И чтобы не терять даром ни минуты, он нажимает кнопку звонка, вызывая к себе командира корабля. Чего он от него хочет? Ну да, что-нибудь прикажет. Главное — прервать бесплодную бездеятельность.
   Остановившись на пороге и от волнения не отдавая себе отчета в том, что не дождался, когда заговорит император, командир выпалил:
   — Прикажете, ваше величество, возвращаться в порт?
   Вопрос до того огорошил Вильгельма, что, как ни странно, он даже не обратил внимания на допущенное командиром нарушение субординации.
   — Зачем?
   Командир в растерянности переступает с ноги на ногу. Он не осмеливается сказать, что просто счел это естественным ввиду последних событий. Такое могло быть истолковано как попытка навязать императору собственное мнение. Лучше уж промолчать.
   Вильгельм хмурит брови. На сей раз он не корчит из себя мыслителя, а действительно лихорадочно размышляет. Размышляет о том, почему командир корабля с такой уверенностью предположил, что он, император, намерен возвратиться в Берлин. Какое-то мгновение Вильгельму тоже кажется, что это было бы всего естественнее. Но он тут же мысленно представил себе канцлера, министров, адъютантов с депешами, весь этот рой сановников, советников, советчиков, словом — надоед! И хотя ему вроде бы следовало быть сейчас как можно ближе к правительственным центрам, однако есть еще более веские аргументы против этого. Но действительно ли они есть? Безусловно. Например… ну хотя бы… Да вот, конечно же! Поскольку в решающие моменты последнее слово за ним, он должен иметь возможность полностью сосредоточиться, а где он еще найдет такую идеально спокойную обстановку, где еще он, по сути дела, недосягаем, как не здесь, на корабле?! Ни в одном другом месте он не может в столь полном одиночестве и покое поговорить с самим собой и с Ним, единственным, кто вправе ему советовать. Забыв, что он стоит не на палубе, Вильгельм II непроизвольно посмотрел кверху, но его взгляд тут же уперся в низкий потолок каюты. Да, так что же еще? Ах, вот что… расстояние — не помеха, здесь в его распоряжении корабельный телеграф и быстроходные катера, словом, достаточно средств, с помощью которых до него дойдет необходимая информация, а в обратном направлении будут переданы его приказы и решения. И чем больше понадобится экономить время, тем больше его будет именно в этих условиях, поскольку убудет постороннего вмешательства, вторжений извне, дебатов и компромиссных предложений. Теперь все пойдет как по маслу!
   В результате, к удивлению двора, правительства, генерального штаба и отдельных министров, а также посольств, император хотя и прервал свой балтийский вояж, но сделал это более или менее формально и на елико возможно короткий срок, с тем чтобы поскорее продолжить путешествие вопреки всем протестам своего окружения.
   И вот он опять на своем флагманском корабле и со всем рвением предается там своей державной деятельности! Дважды в день доставляются ему на борт депеши, деловые бумаги, aide-memoire{ [61]}. В отличие от старшего австрийского коллеги, «канцелярщина» не является коньком Вильгельма, однако сейчас она приобретает в его глазах особое значение: своими пометками на полях деловых бумаг он, по сути, определяет завтрашний день Европы! В этом Вильгельм твердо убежден! Ведь это бесспорно, что Германия является ныне самой крупной державой — прежде всего благодаря динамичности внутреннего своего развития, своей воле подобающим образом проявить себя в мировых делах, благодаря своей миссии самой цивилизованной нации. Именно это дает ей право играть первую скрипку в оркестре европейских государств, и он, Вильгельм II, является дирижером, которого избрало провидение для того, чтобы он задавал тон в современном мире.
   Поэтому, конечно, вполне достаточно делать на поступающих бумагах письменные замечания и распоряжения сугубо личного характера. Вильгельм уверен, что соответствующие государственные деятели воспримут эти деловые пометы как… как приказ!
   На первой же полученной им подробной реляции о сараевском покушении Вильгельм энергичным почерком выводит: «Сейчас или никогда!»
