Мне понравилось твое стихотворение «Растраченный», потому что оно вызвало у меня сочувствие к тебе. Вот он ты, насосавшийся, как клоп, борющийся со своими комплексами, запертый в этой ужасной камере; ну что же, ты ведь тянул срок, а я был во Вьетнаме, ходил дозором по Китайскому морю[16]. Знаешь, какие там закаты? Ты так чудесно описываешь радугу, встающую перед твоими глазами после того, как ты «растратился», но я-то жил этими радугами. Как ясно вспоминаются благодаря твоим строчкам роскошные месяцы, растраченные мной в Сайгоне на секс, да, милый, «растраченные»! Ты пишешь о громилах вокруг себя и говоришь мне, читателю: «У них не души, а костры; к ним близко не подходи — иначе обожжешься». Вот что, дружок: это верно не только для твоих криминальных типов. Я думал то же самое о многих своих приятелях-моряках. У многих костерков погрел я лицо и руки. Ты чуть не свихнулся, не позволяя себе делать что хотел, но ты-то ведь у нас джентльмен. В некотором роде. Но я искал и нашел . Я соблазнял всех без разбору, я — потаскуха мужского пола. Как цирковой поросенок, насыщался из огромной бутыли с длинной резиновой соской. Нет, Лонни не рехнулся, спасибо. У него хватило ума выжать из своего порока все до последней капли.
   Как много ты потерял, не побывав в этих китайских морях. Я помню черноглазого вьетнамца, который подходил к нашему бараку под Данангом и ласково звал: «Лонни, детка, вылезай!» Помню высокого тонкого блондина из Бомонта, Техас, который принес мне свои письма к жене. Она собиралась его бросить, а я должен был прочесть письмо, я был его цензором , и как он томился у входа в офицерский отсек, ожидая темноты, и это было так здорово, что он все говорил о своей птицеферме, пока я не протянул руку и не начат ласкать его, и он улегся и затих, и знаешь ли, милый, у него пропала охота спрашивать про свою ферму до следующего вечера, когда он бродил у офицерского отсека, пока опять не стемнело и я, голодный, не утолил его голода. Помню и славного паренька из Ипсиланти по имени Торн и вкус напоенного любовью хереса у него во рту, эти прелестные глаза, его застенчивость и нежный, неуклюжий, жалкий стиль его милого письма с ошибками шестиклассника — он написал его в тот день, когда я покидал корабль, и поднялся на мостик с конвертом.
   Или связист из Мэриона, Иллинойс, который просигналил мне первое любовное послание флажками, не ожидая, что я разберу его на такой скорости. «Эй, лапка, как насчет нас с тобой сегодня на моей лодке?» И мой ответ: «Во сколько, лапка?» До сих пор помню его удивленное лицо. И его восхитительный аромат — запах пота и «Аква-велвы».
   Как много приводят на память твои стихи! Волшебная была пора! Ни тебе адвокатских бумаг. Ни мальчиков-мажоров — не прими на свой счет, — которым надо лизать жопу. Только адмиралы да морская пехота. Жаль, что ты никогда не знал моряка. Или «зеленого берета». Они зеленые, душка, но не стреляй, пока не увидишь их розовые приборчики! У меня сто лет не было досуга, чтобы подумать об этих вещах, но теперь наконец-то! Спасибо твоим стихам. Я думаю о санитаре из Центрального госпиталя, которого встретил в «Синем слоне» на Сайгонском бульваре, и вспоминаю номер в одной полуразграбленной гостинице, куда я затащил его потом, и его великолепное извержение, — а потом он принял меня, чтобы глотнуть немного самому и утолить великую жажду, вызванную этим залпом. И как он искал имя на моей шляпе, чтобы увидеться со мной снова, но я не хотел этого и так ему и сказал. Зарылся носом в его постель, и ее безумный аромат снова вышиб из моей головы всякое разумение.
   Да, в них пылали костры, и атмосфера была полна жаркой истомы. Легионы огромных, призывных, истекающих каплями красавцев, яростно-алых, как борода индюка, чудные, чудные, славные деньки, пока ты отдыхал в Редингской тюрьме[17], бедняжка Уодли, и старался не съехать с катушек, борясь с желанием сделать то, к чему звала тебя твоя душа.
