В бумагах Марии Александровны и по сей день сохранился первый номер "Бизертинского морского сборника" с редакционным вступлением, которое все кадеты и гардемарины корпуса знали наизусть, как "Отче наш", потому что учили его на уроках русской истории; оно было написано на больших листах картона крупными буквами и висело в каждом классе:
   "Смутное время погрузило нас в самую глубину национального позора, но мы твердо уверены, что спустя немного столь же высока будет волна национального подъема. Нам на долю выпали тяжкие испытания, но наш долг выдержать их с достоинством и из смутного времени вынести чистыми заветы Великого Петра и своих незабвенных учителей.
   Ушаков, Сенявин, Лазарев, Нахимов, Бутаков, Макаров и Колчак – вправе требовать этого от нас, на чью долю выпадет тяжкая работа по созданию флота"[45].
   Постановка пьесы "Три сестры" была приурочена ко дню Святителя Павла Исповедника – морскому празднику, который издавна почитался в русском флоте. По новому стилю праздник падал на 6 ноября, к этому дню и готовились. Ждали многих высоких гостей из Туниса, губернатора Бизерты и даже, по слухам, самого маршала Петена, еще недавнего главнокомандующего французской армией, прославленного на весь мир в битве с немцами героя Вердена[46]. Интересы Франции в Северной Африке были так велики, что пребывание в Тунисе с инспекционной поездкой столь знаменитого полководца никого не удивляло.
   Петена очень любили в Морском корпусе: ведь это он велел вернуть русским их оружие, и теперь в пирамидах стояли настоящие винтовки, а не деревянные муляжи. Петен уже бывал в корпусе и нашел его состояние отличным: "Мы должны вас считать беженцами, но мы видим в вас образцовую воинскую часть". Вот и теперь его ждали как признанного корифея военного дела и готовились к его приезду по всем правилам флотской службы. Служитель библиотеки корпуса даже подготовил несколько французских книг о полководцах с тем, чтобы прославленный маршал оставил на них свои автографы.
   Машенька давно уже выговорила себе право ходить в мужском кадетском обмундировании, поскольку женское не было предусмотрено флотской службой. В брюках, в матроске, в тельняшке, в общих для всех «танках» на ногах она выглядела залихватски прелестно, тем более что она не обрезала волосы, а носила косы: то укладывала их под бескозырку короной, а то и выпускала на плечи. "Распустила Маня косы, а за нею все матросы!" – веселились при виде нее самые младшенькие кадеты, мелюзга хихикала и дразнилась, а старшие их собратья по Морскому корпусу смотрели вслед Маше как завороженные, смотрели на нее, словно на явление природы, прекрасное и таинственное…
   В дверь кабинета постучали, она тут же открылась, и в комнату к Мари вкатились крохотные Муса и Сулейман, а следом за ними вошла улыбающаяся Хадижа.
   – Ах вы мои красавцы! – вставая с тахты, восторженно приветствовала их Мари. – Здравствуйте, дети!
   – Здра! – вразнобой отвечали маленькие черноглазые ангелята в белых пелеринках.
   Мария подхватила на руки сразу обоих и расцеловала их смуглые чистенькие мордашки.
   – Хотят к тебе. Все время Фатиму просят. Все время меня просят! Любят они тебя! Дети знают, какой человек хороший, а какой плохой. Хочешь таких?
   – Хочу, конечно, – искренне ответила Мария, – но пока Бог не дал.
   – Ты слишком переборчивая невеста, – сказала Хадижа с укором.
   – Да. Мне не все равно от кого… Ты знаешь, дорогая Хадижа, на свете так много женщин, которые родят детей от тех, которых не то что не любят, но даже и не уважают, а бывает так, что и ненавидят всей душой.
   – Я знаю, – печально проговорила Хадижа, – я сама такая, моя мама ненавидела моего отца всю жизнь, и день его смерти стал для нее днем избавления.
   А злой сирокко все выл, все царапался, все скребся о деревянные ставни, подбитые войлоком.
   – Стол накрыт, – сказала Хадижа, – пойдем покушаем, а малыши уже ели.