   С удовлетворением всматривается он в написанное — три слова. Всего лишь три! А между тем в них содержится общая директива, которую канцелярские крысы ухитрились бы разжевывать на бесчисленных страницах своей дотошной писанины.
   На донесении германского посла в Вене, который сообщал, что, «пользуясь случаем, спокойно, но настоятельно предостерег австрийское правительство против каких бы то ни было необдуманных шагов», император сделал такую гневную приписку: «Кто уполномочил его на это? Как это глупо, и вообще ему не следовало в это соваться… В Сербии необходимо навести порядок, и как можно скорее!»
   А когда некоторое время спустя в руки ему попадают предложения относительно предварительных условий возможного урегулирования конфликта, они кажутся ему чересчур умеренными. Что, если Сербия эти условия примет? Какой редкостный шанс был бы упущен, шанс окончательно вытравить русское влияние на Балканах, а затем объединиться с Турцией, — воображение и мечты воскрешают в мыслях Вильгельма давнишний план проложить дорогу на Восток, в Индию и там нанести смертельный удар Англии…
   Нет, сейчас нужно держать мысли в узде. Пока ближайшая цель такова — нужно предъявить Сербии такой ультиматум, принять который она просто-напросто не сможет! И тут же его осеняет конкретная идея: пусть сербы уберутся из Санджака! Его должна получить Австрия, вследствие чего будет наконец прервана связь между Сербией и Черногорией и поставлен прочный заслон, который воспрепятствует выходу сербов к морю. Как это великолепно и просто! Ведь речь идет об убийцах августейших особ! Сербское государство вскормило убийц и покрывает их! В таком духе пишет Вильгельм и царю Николаю, полагая, что царь, как бы там ни было, не может принять сторону цареубийц.
   Бог весть почему, все это дело совершенно напрасно затягивают и запутывают, тогда как достаточно заинтересованным монархам договориться между собой, и такая договоренность более чем вероятна, поскольку речь идет о предотвращении опасности, угрожающей в конечном счете устоям любой монархии, и более того, основам самого монархического принципа правления вообще.
   Разумеется, во все это не преминет вмешаться и Англия. Там как раз об этих и других священных принципах преспокойно забывают ради близорукой политики сиюминутных эгоистических выгод! Но что бы вероломный Альбион сейчас ни предпринимал, всегда следует предполагать, что в действительности он замышляет нечто прямо противоположное. Ибо магистральной линией британской политики была и остается — в этом Вильгельм готов поклясться — лютая враждебность по отношению к Германии. И нужно быть толстокожими англичанами, чтобы при этом еще делать вид, будто ничего не происходит и все обстоит наилучшим образом. Именно осложнением ситуации на Балканах британское королевское правительство воспользовалось для того, чтобы попытаться устами своего министра иностранных дел Эдуарда Грея снисходительно поучать германского императора, что ему надлежит делать, — дескать, он должен употребить свое влияние на австрийское правительство и побудить его к сдержанности! «На каком это основании стану я успокаивать Вену?! — пышет злобой пометка Вильгельма на английской депеше. — Эти белградские мерзавцы подстрекали к убийству, и теперь они должны быть поставлены на колени! Со стороны англичан это неслыханная наглость — требовать от меня примирительного демарша. Я не собираюсь по примеру господина Грея предписывать австрийскому императору, каким образом ему надлежит защищать свою честь! Об этом Грею следует сказать совершенно определенно и ясно, чтобы он понял: шутить я не склонен. Сербы — это шайка бандитов, которые должны поплатиться за свои злодеяния! Я не стану вмешиваться в то, что является компетенцией исключительно австрийского монарха. Вся депеша — типичный образчик британского образа мыслей и высокомерно-приказного тона. А этого тона я как раз и не намерен терпеть!» И, вопреки обыкновению, кайзер к этому комментарию присовокупил внушительную аббревиатуру «В. II. И.» — император.
   Заблаговременно, еще до того, как будет предъявлен окончательный вариант ультиматума, Вильгельм шлет в Вену предостережение: «Ультиматум либо принимают, либо отвергают. Но потом уже никаких дискуссий быть не может. На то он и ультиматум».