   Пожалуй, я больше не стану читать твои прекрасные стихи. Ты видишь, какую печаль они вызывают. Никогда не отталкивай такого дорогого друга, как я, а то смотри, потеряешь меня навсегда. Впрочем, уже потерял!!! На сей раз это не мальчишка из военно-воздушных сил, подцепленный на один уик-энд, и не баптист-голуба, которого я обхаживаю ох как осторожно, хоть он всем сердцем жаждет неосторожности; нет, у меня сюрприз всех времен, Уодли. Я теперь с блондинкой. Думаешь, я пьян вдребезги? Ну да.
   Но не бойся. Эта милка выглядит женщиной до мозга костей, как Лана Тернер, хотя, может, это и не совсем так. Может, она сменила пол. Поверишь ли? Один из наших общих приятелей увидел ее со мной и имел пакость сказать: она так великолепна, что похожа на подделку. Может быть, в прошлом это не она, а он? — спросили меня. Нет, вынужден вас огорчить, сказал я; ничего подобного. Это самая натуральная женщина, хрен тебе! Вот что ответил я нашему общему другу. Честно говоря, это первая моя женщина с тех пор, как я окрутил свою богатую наследницу с ее цепью дешевых магазинов. Поэтому я знаю, что такое цепи. Терпел их много лет. И скажу тебе, Уодли, это рай — освободиться от них. С этой новой самкой упоительно, как на Сайгонском бульваре: настоящий плотско-блядско-адско-развратнейший рай для петуха — или надо сказать, бывшего петуха? — вроде меня. Какое наслаждение — преодолеть великую пропасть! Уодли, для этой женщины я — мужчина. Она говорит, что не знала никого лучше. Детка, ты не поверишь, какие силы во мне проснулись. Завод есть завод, но я заведен до отказа. Если кто-нибудь попытается отбить мою блондинку, я и прикончить могу.
   Понимаешь, о чем я? Вот оно, счастье! Но с чего бы тебе расстраиваться? Ты ведь тоже прошел через это, правда, Уодли? Жил со своей светловолосой красавицей. Ладно, проехали. Раньше мы были братьями по духу, так останемся же добрыми сырыми друзьями. Подписываюсь: мечта женщин, всегда твой Лонни.
   P. S. Ты видел рекламу электробритвы под названием…? Оставляю здесь пустое место, потому что не отваживаюсь назвать тебе имя фирмы. В конце концов, я их представитель. Но ты знаешь, о чем речь. Поищи ее в рекламе на ТВ. Там показывают мальчишку 21 года — этакого красавчика! Он бреется, у вид у него при этом счастливый, как у угодившего в бардак херувима. Открыть секрет? Он мне сказал. Вместо бритвы он представляет себе здоровенный елдак. Представляет, будто это его дружок водит по его лицу своим славным толстым ласкунчиком. Рекламщики в восторге — таким удачным оказался этот ролик. Но стоп — я теперь женолюб, так что прощай все это.
   P. P. S. Я отлично знаю того паренька из рекламы. Хочешь верь, хочешь нет, но это сын моей чудо-блондинки. Собственно, как раз обо мне он и думает. Как ты считаешь, он не ревнует меня к своей мамочке?
   P. P. P. S. Имей в виду — обо всем этом никому ни полслова».
 
   Я отдал письмо. Кажется, мы оба старались не смотреть собеседнику в глаза, но наши взгляды все равно встретились. Правда, сразу оттолкнулись друг от друга, как одноименные полюса двух магнитов. Гомосексуализм стоял между Ридженси и мной — его присутствие было столь же ощутимо, как запах пота, когда рядом совершается насилие.
   — «Мне отмщение, и аз воздам», — сказал Господь, — произнес Ридженси. Он положил письмо обратно в нагрудный карман и тяжело перевел дух. — С удовольствием поубивал бы этих гомиков, — сказал он. — Всех до единого.
   — Выпейте еще.
   — От этого письма такой гнусный осадок, — промолвил он, похлопав себя по груди, — что выпивкой его не смоешь.
   — Конечно, мое дело маленькое, — сказал я, — но вы когда-нибудь спрашивали себя, надо ли вам быть шефом полиции?
   — К чему это вы? — Он мгновенно насторожился.
   — Вам следовало бы знать. Вы ведь здесь бывали. Летом у нас в городе всегда уйма гомосексуалистов. Пока португальцы не откажутся от их денег, вам придется мириться с их поведением.
   — Между прочим, я больше не и. о. шефа полиции.
   — С каких же пор?
   — А с сегодняшнего дня. С того момента, как прочел это письмо. Слушайте, я обыкновенный деревенский парень. Знаете, что такое для меня Сайгонский бульвар? По две шлюхи в ночь, и так десять ночей подряд — вот и все.
