– Как вы умеете любить – я горжусь вами!
   – Да, мне повезло, – отвечал губернатор.
   – Тем, кто умеет любить, я бы оказывал политическое доверие, – продолжал маршал со смешком в голосе. – Да, да, именно политическое доверие. Франция нуждается в способных любить. Любая страна нуждается…
   Машенька невольно подслушала этот разговор, и он запомнился ей на всю жизнь. Так уж получилось, что она проходила мимо кабинета губернатора, а дверь была приоткрыта, а маршал, как человек, чуточку глуховатый, говорил громко. Потом в течение долгой и бурной жизни она не раз убеждалась в правоте маршала Петена. Тот, кто умеет любить, – стоит доверия. А люди, не способные к этому высшему чувству, не способны и ко многому другому, на них нельзя положиться, потому что они пустые, они всегда могут дрогнуть в последний момент.
   Кони вошли в воду и встали боком к берегу, так чтобы всадницам было удобно вскочить на них с более высокого места.
   – Опля! – ловко взлетела Николь на своего рослого Сципиона.
   – Опля! – вскрикнула Машенька, которой было гораздо проще вспрыгнуть на ее низкорослого Фридриха.
   Кони попятились, развернулись головами к морю и стали медленно входить в воду, осторожно ощупывая ногами каменистое дно. О, как божественно омывала вода сначала ступни ног, голени, колени, бедра, а когда лошади вышли на глубину и поплыли, то легонькие гребешки волн подкатывались под грудь, щекотали плечи, шею. Как дико и радостно было сидеть на крупе коня, обхватив его голыми ногами, какой сладостной дрожью отзывались в теле мощные движения лошадиных ног, гребущих под себя воду! Коням было не хуже наездниц, они купались в свое удовольствие.
   – Как хорошо! – звонко крикнула Николь от переполняющей ее душу радости обладания жизнью.
   – Как хорошо! – вторила ей по-русски Машенька.
   – Смотри, какое солнце! – крикнула Николь, указывая на огромный диск солнца, в середине ярко-красный, а по краям почти розовый. – Еще десять минут, и оно утонет в море! – Николь ловко встала на спину своего Сципиона и подняла вверх руку, как бы приветствуя этот прекрасный мир.
   Машенька последовала ее примеру, и некоторое время они стояли так на спинах плывущих лошадей и салютовали радостям жизни и солнцу, что опускалось все ниже и ниже к горизонту.
   – Алле-гоп! – вдруг вскрикнула Николь, кидаясь головой в море.
   – Алле! – нырнула вслед за ней Машенька.
   А кони, освободившиеся от наездниц, с удовольствием повернули к берегу – силы в них много, но пловцы-то они слабенькие.
   Поныряв вволю, Николь и Машенька поплыли рядом.
   – А мы порядочно отплыли, смотри, какие палатки маленькие, – сказала Николь.
   – Да нет, – возразила Машенька, – здесь самое большее – метров двести, просто с воды все кажется дальше.
   – Ой, смотри, а солнца остался краешек! – обернувшись, сказала Николь. – Давай наперегонки, давай попробуем доплыть до берега, пока оно не сядет, не утонет совсем.
   – Давай!
   – Слушай, Мари, я хочу подарить тебе Фридриха.
   – Ты что? Я не могу принять такой подарок!
   – Не валяй дурака! – засмеялась Николь. – Все равно все будет твое, не сегодня, так завтра! – Она нырнула и мощно поплыла под водой, чтобы успеть к берегу до темноты.
   Машенька не придала значения ее последним словам, тоже нырнула, раз, другой, третий и так, нырками, чуть не догнала Николь, выходившую на берег, как Афродита из пены морской.

XL

   После морских купаний на конях и приготовленной для нее Клодин ванной с благовониями и растирками, Машенька спала, не шелохнувшись. А под утро ей приснился неприятный сон. Приснилось, будто папа Николь, тот самый, что, с ее слов, был золотарем в Марселе, едет со своей вонючей бочкой, и не где-нибудь, а по Садовой улице ее любимого города Николаева, едет среди бела дня прямехонько мимо их адмиральского дома с колоннами и фасадом цвета топленого молока (у Машеньки до сих пор в ушах стоит, как добивалась мама от маляров нужного оттенка: "Цвета топле-ного мо-ло-ка! Вы что, не видели топленое молоко?"). Так вот, едет этот золотарь из Марселя, и мало того, что его двуколка противно скрипит, запряженный в нее грязно-белый мерин тяжеловесно цокает по мостовой, а бочка скверно пахнет, так вдобавок ко всему безобразию папаша Николь орет дурным голосом на всю улицу, да еще по-русски:
   "Но-о, Лорд, но-о, скотина! Ходи веселей!" – Орет и звучно хлопает вожжами по крупу своего старого мерина.