   Господин Хаджибек уехал по делам в Италию, а без него обе жены и Мари обедали в малой столовой, без прислуги, по-свойски. Младшая жена Фатима с удовольствием подавала за столом, она была умелой, ловкой, как сказали бы русские, сноровистой, спорой хозяюшкой, и ей очень нравилось, что всё в ее руках делается как бы само собой, без малейшей натуги, да и компания была ей по душе.
   – Я никогда не задумывалась, какая разница, от кого родить ребенка, – сказала Хадижа, видимо, помнившая все время об их недавнем разговоре с Мари. – А ты, Мари, мудрая, может быть, ты и права…
   – Вряд ли, дорогая Хадижа… Гутта фортунэ прэ долио сапиэнциэ (Cutta for-tunae prae dolio sapientiae). Это по-латыни: "Капля счастья лучше бочки мудрости".
   Младшая жена Фатима торопливо потупила страстно блестящие черные глаза и чуть облизнула полную верхнюю губку с легчайшим пушком на ней. Видимо, Фатиме было что сказать, но она не считала себя вправе вмешиваться в разговор старших, бездетных женщин.
   Ползавшие по ковру возле стола маленькие Сулейман и Муса что-то не поделили и с ором вцепились друг в дружку. Фатима дала обоим по попке, подхватила их на руки и унесла в детскую.
   Обед был очень вкусный, но есть не хотелось – сирокко так выл и так нудился за окном, что ничего не хотелось.
   – Ладно, дорогие девочки, – сказала Мари, – пойду к себе в кабинет, поваляюсь на тахте с русской книжкой. Так сколько дней еще будет дуть этот ветер? – обратилась она к Фатиме.
   – Девять, всего девять дней! – радостно ответила Фатима. – Всего девять!
   – Девять – мое любимое число, – сказала Мари. – Пока, до вечера!
   В кабинете Мари прилегла на жесткую тахту, застеленную львиной шкурой, взяла в руки томик пьес Чехова…
   "…Вы такая бледная, прекрасная, обаятельная… Мне кажется, ваша бледность проясняет темный воздух, как свет…" – говорил ей (Ирине) маленький барон Тузенбах, ухудшенный гримом. Говорил и… к ужасу режиссера, не заикался! Всегда заикался, на генеральной репетиции заикался, а на премьере маленький Тузенбах, с широкими бровями и скошенным лбом, вдруг перестал заикаться и говорил так чисто, с такой звенящей нотой в голосе, как будто бы шел по канату, натянутому над пропастью… Еще чуть-чуть – и сорвется, еще чуть-чуть… Но он так и не запнулся ни разу.
   "Эх, что ни говори, а время было сказочное! – вздохнула Мари, потягиваясь всем телом на гладкой львиной шкуре. – Изгнание изгнанием, а юность юностью!" Как писал ее любимый поэт Алексей Константинович Толстой: "О, жизнь! О, лес! О, солнца свет! О, юность! О, надежды!" По правде говоря, печалиться об изгнании им было некогда: днем по восемь часов занятий в классах за железными столами, свезенными с кораблей, за досками, испещренными мелом: дифференциальными исчислениями, чертежами, формулами; а ближе к вечеру еще по два часа занятий физическими упражнениями: гимнастика, стрельба, бег, плавание, рукопашный бой. В бумагах у Мари, среди множества других фотографий, есть и такая, на которой сняты малыши самой младшей роты (некоторым из них не больше пяти-шести лет), изготовившиеся к рукопашному бою. Все они в белых матросках, коротких белых штанишках, с ними офицер в белой форме, и среди мальчишек одна девочка в матроске и в белой юбке, лет десяти – значит, кроме нее, Марии, была в кадетском корпусе и еще какая-то девочка? Но кто?
   Да, время в Морском корпусе было спрессовано наставниками так, что на хандру не оставалось у воспитанников ни минутки. Чего только стоили учебные походы по Бизертинскому озеру на паруснике «Моряк»! А вылазки в пустыню: за цветами и травами для гербария, за змеями, тарантулами, сколопендрами, скорпионами, бабочками для коллекций биологического кабинета! С тех самых пор Мари не только не боялась пустыни, но любила ее. Дядя Павел подарил биологическому кабинету два микроскопа из своей коллекции, так что они уж рассмотрели всё капитально! Случалось, раскапывали в барханах скелеты верблюдов, и лошадей, и даже человеческие скелеты, многие из которых, по мнению их биолога, пролежали в пустыне сотни лет. Особенно удивительная находка ждала их вблизи руин древнего Карфагена. Там они откопали скелеты женщины и ребенка. Женщина прижала к груди ребенка, так они и остались в веках. Биолог определил, что женщине не больше семнадцати-восемнадцати лет, а ребенку около годика. Они сфотографировали свою находку множество раз, а потом по этим фотографиям в точности уложили скелет и скелетик у себя в биологическом кабинете на стенде, в закрытой витрине под стеклом, и назвали "Карфагенская мадонна".