   — Бросьте.
   — На моих глазах убили много славных людей. Я не знаю никаких «зеленых беретов» с розовыми приборчиками. Хорошо, что Пангборн мертв. А то я бы его убил.
   Ему можно было поверить. В воздухе словно пахло электричеством.
   — Вы уволились официально? — спросил я.
   Он вытянул руки, точно ограждая себя от любых вопросов.
   — Я не хочу в это влезать. Меня никогда не сделали бы шефом полиции. Фактически он уже есть — португалец, который служит под моим началом.
   — Что вы говорите? Так ваша должность — прикрытие?
   Он достал платок и высморкался. Одновременно помотал головой вверх-вниз. Это у него значило «да». Ну и деревенщина. Наверняка и впрямь служил в Бюро по борьбе с наркотиками.
   — Вы верите в Бога? — спросил он.
   — Да.
   — Хорошо. Я знал, что у нас получится разговор. Давайте в ближайшее время. Будем пить и беседовать.
   — Ладно.
   — Я хочу служить Богу, — сказал он. — Люди не понимают, что, если хочешь служить, ты должен иметь крепкий хребет, иначе ничего не сделаешь. Есть, например, тяжелая обязанность — мстить.
   — Мы еще поговорим, — сказал я.
   — Ага. — Он поднялся. — Не догадываетесь, кем может быть этот малый, Уодли?
   — Старый дружок, наверное. Какой-нибудь богатый индюк из провинции.
   — Какая проницательность. Ха-ха. Ха-ха. А я это имя где-то слышал. Такое необычное — захочешь, не забудешь. Кто-то упоминал имя Уодли, причем недавно. Не ваша ли жена?
   — Спросите ее.
   — Когда я ее увижу, я ее спрошу. — Он вынул блокнот и записал туда что-то. — Где, по-вашему, эта дамочка, Джессика?
   — Может, вернулась в Калифорнию.
   — Мы это сейчас проверяем.
   Он обнял меня рукой за плечи, словно утешая непонятно по какому поводу, и мы вместе прошли через гостиную к двери. Мой рост позволяет мне никогда не чувствовать себя коротышкой, но он был заметно больше.
   У двери он повернулся ко мне и сказал:
   — Кстати, передаю вам привет. От моей жены.
   — Я ее знаю?
   — Ее зовут Мадлен.
   — Ох, — сказал я. — Мадлен Фолко?
   — Она самая.
   Каков главный закон улицы? Если хочешь получить в спину нулю, заведи шашни с женой полицейского. Много ли знал Ридженси о ее прошлом?
   — Да, — сказал я, — она иногда заходила выпить коктейль в заведение, где я работал барменом. Сколько лет прошло. Но я ее помню. Она была очень симпатичная — настоящая леди.
   — Спасибо, — ответил он. — У нас двое симпатичных малышей.
   — Интересно, — сказал я. — Я не знал… что у вас есть дети. — Это была почти осечка. Я еле удержался, чтобы не сказать: «Я не знал, что Мадлен может иметь детей».
   — Есть, есть, — сказал он, извлекая на свет бумажник, — вот наше общее фото.
   Я посмотрел на Ридженси, на Мадлен — со времени нашей последней встречи она постарела лет на десять — и на двух светловолосых мальчишек, которые были немного похожи на него и совершенно не похожи на нее.
   — Очень славные, — сказал я. — Передайте привет Мадлен.
   — Сайонара[18], — отозвался Ридженси и вышел.
   Теперь я уже не мог отправиться в трурские леса. Чтобы поехать туда, мне надо было достичь прежней степени концентрации. А этого я сделать не мог — по крайней мере пока. Мои мысли метались, как ветер в холмах. Я не знал, о ком думать — о Лонни Пангборне, об Уодли, о Джессике или о Мадлен. Затем меня охватила печаль. Это была тяжкая печаль воспоминаний о женщине, которую я любил, и эта любовь ушла, хотя ее никак нельзя было терять.
   Я размышлял о Мадлен. Наверное, час спустя я поднялся на верхний этаж, отомкнул один из ящиков в своем кабинете, нашел в пачке старых рукописей страницы, которые искал, и перечел их снова. Они были написаны почти двенадцать лет назад — кажется, мне было тогда двадцать семь? — и за ними явственно проступал образ молодого нахала, каким я тогда пытался быть, но это не вызывало досады. Если ты уже больше не один человек, а коллекция не сочетающихся друг с другом осколков, то взгляд обратно, на слова, написанные, когда ты был цельной личностью (пусть и дутой), может опять ненадолго собрать тебя вместе — что и произошло, пока я перечитывал эти страницы. Тем не менее, дойдя до конца, я бесповоротно подпал под власть давней скорби. Ибо я сделал ошибку, показав свою рукопись Мадлен, и это ускорило наш разрыв.