   Прочитав сообщение о беседе австрийского министра иностранных дел графа Берхтольда с русским посланником в Вене, в ходе которой Берхтольд уверял посланника, что у Австрии нет решительно никаких видов на территориальные приобретения за счет Сербии, Вильгельм в сердцах сделал сбоку приписку: «Осел! Это было совершенно ни к чему и может лишь создать впечатление, что Австрия слаба. Ведь Сербия отнюдь не цивилизованное государство в европейском понимании этих слов!»
   Однако на кой черт Германии вмешиваться в сугубо австрийские дела? Что, если свидетельства о его, Вильгельма, позиции, каковыми являются личные и весьма личностные пометы императора на полях, станут известны не только в четырех стенах соответствующего кабинета, но и за его пределами? Ну да это его нисколько не заботит! Даже если такое случится, это ничего не меняет, факт остается фактом — окончательное решение сейчас за Веной, Вильгельм не станет брать на себя ответственность за какое-нибудь пакостное и неуместное замирение. «Разве в вопросах чести пострадавший ищет совета у других?!»
   И поскольку речь идет об убийстве члена царствующей фамилии, да еще наследника престола, то здесь все ясно.
   Ясны и последствия.
   По крайней мере самому Вильгельму!

8. ГВАРДЕЕЦ

   Процедура доставки императорским адъютантом Бранко Беденковичем запертого на ключ портфеля, с которым предстояло отправиться в Шенбрунн, ничем в тот день не отличалась от обычной. И, как обычно, гвардеец почувствовал удовлетворение, когда сел в седло и на миг превратился в скульптурный символ императорской власти. Незначительная разница состояла лишь в том, что сегодня его послали несколько раньше, так что дорогу в оба конца по бесконечной Мариахильферштрассе он проделает при ярком дневном свете, тем более что нынче полыхает жгучее солнце, небо голубое, без единого облачка, и золотистая цифровка, как и оружие на боку, сверкает и переливается мириадами блесток. Но и это было не впервые; впрочем, повторяемость отнюдь не делала все это в глазах всадника буднично-заурядным.
   Первое существенное отклонение от заведенного порядка произошло уже в самом Шенбрунне: прежде требовалось всего каких-нибудь несколько минут, чтобы вручить портфель, опорожнить его и возвратить посыльному, а на этот раз Беденковичу велели препоручить свою лошадь конюху и подождать в кордегардии. Но и это еще не все. Каждые четверть часа ожидание продлевалось, пока не минул целый час и не пошел второй. Тут уж гвардейца из императорского замка взял под опеку один из служивших во дворце Шенбрунн капралов и на свой страх и риск отвел его в казино дворцовой стражи, где угостил бутербродом и рюмкой ракии. Капрал оказался боснийцем, что в плане горячительных напитков означало известную степень побратимства.
   Разумеется, столь умеренная доза не сокрушила Беденковича, однако подействовала настолько, что он начал сознавать необычность ситуации, а это в свою очередь рождало в нем чувство некоторой раскрепощенности, если уж не полной свободы. По мере того как ожидание продлевалось, чувство это усиливалось, и, когда Беденкович наконец отправился в обратный путь, оно достигло своего апогея в здравом умозаключении, что, собственно, сейчас он, Бранко Беденкович, не стеснен никакими временными рамками — в венском замке никому и в голову не придет проверять, как долго продержали его в Шенбрунне, — равно как и не связан необходимостью в определенный час вернуться к себе в караульное помещение. Так с плеч гвардейца свалилось бремя каких бы то ни было оков и ограничений; собственно говоря, сегодня он может делать все, что ему хочется. Во всяком случае, до определенного разумного срока.
   А чего ему сейчас хочется?
   Раздумывать над этим Беденковичу незачем: вполне очевидно, обстоятельства сами собою сложились так, что дают возможность осуществиться его давнишней мечте — показаться наконец во всем блеске дома! Просто он свернет у Западного вокзала и напрямую двинется к улице Менцель. Обратно, чтобы сократить путь, поедет по Лерхенфельдскому проспекту.