   – К богатству! – решительно сказала Клодин, выслушав Машеньку. – Сон к богатству – это как дважды два!
   – А воняет-то до сих пор… – Машенька потянула носом.
   – Да, подванивает, – подтвердила Клодин. – Сейчас выветрится. На кухне канализация засорилась, пробивали.
   – А-а, понятно, – улыбнулась Машенька. – Вот и все мое богатство…
   – Нет-нет, канализация здесь ни при чем. Раз я сказала, к богатству – значит, к богатству! Сон в руку! Могу с вами поспорить хоть на сто франков! – протараторила Клодин и хитро улыбнулась какой-то своей тайне.
   – Что это вы, мадемуазель Клодин, так таинственно улыбаетесь?
   – Да так, – смутилась Клодин, – так просто… Мадам Николь уехала в Бизерту. Его высокопревосходительство на службе. Сегодня у нас званый ужин.
   – Это еще в честь чего?
   – Не знаю, – уклончиво отвечала Клодин и поторопилась выйти из комнаты.
   – Все-то вы знаете, мадемуазель Клодин, без вас здесь и муха не проле-тит! – добродушно бросила ей вслед Машенька и не стала задумываться о предстоящем званом ужине.
   Званых ужинов она навидалась еще с малолетства столько, что они не были для нее чем-то поражающим воображение. Ну, съедется, как и у них в Николаеве, местная знать, ну, будут стоять с умным видом группками по углам огромной гостиной, потом стучать вилками и ножами, охать "как вкусно!", мужчины станут говорить длинные речи с претензией на остроумие, а дамы в это самое время шушукаться между собой о форме рукавов, которые вот-вот войдут в моду – "в Париже уже носят"; потом будут танцы в бальном зале, а старики засядут за карты и станут рассуждать о политике, о том, кто куда назначен в правительстве Франции, кого бы пора в отставку и т. д. Потом будет обязательное музицирование, и Машенька с Николь исполнят пяток хорошо удающихся им на два голоса неаполитанских песен, а под занавес обязательно «Баркароллу» Оффенбаха. При этом аккомпанировать им на рояле, и весьма неплохо, будет сам губернатор. Нельзя сказать, что все подобное уже наскучило или претило Машеньке, нет, правильнее будет заметить, что она усвоила это все так четко, что оно отскакивало у нее от зубов, как вызубренный урок. Так-то оно так, но, в общем, довольно странно, что вчера Николь ни словечком не обмолвилась ни о каких торжествах. Наверное, вдруг приехала какая-то шишка из Парижа, и губернатор распорядился о сегодняшнем званом ужине только вчера вечером. Ладно, посмотрим, что там за шишка, что за ужин, и кто зван, и в честь чего? А пока лучше книжечку почитать, пойти сейчас в библиотеку и выбрать что-нибудь для души. Так она и сделала.