   Морской корпус и все сопутствующие ему гражданские лица готовились к празднику загодя и с большим размахом. Только ужин во внутреннем дворе цитадели предполагался на шестьсот персон. Порядок празднования определили следующий: в семь часов вечера спектакль "Три сестры", потом ужин при свечах и бал до утра. Гости стали съезжаться к шести. Французская администрация протектората и тунизийская знать прикатывали на «рено» или «ситроенах», а эксцентричная губернаторша Бизерты Николь Дживанши прискакала на белом коне; в алой амазонке и алой шляпе с алой вуалеткой она смотрелась необычайно свежо и молодо, глядя на нее никто бы не предположил, что даме уже под сорок. Губернаторшу сопровождал молодцеватый рыжеусый адъютант на вороной кобыле.
   Машенька пропустила не только приезд Николь Дживанши, но и самого легендарного маршала Петена, которого встречал почетный караул Морского корпуса. Машенька занималась с портнихой своим сценическим нарядом. Белое платье было не только узко в спине, но и адски жало в проймах.
   – Я руки не могу поднять! Что вы наделали? Что теперь будет! Зачем вы без меня ушили? – едва не плакала Машенька.
   – Ничего, растачаем. Растачаем, не переживай! – успокаивала ее грузная седая жена капитана второго ранга, ответственная за ее белое платье. – Давай, снимай, растачаем!
   Они возились с платьем до второго звонка колокольчика, в который звонил специально отряженный кадет. Наконец Машенька кое-как влезла в платье и пунцовая, взвинченная еле-еле успела за кулисы к двум другим сестрам – Маше (тете Даше) и Ольге, которую играла жена режиссера спектакля, долговязая дама не первой молодости, играла, кстати сказать, замечательно
   Убранный по стенам цветами и травами, благоухающий крепостной ров был полон зрителей; в импровизированной ложе сидели старшие офицеры корпуса, маршал Петен, губернаторша Николь Дживанши со своим сухоньким, седеньким, неопределенного возраста мужем генерал-губернатором, другие знатные гости.
   Зажглись направленные сверху на сцену снятые с кораблей прожектора, пошел занавес, и вот они – три сестры – в черном, в синем и в белом платьях, под небом Африки…
   – А эта девушка в белом довольно хорошенькая, – наклонился к Николь маршал Петен, который в свои шестьдесят с гаком был бодр телом и духом и не отказывал себе в удовольствии поухаживать за женщинами.
   – Хорошенькая? Да как у вас язык поворачивается, маршал? – порывисто прошептала кокетливая Николь. – Она не хорошенькая, она настоящая красавица! Какое лицо! Какие линии тела! Вы уж мне поверьте, я кое-что понимаю!
   – Охотно верю. Вы ведь сама красавица, вам видней, – грубо польстил Анри Петен и слегка коснулся обнаженной полоски на ее руке – между перчаткой и платьем.
   Неожиданно в воздухе пахнуло гусиными шкварками. Такой знакомый русскому нюху аромат становился все гуще, все ядренее – приготовления к пиршеству шли в цитадели полным ходом, и запахи кухни наконец доплыли до рва – театрального зала, наплыли и заполнили его весь сверху донизу.
   – А жареные гуси – мастера пахнуть! – в полной тишине, негромко, но очень внятно произнес известную чеховскую фразу Вершинин (дядя Паша), стоявший за кулисами, невидимый из зала.
   На секунду-другую воцарилась пауза, и зал покатился со смеху. Хохотали с наслаждением, до слез, хохотали все русские от мала до велика.
   – Чему они смеются? – спросила губернаторша сидевшего неподалеку от нее адмирала Герасимова.