   Улица Менцель, дом, где он живет, соседи: Матушки, Гассеры — а он в парадной униформе гвардейцев из императорского замка… Потом отворится дверь, и на пороге появится Герта, застигнутая врасплох, испуганная, приложившая к губам пальцы, чтобы сдержать возглас удивления; а за ее юбки будет держаться маленький Пауль, изумленно таращась на пурпур и золото перед собой.
   И вот уже натянуты поводья, стиснуты ноги, слегка вонзены шпоры — все это происходит почти самопроизвольно, у всадника такое чувство, будто его что-то торопит и направляет туда, куда он едет не потому, что сам решил поехать, а потому что за него было решено, чтоб он поехал. Он столько раз желал этого, что теперь ему мнится, будто его мечта осуществляется как бы сама собою, без сколько-нибудь заметного участия его собственной воли.
   Мечта и в самом деле продлевается наяву, материализуясь в точности так, как он себе это издавна представлял…
   Едва он остановился на улице Менцель перед домом номер двадцать три, как трое мальчишек затеяли драку, оспаривая друг у друга привилегию подержать под уздцы коня господина гвардейца.
   Затем Беденкович стал подниматься по лестнице. Шпоры звякали при каждом шаге, сабля постукивала по лакированным голенищам, а когда задевала за каменную ступеньку, угрожающе лязгала. И так же, как он ожидал, приоткрывались двери у Лефлеров, Матушков, Гассеров, чтобы потрафить любопытному взгляду и при этом не обнаружить самого подглядывающего. Ну да это в порядке вещей, любопытство уместно, зато почтительность побуждает соседей держаться в надлежащих рамках.
   Наконец он останавливается перед дверьми собственной квартиры.
   Позвонил.
   Потом позвонил второй раз, третий.
   Неосознанно почувствовал, как за его спиной приоткрывается дверь соседней квартиры.
   Чтобы сократить ожидание, которое как-то не очень вязалось с картиной, рисовавшейся в его воображении, он поспешно достал из кармана ключи и отпер дверь.
   — Герта! Герта…
   В кухне никого, в гостиной — тоже.
   Мужчина входит в спальню. Но и в этой самой дальней комнате ни души… Двуспальная супружеская кровать не застелена, разворошена.
   И тут Беденкович чувствует, как у него сжимает спазмой горло; ведь каждое утро, встав, он набрасывал на спинку кровати одеяло так, чтобы его край касался пола и оно могло таким образом проветриться; и подушку он с той же целью привык ставить продольной стороной поперек постели.
   Dienstreglama?{ [62]} — так говорила об этом, смеясь, Герта.
   Герта…
   Смеющаяся Герта.
   Насмехающаяся Герта!
   Стремительно подошел он к маленькому столику возле кровати; на нем была пепельница с бронзовой нимфой. Но ведь она всегда стояла в гостиной, теперь она здесь, и в ней несколько сигаретных окурков. Между тем в семье Беденковичей никто не курил! Никто, а здесь…
   Три, четыре…
   Возле окурков пробка.
   Пробка от винной бутылки. Он понюхал ее. Никаких сомнений.
   Но где же бутылка?
   Мужчина вдруг принялся старательно ее искать, точно одной пробки было недостаточно, словно ему был необходим еще и этот стеклянный предмет, чтоб окончательно убедиться — в чем?
   Он ползал на коленях, приподнял край простыни, заглянул под шкаф.
   Стало быть, бутылку убрали…
   Беденкович поднялся и, переводя дух после затраченных усилий, глубоко вбирал в себя воздух спальни. Сколько тут оказалось незнакомых запахов, подозрительных, дразнящих.
   Ему показалось, что только теперь небольшое количество ракии, выпитой им в Шенбрунне, помутило его рассудок, затуманило голову — это застигло его врасплох. Да возможно ли это? Возможно ли все это?
   Шлем, свалившийся у него с головы, пока он ползал на четвереньках, валяется в углу спальни, как поверженный фонтан, из которого бьют струйки белого конского волоса. Пока шлем покрывал его голову, он, Беденкович, был гвардейцем его величества императора.