   Библиотека в губернаторском доме была большая и бестолковая, здесь на полках все стояло вперемежку: рыцарские романы, энциклопедии, словари, труды Цицерона, Аристотеля, Платона, книги по искусству, по артиллерийскому делу, по навигации, несколько Библий в дорогих переплетах, такие же роскошные тома Блаженного Августина "Град земной" и "Град Божий", дешевые издания современных авторов, которых "не касалась рука человека", – все они стояли даже неразрезанные; был и обычный набор французской классики XIX века: Гюго, Стендаль, Бальзак, Додэ, Флобер, Мопассан, в основном тоже неразрезанные, не читанные никем и никогда. Неожиданно в глаза Машеньке бросился розовый томик Чехова в бумажной обложке, Машенька тут же выхватила его из ряда других книжек, взяла с полки костяной нож, разрезала несколько листков, пробежала глазами несколько абзацев из «Степи» – нет, читать Чехова по-французски было досадно и даже как-то щекотно, приходилось хихикать невпопад, в переводе частенько получалось что-то вроде: "Княжна Ванюшка сидела под развесистой клюквой". "Книги, Маруся, надо читать в оригиналах, особенно хороших писателей, – помнится, говорила ей мама, – а при переводе хороший писатель теряет гораздо больше, чем плохой, потому что хороший писатель – это всегда полутона, то самое неуловимое «чуть-чуть», без чего нет настоящего искусства". Как всегда, дорогая мамочка была права, Машенька поставила на место томик Чехова и взяла "Госпожу Бовари" Флобера. Мама хвалила эту книгу, но прочесть ее в России Машенька не успела. А издание у них дома было то же самое, точно в таком же темно-сиреневом муаровом переплете с золотым тиснением фамилии автора на обложке и на круглом корешке, так что, взяв в руки книжку, на какую-то секунду Машенька остро почувствовала себя дома, в Николаеве, в своей домашней библиотеке. Однако чувство это быстро прошло, можно сказать, пролетело, словно дуновение ветра, и снова вокруг была чужбина, пока еще добрая, сытная, даже веселая и обнадеживающая, но все-таки чужбина. Машенька примостилась тут же, в библиотеке, на кушетке, застеленной львиной шкурой, у высокого венецианского окна с приоткрытыми створками, сбросила туфли, подобрала под себя ноги и села так уютно, по-домашнему, а потом и прилегла калачиком, облокотясь на подголовник, и побежала глазами по буковкам, из которых складывались слова, строчки, абзацы, и оживал целый мир французской северной провинции XIX века… В глухом нормандском углу, среди забытых Богом ферм и городишек, Эмма Руо выходила замуж за овдовевшего врача Шарля Бовари, чтобы стать известной всему миру госпожой Бовари.
   Машеньке нравилось, как завораживающе плавно, неспешно писал Флобер, она чувствовала всей душой, как медленно-медленно, но неуклонно затягивает ее книга. Через три года, в Пражском университете, она услышала, как один русский, весьма почтенный профессор так отозвался о "Госпоже Бовари" и ее авторе: "Из пушки – по потаскушке!" "Какой глухой, – подумала она тогда об этом профессоре, считавшемся местным властителем дум, – какая у него глухая душа! Неужели мужчины совсем неспособны понимать женщин? Но Флобер-то ведь мужчина! И Толстой, и Чехов, и Пушкин. А они ведь все понимали, да еще как! Неужели среди мужчин это удел только избранных?"
   Затекла шея – Машенька утомилась от чтения в неудобной позе, калачиком, и вытянулась на кушетке во всю длину, прилегла передохнуть минутку-другую, заложив страницы книги указательным пальцем (мама в детстве раз и навсегда отучила ее загибать уголки страниц) и прислонив ее под бочок, да так вдруг и уснула и сразу очутилась у себя в Николаеве, в маминой спальне, где лежала на маминой кровати распеленутая сестричка Сашенька и пыталась затащить себе в рот большой палец собственной ножонки в пухлых перевязочках.
   – Мамочка, можно я попробую ее перепеленать? Я еще ни разу не пробовала.
   – Попробуй, Маруся, – разрешила мама. – Даст Бог, и тебе когда-то придется пеленать своих, так что учись на сестренке.
   – Ма, смотри, она о чем-то так сильно задумалась, даже ногу изо рта выпустила!
   – Ага, задумалась! Вон напрудила! – счастливо засмеялась мама (она еще смеялась в те дни, известия о смерти отца еще не было).– Давай новые пеленки!
   Машенька очень старательно перепеленала сестричку во все сухое и прижала сверточек к груди.
   – Какая она хорошенькая!
   – Дай Бог! Только ты нянькай ее осторожно – это тебе не кукла.
   – А какая она легонькая!
   Мама повернулась лицом к Машеньке, ее было видно так ясно… Но тут "Госпожа Бовари", которую держала Машенька, заложив пальцем, упала на пол, и она проснулась – с тяжелым сердцем и жгучей обидой, что недосмотрела такой нечаянный, такой хороший сон. "Боже мой, Боже мой, сегодня ведь мамочкин день рождения! Сегодня ей исполняется сорок лет! Как же это я забыла? Все дни помнила, вчера вспомнила, даже когда плыла под водой в море, а сегодня – как отшибло!" Взгляд Машеньки скользнул по большому письменному столу, уставленному бронзовыми чернильницами, пресс-папье в виде венецианской гондолы, бронзовыми стаканами для карандашей и перьевых ручек и еще массой безделушек, хотя и не нужных, но очень привлекательных, располагающих к уединенному размышлению. Обычно Машенька делала за этим письменным столом домашние задания, которые присылал ей вместе с конспектами лекций ее крестный отец адмирал Герасимов, или занималась изучением арабского и русского языка с доктором Франсуа. Машенька встала с кушетки, подобрала с пола "Госпожу Бовари", положила ее на прежнее место на книжной полке, подошла к столу, села за него в привычное жесткое кресло с высокой спинкой, взяла стопку первоклассной губернаторской бумаги «верже», обмакнула перо в бронзовую чернильницу в виде льва (здесь, в Тунисе, очень любили львиные шкуры и всякого рода безделушки с изображением царя зверей) и, не задумываясь и не поправляя ни слова, стала писать по-русски размашистым, красивым почерком.