   Продолжая хохотать вместе со всеми, он объяснил ей, в чем дело, на хорошем французском языке. Николь Дживанши в свою очередь объяснила причину хохота маршалу Петену, тот по-солдатски смачно потянул носом пахучий дух жаркого и тоже рассмеялся в свое удовольствие. Первая мизансцена спектакля была сорвана.
   Только ко второму действию все кое-как наладилось.
   "В Москву! В Москву!" – нелепо и печально звучало со сцены, а Москва была далеко-далеко, за морями, за горами и за темными лесами…
   "МАША. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том… (Встает и напевает тихо.)"
   Игравшая Машу тетя Даша вела свою роль отменно, видимо, она как-то соответствовала ее общему душевному настрою. Это для Машеньки (Ирины) адмирал дядя Паша был свет в окошке, а для тети Даши никакой не адмирал, а просто муж с двенадцатилетним стажем, "муж объелся груш", которому она всегда могла спокойно сказать: "Павлик, помолчи, пожалуйста"! И он замолкал с покорностью человека, не помнящего себя неженатым.
   А Машенька играла свою Ирину из рук вон плохо: краснела, бледнела, путалась в репликах, ни на секунду не забывала о том, как жмет ей в проймах белое платье и какая она, должно быть, жалкая, ничтожная на взгляд со стороны – из зрительного зала. Не раз и не два Машеньку (Ирину) выручал маленький барон Тузенбах, он действительно знал назубок ее роль.
   Два акта пьесы прошли без перерыва, а после второго объявили антракт на тридцать минут (в основном для того, чтобы размялись подремывавшие маршал Петен и его свита), публика была предупреждена о том, что третье и четвертое действия также пройдут без перерыва.
   В юности парижанка Николь Дживанши была артисткой марсельской оперетты и твердо усвоила, что во время антракта знатные зрители должны идти за кулисы, чтобы благодетельствовать господ актеров своим просвещенным вниманием.
   В антракте режиссер жучил всех артистов по очереди:
   – Дарья Владимировна, что-то мало в вас влюбленности в Вершинина, а? Надо поднажать! И вы, Павел Петрович, тоже немножко вяленький. Вы ведь влюблены в Машу. Не женаты с юности, а влюблены! Забудьте и про свое адмиральство, и про свою женатость!
   – То есть как это, забыть про женатость?! – вступилась за Вершинина (дядю Пашу) Ольга (жена режиссера).– То есть как это забыть, что ты ему советуешь, Петрик?
   Все дружно рассмеялись. Все, кроме Ирины (Машеньки), а Машенька подумала о том, что тетя Даша, наверное, и впрямь не любит дядю Пашу и вообще со своим маленьким, остреньким носом и круглыми глазами без зрачков похожа на курицу.
   В эту минуту и впорхнула за кулисы губернаторша Дживанши. Она покровительственно поприветствовала всех, подняв руку в белой перчатке, и тут же направилась к Машеньке (Ирине).
   – Я восхищена вами, дитя мое! – воскликнула губернаторша и полуобняла Машеньку. – Вы прекрасны! Какое волнение! Какое чувство! Сколько экспрессии! Какой талант!
   – Просто вы не понимаете по-русски, мадам, – отстраняясь от ее объятий, дерзко ответила Машенька. – Если бы вы хоть слово понимали по-русски, то сказать то, что вы говорите, могли бы только в насмешку надо мной!
   – О-ля-ля, какой характер! А какой французский! У вас парижский выговор! Где вы учились французскому, мадемуазель?
   – Дома, – буркнула Машенька и спряталась за спину режиссера.
   Губернаторша стушевалась, она никак не ожидала такого приема. Шагнула было вслед за Машенькой, да запнулась о неровно прибитую доску на полу сцены, едва не упала – хорошо, ее успел подхватить за талию Вершинин (дядя Паша).
   – Мерси, адмирал, вы тоже прелестны, – пытаясь кокетливо улыбнуться, сказала ему Николь.
   – Мерси, мадам! – ответил ей дядя Паша, помог выбраться из-за кулис и сойти со сцены в зрительный зал.
   В начале третьего акта Николь Дживанши спросила адмирала Герасимова:
   – Скажите, а кто эта девушка в белом?