   А теперь?
   Что теперь будет вообще?
   Он медленно распрямился. Униформа совершенно потеряла форму, мундир пришлось одернуть за фалды, чтоб он опять плотно облегал плечи и грудь, чтоб не было на нем ни единой морщинки. Затем он наклонился за шлемом и надел его на себя. Белые пряди упругого конского волоса расправились сами собой.
   И вот он снова стоит, распрямившись, с саблей на боку, гвардеец, который все-таки обязан вернуться в замок, в караульное помещение. Нужно отдать портфель, оставить лошадь, переодеться в пехотную униформу, а потом снова ехать домой, вурочный час, о котором он известил жену заранее, чтоб она могла вовремя приготовить ужин. Это первое, что начинает брезжить в смешавшихся мыслях.
   Поэтому Бранко Беденкович выходит из квартиры, старательно запирает за собой дверь, несколько замедляет шаг, чтобы выслушать сообщение госпожи Лефлер: маленького Пауля взяли с собой в садик Матушки, их попросила об этом госпожа Беденкович, — да, все это ему приходится еще выслушивать, чтобы не показаться невежливым, а главное, чтобы не показать вида, будто его застигло врасплох совсем иное развитие событий, нежели то, какого он ожидал… И вот уже шпоры бренчат по лестнице, и сабля лязгает, задевая за каменные ступени. И вновь соседи подсматривают за ним из-за приоткрытых дверей, но гвардеец тщательно следит за тем, чтобы не встретиться с ними взглядом, так как чувствует, что сейчас эти взгляды злорадны, насмешливы, что весь блеск его униформы не понудит глаза соседей смиренно опуститься долу, напротив, они торжествуют победу над ним, обращают его золото в мишуру, его оружие — в детскую побрякушку.
   Не утешает и выражение горделивого довольства на лице мальчишки, получившего привилегию подержать гвардейского коня под уздцы.
   Сидя в седле, Беденкович, разумеется, знает, в какую сторону направить коня, знает, где нужно свернуть на Лерхенфельдерштрассе; знает, не забыл еще, куда ему ехать и что он должен сделать в ближайшее время. Это как бы тщедушная ограда из тонких реек, которая обозначает ему дорогу и не дает доступа никаким другим мыслям, кроме тех, которые связаны со стоящей перед ним в данный момент задачей. Но когда эта ограда в конце дороги кончится, он окажется во власти сумрачного прибоя, пока еще только смутно ощущаемого, вскипающего волнами в глубинах его души, порожденного и питаемого потрясениями последних минут, — Беденкович все еще не может прийти в себя, все обдумать и сделать какой-либо окончательный вывод. А сделать его, прийти к какому-то решению нужно, это мужчина знает, хотя и не отдает себе отчета, почему это необходимо. Он только чувствует неотвратимую неизбежность такого шага, который придется сделать. Рано или поздно.
   Рано или поздно… То-то и оно…
   Собственно, у него две возможности: либо принять решение сию минуту (но какое решение?), либо… либо позже. И чем большее значение придавал он предстоящему окончательному выводу, тем настоятельнее убеждал себя в том, что нужно проявить максимум благоразумия, тщательно проанализировать и взвесить все факты нынешнего дня, да, собственно, не только нынешнего, — словом, действовать с предельной осмотрительностью. К этому его обязывает не только репутация супруга и главы семейства, проживающего на улице Менцель, но сверх того, а если посмотреть в корень, то в первую очередь, честь гвардейца. Как-никак, все-таки на нем лежит отблеск императорского величия, в этом его никто не разубедит, он это знает, потому что чувствует!
   Стоило Беденковичу дойти в своих размышлениях до этого момента, как ему тотчас же полегчало, у него появилось ощущение, будто он очутился на некоей высоте, откуда гораздо трезвее и уже с некоторой долей отрешенности смотрел на все, что еще минуту назад лишало его душевного равновесия. Стало быть… Стало быть — позже.
   Когда возле дворцовой конюшни он передавал коня, а затем переодевался в караульном помещении, никто не мог заметить в нем никакой перемены. Тем более что он никогда не был слишком разговорчив.