   "Здравствуйте, мои дорогие мамочка и сестренка Сашенька! Я очень люблю вас, скучаю и не теряю надежды разыскать вас на белом свете. Дорогая мамочка, от всей души поздравляю тебя с днем рождения! Здоровья тебе, благополучия, чтобы Сашенька тебя радовала, а я тоже не подведу, ты на меня надейся, мамуся! Я удивляюсь, что до сих пор не писала вам с Сашенькой писем. Какая разница, дойдет или не дойдет до адресата, сейчас или через тридцать, или хоть семьдесят лет? Главное – написать. Я уверена, что ты меня слышишь, мамочка! И я знаю, что вы с Сашенькой живы и невредимы, я это чувствую всем сердцем, всегда чувствую. Теперь я стану писать вам непременно, может быть, и не часто, но как получится, по мере моей тоски по вас, дорогие мои, горячо любимые! Волею обстоятельств я живу теперь в Африке, но в чудесном доме, среди чудесных людей. Я учусь в Морском кадетском корпусе, где начальником мой крестный, адмирал Герасимов, а крестная, Глафира Яковлевна, умерла еще в позапрошлом году и теперь лежит здесь на русском кладбище, рядом с сербским. Со мною тоже был случай отправиться туда, но меня спасли эти самые люди, у которых я теперь живу, а точнее, меня спасла хозяйка дома Николь. Если бы вы знали Николь, или ее мужа генерал-губернатора (наверное, наш папа занимал похожую должность), или ее родственницу, златокудрую Клодин, или необыкновенно интересного доктора Франсуа, который уже почти выучил меня читать, говорить и писать по-арабски (доктор Франсуа – знаток здешних языков, он что-то вроде нашего Владимира Даля)! Если бы вы их всех узнали, то полюбили бы точно так, как люблю их я. Они – французы, а я – русская, но мы живем как одна семья. Конечно, мне помогает мой французский, что вдолбила ты в меня, моя любимая мамочка, но это не главное. Главное, что эти люди вернули меня к жизни, особенно хозяйка дома Николь, которая своими руками вытащила меня из бездны, я обожаю ее, как старшую сестру, она необыкновенно женственная, красивая, умная от природы, с большим чувством юмора и очень несчастна от того, что Бог не дает им с мужем деток. А муж ее очень любит – это всем видно сразу.
   Да хранит вас Господь! Вечно ваша!
Маруся.
   P. S. Мамочка, сейчас я видела вас с Сашенькой во сне. Ей должно быть три года? Как бы я ее нянчила! Как бы мы с ней играли, Господи! Я буду искать вас и ждать до гробовой доски! Я найду вас, мои любимые, мои единственные, мои ненаглядные!"
   Чистые, облегчающие душу слезы катились по щекам Машеньки, падали на письмо, и от этого буквы в некоторых местах расплылись, и следы слез так и впечатались в плотную высококачественную бумагу на многие десятилетия.
   "Если бы мы все были дома, в России, и не было бы этой проклятой революции, то сегодня у нас в Николаеве был бы прием в честь маминого сорокалетия, и съехались бы десятки гостей, и мама пела бы любимый папин романс "Средь шумного бала…". О, а сегодня ведь здесь прием – какое замечательное совпадение! Пусть Николь и ее муж считают, что хотят, а я буду считать, что это прием в честь моей мамы, но не скажу им, только спою для мамы и для папы "Средь шумного бала…". – Размышляя так, Машенька пришла в хорошее настроение, потому что знала теперь, что будущий вечер обретает для нее смысл, тайный, заветный смысл, вот что прекрасно! – И выпью бокал шампанского – за мою любимую мамочку, обязательно!"