   Лучшее из известных мне описаний женского органа принадлежит Джону Апдайку — это отрывок из его рассказа «Соседская жена»:
   Каждый волосок драгоценен и индивидуален, вносит в общую гармонию свой вклад: светлые, почти невидимые у той складки, где начинается бедро, темные и непрозрачные там, где взывают о защите нежные губы, жесткие и ядреные, как борода лесника, под округлостью живота, редкие и темные, словно усы Макиавелли, рядом с ныряющей к анусу промежностью… Мол, игрушка меняется в зависимости от времени дня и фактуры ткани, из которой сделаны трусики. У нее есть свои сателлиты: та капризная дорожка, что поднимается к моему пупку и моему загару, шерстяные отметины на внутренней стороне моих бедер, искристый пушок, обрамляющий черту, где сходятся мои ягодицы. Янтарный, эбеновый, золотистый, каштановый, ореховый, рыжеватый, бежевый, табачный, кунжутовый, платиновый, бронзовый, персиковый, пепельный, огненный и светло-серый — вот лишь несколько цветов моей игрушки.
   Это чудесное описание леса, которое заставляет задуматься о тайнах масштаба. Кто-то однажды написал о Сезанне: он сместил наше представление о величине настолько, что белое полотенце на столе оказалось похожим на снег, голубеющий в тени горных ущелий, а маленький участок обнаженного тела превратился в пустынную долину. Любопытная мысль. После нее я начал видеть в Сезанне гораздо больше — точно так же как Апдайк заставил меня совсем по-другому взглянуть на главную женскую прелесть. Уже за одно это Джон попал бы в число моих любимых писателей.
   Говорят, что Апдайк писал картины, и это заметно по его стилю. Никто не изучает поверхности пристальнее, чем он, а прилагательные он выбирает придирчивее любого другого автора, сочиняющего сегодня по-английски. Хемингуэй советовал не использовать их, и Хемингуэй был прав. Прилагательное — это всего лишь мнение автора о происходящем, не более. Когда я пишу: «В дверь вошел сильный мужчина», — это значит только, что он силен по отношению ко мне. Если я не представил читателю себя, может оказаться, что я единственный посетитель бара, на которого вошедший произвел впечатление. Лучше сказать: «Вошел человек. В руках у него была трость, и по какой-то причине он переломил ее пополам, точно прутик». Конечно, времени на подобное описание уходит немало. Так что прилагательные обеспечивают возможность говорить кратко и при этом еще учить жизни. На чем и держится вся реклама. «Сверхэффективная, бесшумная, чувственная пятискоростная коробка». Поставь перед существительным двадцать прилагательных, и никто не догадается, что ты описываешь полное дерьмо. Прилагательные зовут в круиз.
   Поэтому следует подчеркнуть: Апдайк — один из немногих писателей, у которых прилагательные работают на пользу, а не во вред. У него редкий дар. И все же он меня раздражает. Даже его описание женской прелести. Это с равным успехом могло быть дерево. (Плюшевый мох в развилинах моего тела, одеяние из водорослей на уступах моей коры и т. д.) Хотя один раз мне было приятно совершить с ним экскурсию по заповеднику женских гениталий.
   В настоящий же момент я размышляю о разнице между апдайковским описанием цветка жизни и реальной менжой — то есть той, о которой я сейчас думаю. Она принадлежит Мадлен Фолко, а так как последняя сидит рядом со мной, мне стоит только протянуть правую руку, чтобы коснуться соответствующего объекта кончиками пальцев. Но я предпочитаю грезить — для писателя это проще. Имея если не талант, то уж во всяком случае амбиции — а какой зеленый писун их не имеет? — я хочу облечь манифест ее прелести в тщательно выбранные слова и таким образом укоренить на великом поле литературы свой маленький прозаический саженец. Поэтому я не стану задерживаться на ее волосяном покрове. Эти волосы черные, такие черные на кладбищенски-белом фоне ее кожи, что при одном взгляде на эту поросль мои кишки и яйца начинают звенеть, точно цимбалы. Но и любит же она ее демонстрировать! У нее один маленький розовый ротик внутри другого, побольше, и это воистину цветок, дремлющий в своей благоуханной свежести. Однако в минуты возбуждения менжа Мадлен словно вырастает прямо из ее ягодиц, и этот маленький ротик остается розовым независимо от того, как широко она расставляет ноги, хотя внешняя плоть ее вагины — большой рот — покрывается мрачными разводами смазки, а промежность (которую ребята с Лонг-Айленда называют зазором — не пойти ли мне дозором у соседки под зазором, хо-хо) превращается в блестящую плантацию. И ты не знаешь, то ли глодать, пожирать ее, то ли благоговеть перед ней, то ли закопаться в нее. Я всегда шепчу: «Не шевелись, не двигайся, я убью тебя, я сейчас кончу». И она распускается передо мной еще больше.
