вылез из-за руля и попытался вновь ощутить то безупречное чувство одиночества, которым эти леса одаривали меня прежде. Но ничего не вышло. За последние дни тут кто-то побывал.