   Библиотека располагалась в доме губернатора как бы на перепутье всех дорог. В приоткрытую дверь было отлично слышно все, что происходило в доме, не считая, конечно, дальних комнат, а в распахнутое окно – все, что творилось на подходах к дому, и в парке, и у ворот, и даже под горой, где были конюшни и казармы. День стоял жаркий, хотя до настоящей лютой жары было еще далеко, миновала лишь первая декада июня, и еще недельку можно было дышать и жить почти свободно. В библиотеке было тенисто и свежо, пахло кожей и бумагой, запах книжной пыли практически не чувствовался, прислуга протирала и выхлопывала за окном каждую книжечку – Клодин школила слуг будь здоров, особенно в отсутствии хозяйки. Вот и сейчас она кричала на весь дом:
   – Александер, где ты, Александер? Ужин на шестьдесят персон, а сколько зарезано кур и забито барашков? Вдруг не хватит! Ужас! А тот молочный теленок? Вели зажарить его на вертеле, так распорядилась хозяйка. А что ты думаешь о десерте? О, Александер, я с ума сойдут с этим твоим "не беспокойтесь, все будет нормально". Если бы я не беспокоилась, вы все уснули бы на ходу! А где у нас Мустафа? Мустафа, ага, ты здесь. Я тебе сказала, что мадам Николь велела раскатать в гостиной большой персидский ковер. Конечно, красный, а какой же еще? У нас нет другого. Боже мой, Боже мой, какие вы все бестолковые!
   Изо всей тирады Клодин, Машенька зацепилась только за слова о большом персидском ковре. "О, тогда ужин нешуточный!" – подумала она. Красный персидский ковер с белым узором расстилали только к приезду маршала Петена. Да, затевается что-то грандиозное… Ковер, о котором говорила Клодин и подумала Машенька, был удивительной красоты и гигантских размеров – восемь метров в ширину и двенадцать в длину.
   В прихожей, что была совсем рядом с приоткрытой дверью библиотеки, зазвонил телефон. Почти тотчас к нему подбежала вездесущая Клодин. Машенька вытерла тыльной стороной ладони слезы, промокнула свое письмо тяжелым пресс-папье в виде венецианской гондолы. Нет, слезы успели пропитать бумагу, и следы их остались, видно, слишком горючие были. Машенька прислушалась к тому, что кричала в телефонную трубку Клодин, – она всегда так кричала, что хочешь не хочешь – прислушаешься.
   – Да, госпожа Николь. Нет, госпожа Николь. Нотариус еще не прибыл. Франсуа тоже пока нет. Конечно, для него это честь, я понимаю. Кто от такого может отказаться? Что она делает? По-моему, в саду, в доме я ее что-то не вижу.
   Машенька прислушалась внимательнее – речь шла явно о ней, она даже встала из-за стола и подошла поближе к двери.
   – Да вы что, мадам Николь? Из меня клещами не вытянешь. Нет-нет, она ничего не подозревает, сюрприз будет стопроцентный. Вы мне поверьте. Да, я сказала Александеру, что на шестьдесят персон, по-моему, забили мало кур и барашков, но я велела, чтобы еще. А насчет вашей замечательной идеи про молочного теленка на вертеле – это будет чудо! Его внесут два огромных зуава, их уже отобрали из солдат, да и лица их разрисуют белой краской, верней, они сами себя разрисуют, это напомнит им родное племя, они очень довольны, я обещала им по полфранка. Да, мадам Николь. Вы правы, мадам Николь. Ой, какая прелесть, мадам Николь, я так рада, что его высокопревосходительство согласился! Конечно, это ему радость! Я все понимаю! А Франсуа? Да вы что! И меня? Ме-ня?! Не может быть, я сейчас умру от счастья! Я не ожидала такой чести. Еще бы, я ее обожаю! Это очень достойно. Конечно, зачем путать чужих людей в семейное дело? Конечно, я помню, что мы с вами сестры. Как я могу такое не помнить? Но я никогда, клянусь вам, никогда и никому не говорила об этом! С тех пор как еще в Марокко вы, мадам Николь, сказали: "Клодин, забудь!"
   Я и забыла! Ни единому человеку, что вы, как можно?!
   "Ну и брехушка! – улыбнулась Машенька. – Ты ведь не далее как позавчера подробненько докладывала мне про ваше с Николь родство… Выходит, это правда…"
   – Что вы, мадам Николь, сделаем это святое дело, и я опять все забуду – из меня клещами не вытянешь! Тогда, если вы оказываете мне такую честь, разрешите, я попрошу мадемуазель Мари сделать мне прическу. В последний раз! – Клодин засмеялась. – Хорошо, мадам Николь! Хорошо, моя любимая, моя дорогая сестренка! Я жду!