   Стоит мне очутиться внутри Мадлен, как другая ее ипостась, та милая брюнетка, под руку с которой я прогуливаюсь по улице, перестает существовать. От нее остаются лишь живот и утроба — только эта жирная, мыльная, сальная, трясинная, вазелинная дрожь сладострастного плотского восторга. Не заставляйте меня отказываться от прилагательных, когда речь идет о медитации над менжой! Трахая Мадлен, я точно сливаюсь в одно со всеми обнаженными танцовщицами и темноволосыми шлюхами мира — я вбираю в себя всю их похоть, их алчность, их тягу к сумрачным закоулкам вселенной. Один Бог знает, в какие хитросплетения кармы втягивает ее чрево мою начинку. В эти минуты ее менжа для меня реальнее, чем ее лицо.
   Дочитав до этого места, Мадлен сказала: «Как ты смеешь писать обо мне такие вещи?» — и заплакала. Я не мог вынести ее плача. «Это же просто слова, — сказал я. — Чувствую-то я совсем другое. Я не настолько хороший писатель, чтобы передать мои настоящие чувства». Однако я был зол на нее за это вынужденное отречение от своего текста. Впрочем, к тому времени мы ссорились уже постоянно. Она прочла эти страницы всего за неделю до того, как мы решили принять участие в маленькой оргии с обменом женами (я не могу описать это более коротко), — я уговорил Мадлен нанести визит ее инициаторам, причем слова «нанести визит» были, наверное, отзвуком моего экзетерского французского; в результате нам пришлось ехать из Нью-Йорка до самой Северной Каролины. Мы располагали только объявлением из одного желтого журнальчика, где вместо адреса был указан помер почтового ящика:
   Молодые, но хорошо развитые белые супруги (мужчина — гинеколог) ищут развлечения на уикэнд. Никаких «золотых дождей», наручников и с.-м. [19]. Пришлите фото и конв. с обр. адр. Вы должны состоять в браке.
   Я ответил на объявление, ничего не сказав Мадлен, и отослал фотографию — мы были сняты на улице в модной одежде. От них пришел «полароид». Они были в купальных костюмах. Мужчина был высокий, почти лысый, с длинным грустным носом, шишковатыми коленями, маленьким брюшком и похотливым лицом.
   Поглядев на этот снимок, Мадлен сказала: «У него, должно быть, самый огромный болт во всем христианском мире».
   «С чего ты взяла?»
   «А как иначе объяснить его вид?»
   Молоденькая жена длинноносого была в затейливом купальнике и выглядела шикарно. Что-то зашевелились во мне, едва я увидел ее на фотографии. У меня непроизвольно вырвалось: «Поедем».
   Мадлен кивнула. У нее были большие темные глаза, блестящие и полные трагического знания: члены ее семьи занимали приличное положение в мафии и обрушили на ее голову парочку-другую проклятий, когда она сменила родину (то есть Куинс) на Манхэттен. Эти раны, полученные при расставании, она носила словно бархатный плащ. Чтобы уравновесить ее серьезность смехом, я пускался на все, даже пробовал ходить па руках по нашей меблированной комнате. Секунда ее веселья была для моей души бальзамом, чье действие растягивалось на целые часы. Благодаря этому я и влюбился. В ней имелась какая-то нежная сердцевина, которой не было в других женщинах.
   Но мы были слишком близки. Я начал чувствовать пресыщение. Должно быть, и она стала видеть во мне только грубого ирландца. Прожив вместе два года, мы вступили в тот период, когда либо женятся, либо расходятся. Мы начали видеть в других людях потенциальных партнеров. Я время от времени погуливал на стороне, и она имела полную возможность ответить мне тем же, поскольку я работал в баре четырежды в неделю с пяти до пяти, а за двенадцать часов можно вдоволь насладиться любовью.