   Никакой перемены не заметила и Герта, поджидавшая с Паулем к ужину главу семьи.
   Дома все было в полном порядке и на обычном месте. Наброшенное на спинку кровати одеяло в спальне свисало до самого пола, подушка, по обыкновению, была поставлена продольной стороной поперек постели, чтобы лишь перед тем, как лечь, Бранко удобно положил ее, проветренную, пронизанную воздухом, себе под голову. И пепельница с бронзовой нимфой, как всегда, стояла на столике в гостиной без малейших следов пепла, потому что в семье Бранко Беденковича никто не курил.

9. ФАМИЛЬНЫЕ ОСЛОЖНЕНИЯ

   Когда случалось что-либо из ряда вон выходящее, окружение императора пристально следило за тем, какой будет первая реакция монарха. Сплошь и рядом это была лишь одна-единственная фраза, которую Франц Иосиф ронял, застигнутый врасплох. Но эта непосредственная его реакция являлась по сути дела директивой касательно того, какую позицию в данном вопросе надлежит занять двору. Так, старательно были зафиксированы и молниеносно распространены высказывания императора после того, как он получил известия о самоубийстве сына и о гибели императрицы Элизабет.
   Как только в Ишль пришла телеграмма о покушении в Сараеве, первых слов императора ожидали не просто с любопытством, поскольку широко было известно неодобрительное отношение императора к бесконечным реформационным планам Франца Фердинанда, так же как не являлось тайной и его несогласие с мезальянсом наследника. С другой стороны, опасались влиятельной, хотя и небольшой группировки вокруг «правительства в Бельведере»; кроме того, были известны близкие отношения с покойным Вильгельма II.
   С тем большим нетерпением было подхвачено высказывание императора: «Всемогущего нельзя провоцировать безнаказанно. Порядок, поддержать который у меня, к сожалению, не хватило сил, был ныне волею всевышнего восстановлен».
   Директивы более ясной нельзя было и желать!
   Даже князь Монтенуово не мог желать ничего лучшего.
   Наконец-то он дождался! Его бородка клинышком воинственно выставилась вперед, глаза полуприкрыты, словно бы вперились в ближайшее будущее, когда он сможет наконец, наконец-то, свести счеты с покойным! Прошло уже несколько лет с той поры, как Франц Фердинанд нанес ему смертельную обиду, но никакое время не могло заживить рану — след злоумышленно нанесенного удара. Да, злоумышленно, потому что князь не сделал тогда ничего, что выходило бы за рамки его обязанностей обер-гофмейстера, служебным долгом которого является, помимо прочего и в первую голову, следить за соблюдением придворного этикета. И вот как-то однажды на придворном балу он воспрепятствовал тому, чтобы супруга наследника, по происхождению не принадлежавшая ни к одной из царствующих фамилий, заняла место среди других принцесс. В тот раз Франц Фердинанд демонстративно покинул с женою бал. Когда на следующий день Монтенуово попросил в Бельведере аудиенции, чтобы объяснить и мотивировать правильность своих действий, наследник не только не принял его, но велел передать — передать через третье лицо! — чтобы князь не забывал, что он из рода Нейпергов! И хотя этой шпильке было более ста лет, она не стала от этого менее колкой. Дело в том, что отец Альфреда, князь де Монтенуово был внебрачным сыном графа Нейперга и Марии Луизы, вдовы императора Наполеона, что и впрямь не являлось образцовым примером законно-династического происхождения.
   Поэтому когда князя вызвали в Шенбрунн с тем, чтобы он как гофмейстер представил на одобрение разработанный им проект траурной церемонии по случаю похорон Франца Фердинанда и «этой Хотек», как не без ехидства называл он ее, хотя император сразу же после свадьбы пожаловал ей титул герцогини фон Гогенберг; когда он поднимался по голубой лестнице, а затем шел через гвардейскую и бильярдную комнаты к аудиенц-залу, он был совершенно уверен, что его проект траурного обряда не только будет одобрен, но и снищет ему похвалу.