   – Наша воспитанница, графиня Мария Мерзловская, дочь моего друга адмирала, погибшего в России.
   – Она сирота?
   – Да, мадам, круглая сирота, если не считать меня, – я ее крестный отец.
   – О, ле парэн! – изумилась губернаторша. – Какая замечательная девушка!
   – Спасибо, мадам, я тоже так считаю.
   Наконец наступило четвертое действие, последняя сцена с Вершининым, который пришел проститься в дом трех сестер Прозоровых. Бригада, которой командовал подполковник Вершинин, покидала город. Барон Тузенбах уже получил отставку и был в штатском. Он предложил Ирине (Машеньке) руку и сердце, она согласилась, и они собирались ехать на какой-то пресловутый кирпичный завод работать… А между тем Соленый уже вызвал барона на дуэль, и доктор Чебутыкин ждал в саду Прозоровых, когда его на эту самую дуэль позовут в качестве врача… Ждал, читал свои всегдашние газеты и не верил, что все взаправду, а не понарошку, что на дуэлях убивают… Вот и пришел Вершинин (дядя Паша).
   "ВЕРШИНИН. Что же еще вам сказать на прощание? О чем пофилософствовать?.. (Смеется.) Жизнь тяжела. Она представляется многим из нас глухой и безнадежной, но все же надо сознаться, она становится все яснее и легче, и, по-видимому, недалеко то время, когда она станет совсем светлой. (Смотрит на часы.) Пора мне, пора! Прежде человечество было занято войнами, заполняя все свое существование походами, набегами, победами, теперь же все это отжило, оставив после себя громадное пустое место, которое пока нечем заполнить; человечество страстно ищет и, конечно, найдет. Ах, только бы поскорее!
   Пауза.
   Если бы, знаете, к трудолюбию прибавить образование, а к образованию трудолюбие. (Смотрит на часы.) Мне, однако, пора.
   ОЛЬГА. Вот она идет".
   Конечно, Вершинин пришел проститься прежде всего с Машей, со своей возлюбленной…
   "Маша входит.
   ВЕРШИНИН. Я пришел проститься…"
   Маша (тетя Даша) вышла из-за правой кулисы, протянула руки навстречу Вершинину (дяде Паше), чтобы сделать шаг-другой и упасть в его объятья… Но в это время из-за левой кулисы, едва не сбив Машу с ног, вылетела Ирина (Машенька), которой и не должно было быть в этой мизансцене… Вылетела в своем белом платье, бросилась на шею Вершинину и горячо, торопливо стала покрывать поцелуями его лицо, шею, плечи…
   – Пиши мне… Не забывай! Пусти меня, – пытался идти по роли и в то же время вырваться из Машенькиных объятий подполковник Вершинин (дядя Паша в адмиральской форме).– Пусти меня!
   И тетя Даша, и все прочие артисты оцепенели. А Николь Дживанши вскочила на ноги, стала бешено аплодировать и кричать: "Браво! Браво!" Поднялся и сам маршал Петен[47], уверенный, что это и есть финал пьесы. Поднялись все. Все стали аплодировать.
   Машенька хотела бежать со сцены, но ноги ее не послушались, она замешкалась на какую-то долю секунды, и режиссер-постановщик успел ухватить ее за руку. Ухватил цепко и громко, повелительно крикнул за кулисы:
   – Кланяться! Всем артистам выходить кланяться! – Отыскал глазами Вершинина (дядю Пашу).– Вершинин, очнитесь, возьмите за руку Ирину! – добавил режиссер грозным шепотом.
   Дядя Паша, полностью потерявшийся от внезапной атаки Машеньки (Ирины), автоматически исполнил режиссерскую волю. Рука у Машеньки была ледяная, а у него огненная, он стиснул ее руку надежно, зря она пыталась вырваться. Занятые в пьесе артисты послушно встали в ряд, взялись за руки и начали кланяться, как китайские болванчики. Все были под впечатлением столь неожиданного финала спектакля, никто еще ничего толком не сообразил. Было понятно лишь одно: режиссер спасает положение, уходит от скандального конфуза. Лицо и шея Вершинина (дяди Паши) стали почти свекольного цвета, левой рукой он держал за руку Ирину (Машеньку) в белом платье, а правой – Машу в синем (свою жену Дарью Владимировну), и сам он казался себе распятым между ними. А на левом фланге кланяющихся артистов глупо улыбался маленький барон Тузенбах, так и не убитый на дуэли Соленым.