   Клодин положила трубку и вышла в сад. В высокое венецианское окно библиотеки Машеньке было хорошо ее видно.
   – Мари! Мадемуазель Мари! – взволнованно и робко позвала она в саду. – Где вы? Где вы? Ау!
   Машенькой овладело дурашливое настроение, не обуваясь, она вышла из библиотеки, прокралась в сад, приблизилась со спины вплотную к мадемуазель Клодин и пропищала:
   – Кушать подано!
   – Ой, ой, да разве так можно? – Мадемуазель Клодин даже присела с перепугу. – Какая вы озорница, мадемуазель Мари! А я вас ищу. Где это вы пропадаете?
   – Я – в доме и все слышала, что вы говорили Николь по телефону!
   И мне все ясно!
   – А что вы такое слышали? – испуганно вытаращив маленькие черные глазки, спросила Клодин. – Что? Что я такого сказала? – добавила она плак-сиво.
   – Вы сказали, что будут зуавы на вертеле, и их вынесут телята… Что я мелю?
   И обе принялись хохотать, с особенным удовольствием Клодин, которая сообразила, что Машенька не поняла ровным счетом ничего, и ей, Клодин, нечего бояться, она еще пока не проболталась!
   – Мадемуазель Мари, а вы не будете так любезны…
   – Сделать вам прическу?
   – Да. В последний раз… – Клодин потупила глазки.
   – А почему это – в последний? Мне приятно делать вам прически. У вас такие роскошные волосы, что это для меня одно удовольствие.
   – Спасибо. – Клодин покраснела до слез и вдруг выпалила: – А мы будем делать прически тайно!
   – Конечно, – поспешила согласиться Машенька, но тут же переспросила: – А почему мы должны делать их тайно? С какой стати, мадемуазель Клодин? От кого нам прятаться?
   – Ну, это… я, значит, в том смысле, что это… – забормотала Клодин. – Мы будем так шутить…
   – Странно. Как делали, так и будем делать. Какие шутки, вы что-то недоговариваете, мадемуазель Клодин? Спрашивается, что изменится с сегодняшнего дня?
   – Все! – прошептала Клодин, опуская голову. – Где будете вы, и где буду я?
   – Ничего не пойму. Скажи просто и ясно – в чем дело?
   – Не могу, клянусь!
   – Так будем делать прическу?
   – Если можно…
   – Конечно, можно, пошли в мою спальню.
   – Я пойду, только если вы не будете меня расспрашивать, хорошо? – умоляюще пролепетала Клодин.
   – Даю слово. Ты меня жутко заинтриговала, но ничего, потерплю до вечера! – засмеялась Машенька. – Интрига всегда бодрит.
   Не меньше часа делала Машенька прическу Клодин (прическа получилась отменная – высокая, волосок к волоску, завиток к завитку), а потом вдруг выяснилась незадача.
   – А как же я теперь надену парадное платье, оно ведь через голову надевается! – в священном ужасе воскликнула Клодин.
   – Ладно идите, надевайте платье, а прическу реставрируем. Я сказала «реставрируем» потому, что ваша голова сейчас – произведение искусства и ее нельзя сделать заново, а можно только реставрировать, как картину Рембрандта или Веласкеса. Вы слышали о таких художниках?
   – Не помню, – отвечала Клодин, – но кажется, у нас в Арле жил какой-то с похожей фамилией, он так шикарно лепил из глины и разрисовывал кошечек – прелесть!
   В новом платье Клодин так затянула корсет, что еле дышала.
   – Мадемуазель Клодин, я думаю, что вам нужно чуточку расслабить корсет, у вас ведь и без того великолепная фигура, – посоветовала Машенька. —
   А так ваша талия получается непропорционально тонкой.
   – Вы находите? – неуверенно проговорила Клодин, которая после всех похвал, что расточила в ее адрес Машенька, находилась в ее полной власти.
   – У вас изумительный бюст! Прекрасные бедра! А какая шея – Бог мой!
   – Давайте расслабим, – робко, как девочка, согласилась мадемуазель Клодин – эта мегера, при виде которой у домашней прислуги тряслись и холодели руки. Бюст Клодин действительно был достоин похвалы, бедра крутые, но ноги коротковаты, и от этого фигура со слишком затянутой талией смотрелась, как песочные часы, – как две полусферы, поставленные друг на друга, носик к носику. Машенька ловко и быстро реставрировала прическу Клодин. Парадное платье было изумрудного цвета и очень шло к рыжим волосам Клодин, она посмотрелась в зеркало и осталась довольна.