   Поэтому, когда она кивнула, соглашаясь ехать на Юг, мне не понадобилось иного подтверждения. Одним из ее талантов было умение выразить все одним-единственным легким, ироническим кивком. «А теперь выкладывай плохие новости», — сказала она.
   Итак, мы отправились в Северную Каролину. Мы уверяли друг друга, что та пара вряд ли понравится нам настолько, что будет иметь смысл остаться. Тогда мы выгадаем пару лишних ночей на пути обратно. «Остановимся в Чинкотиге, — сказал я. — Попробуем прокатиться на чинкотигских пони», — и объяснил ей, что это чуть ли не последняя порода диких лошадей к востоку от Миссисипи.
   «Чипкотиг, — ответила она. — Хорошее дело». У нее был звучный хрипловатый голос особого тембра — он резонировал у меня в груди, и во мне отозвался каждый слог произнесенного ею слова «Чинкотиг». Таким образом мы как бы накладывали целебную мазь на те надрезы, которые только что сделали на природе нашей будущей плоти. И ехали дальше.
   Тогда-то я и повстречался впервые с Пэтти Ларейн. (Это было задолго до ее знакомства с Уодли.) Она оказалась женой Сутулика (как она его называла), а Сутулик оказался 1) обладателем и впрямь огромного прибора и 2) лгуном, потому что он был отнюдь не самым преуспевающим гинекологом округа, а хиропрактиком. И кроме того, рьяным обожателем интимных женских прелестей. Можете представить себе, как глубоко нырнул он в копилку Мадлен?
   В соседней спальне (ибо он соблюдал в этих обменных мероприятиях все правила гигиены — никаких трио или квартетов!) мы с Пэтти Эрлин — которая еще не переименовала себя в Пэтти Ларейн — и начали свой собственный уикэнд. Возможно, я еще соберусь с силами, чтобы описать его, но пока скажу только, что думал о ней на обратном пути в Нью-Йорк и что мы с Мадлен так и не остановились в Чинкотиге. В те дни я к тому же и не курил. Это была моя первая попытка бросить. Так что я прошел через несколько быстрых взлетов и свободных падений эго, проведя два дня и ночь с другой партнершей взамен своей (Сутулик так и не узнал, что мы с Мадлен никогда не были женаты, хотя, если судить по понесенному ущербу, вполне можно считать, что были) и не выкурив ни единой сигареты даже в те моменты, когда я чувствовал себя насаженным на кол — именно эти слова лучше всего дают понять, что ты ощущаешь, когда твоя женщина за стеной кричит от наслаждения (а как Мадлен умела стонать!), принимая в себя другого мужчину. Ни одно мужское эго не может остаться прежним после того, как его обладатель вволю наслушается женских криков наслаждения, даримых чужому, новому (и очень длинному) инструменту. «Лучше быть мазохистом, чем голубым», — говорил я себе не один раз в течение этих двух дней, однако и на мою долю выпало много славных часов, ибо у жены хиропрактика, прежней его помощницы, этой самой Пэтти Эрлин, было упругое тело девятнадцатилетней модели из «Плейбоя», волшебным образом материализовавшейся перед тобой, и мы пережили по-настоящему бурный школьный роман, то есть я заставлял ее работать ртом в таких местах, куда, по ее клятвенному признанию, ей раньше и в голову не приходило соваться; мы лезли друг другу под мышки, непрерывно изобретали друг для друга такие низости, интимности и гнусности, что получали от этого, как говорят в Калифорнии, натуральный суперкайф. Да, Пэтти Ларейн оказалась чудом, ее можно было трахать до скончания века. Даже теперь, одиннадцать лет спустя, та первая ночь лежала близко к поверхности моею сознания, но я не хотел ее вспоминать, словно хорошо думать о Пэтти Ларейн значило в очередной раз предавать Мадлен Фолко. Вместо этого я с болью вспомнил наше с Мадлен долгое возвращение в Нью-Йорк. Оно и впрямь было очень долгим. Мы ссорились, и Мадлен кричала на меня (что было абсолютно ей не свойственно), когда машину заносило на поворотах, пока в конце концов — думаю, тут виновата моя попытка обойтись без курева — я не потерял управления на одном особенно кругом вираже. У нас был большой «додж», или «бьюик», или «меркури» — кто теперь помнит? На крутых поворотах они все ведут себя как губчатая резина, и мы с визгом и скрежетом проскользили по шоссе больше сотни ярдов, а потом врезались в дерево.