   Бурные аплодисменты зала и восторженный гвалт чудились Машеньке хохотом над ее выходкой… Прожектор, направленный на авансцену, слепил глаза, и зал казался ей шевелящейся черной дырой, исторгающей дикий гогот… Все смеялись над ней! Все ее презирали! Как она посмела? Отчего это она кинулась вдруг на шею женатому человеку? А лицо бедной Дарьи Владимировны все в красных и белых пятнах, и глаза косят от позора… Какое бесстыдство, какое обезьянье бесстыдство – кинуться на шею чужому мужу! Отчего? Да разве можно объяснить? Весь спектакль она вела две роли – вслух Ирину, а про себя, в уме, в душе, роль Маши… Первую она исполняла формально, а второй жила, дышала. И когда Вершинин пришел навсегда проститься, когда она вдруг подумала: "Как же я теперь – без него?" – и случилось непонятное… Какая-то неземная сила вдруг взяла и вытолкнула ее из-за кулис, в чужую мизансцену, и бросила в его объятья… Боже, какой стоит гогот! Как они все хохочут над ней! Какой гвалт, какой гогот! Как от него спастись? Куда бежать?
   После третьего поклона дали занавес, и вдруг небеса разверзлись, и хлынул ливень, и засверкали в стороне моря молнии, и грянул оглушительный гром. За ходом пьесы никто и не приметил, как подкралась к форту эта небольшая, но полная до краев туча.
   – Льет как из ведра!
   – Бегом, бегом в форт!
   – Ой-ей-ей! – возбужденно запричитали дамы и, спасая свои праздничные наряды и прически, устремились вверх по лестнице, специально вырубленной в стене рва.
   Гардемарины, кадеты, офицеры корпуса отступали под натиском ливня в стройном порядке: сначала дамы, дамы и еще раз дамы, затем маршал Петен со свитой, потом младшие кадеты, потом старшие, а когда очередь на лестнице дошла до гардемаринов, ливень внезапно кончился.
   Во всеобщей суматохе никто и не заметил, куда девалась Машенька в белом платье. А между тем она выбралась изо рва совсем в другом его конце: если идти от зрительного зала по кругу, то в том месте, где ров ближе всего подходил к морю. Там был потайной лаз, крутыми ступеньками которого обычно пользовались кадеты, уходившие в ночи, тайком, для набегов на арабские сады и виноградники. Спуск из крепости по внешней стороне рва был очень крутой, но благодаря натоптанной дорожке Машеньке удалось спуститься, и она не упала, не разбилась об острые камни у подножия холма. Она спустилась кое-как, хватаясь за кустики жесткой травы, сбивая ноги, и пошла к морю. Она шагала как могла быстро, ни о чем не раздумывая, а только о море впереди себя как об избавлении от жгучего позора. Только бы уйти, только бы убежать от кошмарного гогота, что стоит в ушах и не отпускает ни на секунду: "Ха-ха-ха! Го-го-го! А-хо-хо! Ату ее! Ату!" Вперед, вперед, только вперед! Еще метров триста, и вон он, знакомый утес над морем.
   Небо очистилось, светила желтоватая и яркая, как пламя, луна в голубом ореоле и было видно далеко-далеко вокруг, казалось, до самой России…
   Все хлынули во внутренний двор цитадели к пиршественным столам, а Николь Дживанши обходила крепость вдоль рва, по кругу в надежде встретить юную графиню в белом платье, которая так взволновала ее и всем своим обликом, и финальной сценой. Николь не знала содержания пьесы Чехова "Три сестры", не поняла, что спектакль кончился раньше времени, но она чувствовала, что-то не так, что-то неладно! И вдруг, выйдя на ту сторону форта, что была обращена к морю, Николь увидела далеко внизу мелькающее среди камней и зарослей ежевики белое пятно. Николь присмотрелась и поняла, что это юная графиня… Николь была из догадливых и тут же кинулась к выходу из крепости, к лошадям, привязанным к поручню вблизи ворот. На ее счастье там оказался и ординарец, он как раз пришел сюда в поисках губернаторши.