[43]}, ну и, конечно, «Chat noir»{ [44]} или «Le mirliton»{ [45]}. У каждого заведения свой особый шарм, так что, пожалуй, лучше всего было бы посетить все поочередно, ночи в Париже эластичны, их можно растянуть!
   Смешанные чувства испытывал Шенбек во время этой экскурсии; ему было интересно, он был возбужден, но порою на него нападал страх: чему он может, а чему не следует смеяться, — это опасение возникало всякий раз, когда в шансоне или каком-нибудь куплете звучали остроты, задевавшие армию или правительство, пусть хоть и французское; кроме того, ему казалось подозрительным, что его спутник именно на такие шутки реагирует, безудержно веселясь. Видимо, тот уже нюхнул здешней беззаботности, а он, Шекбек, собственно, не знает, можно ли…
   — А сейчас вы увидите нечто такое! — У фон Бекендорфа сверкнули зубы, обнаженные в широкой улыбке. Это было «У полуночников», где как раз заканчивался антракт. — Это звезда нынешнего сезона! Такого сочетания обворожительности, цинизма, фривольности и печали вы никогда в жизни не видели.
   С эстрады уже объявили выход.
   Шенбек невольно вздрогнул. Это имя… Да нет, это, конечно, вздор, ведь Мариетта… И вообще, как это, обыкновенная прислуга, и вдруг…
   В зале раздались аплодисменты. Шенбек пропустил мимо ушей все, о чем продолжал повествовать его чичероне. Только сейчас он вновь стал улавливать его слова.
   — …Один из ее трюков заключается в том, что, исполняя припев, она прохаживается между столиками и выбирает себе жертву, которую затем делает мишенью язвительного пассажа в своей песенке. Ядовитые шансоны — конек Мариетты.
   Этого еще не хватало! Шенбека бросило в жар. Но он тут же взял себя в руки: это было бы черт знает что, из тысячи вероятий одно, если бы… Он не спускал глаз с бархатного занавеса, который уже начала раздвигать посредине тонкая белая рука.
   И вот он ее увидел… Сомнений не оставалось!
   Внезапно фон Бекендорф чуть ли не слетел со стула, с такой силой схватил его за руку венский гость и потащил между столиков к выходу, натыкаясь на стулья и сидящих на них людей — те с изумлением оглядывались ему вслед.
   Только когда они очутились на улице, Шенбек смог объяснить свое поведение.
   — Понимаете, вам, конечно, по молодости лет это незнакомо, но я порой ощущаю такой прилив крови, сердце у меня при этом так сжимается… в общем-то ничего страшного, сердечный невроз, но чувство такое, будто ты сейчас задохнешься. Необходимо тотчас выйти на свежий воздух. Видите, мне уже гораздо лучше.
   Можно даже сказать — совсем хорошо. Вот только неловко, что я испортил вам вечер.
   Об этом пусть господин надворный советник даже не думает, ведь он, Бекендорф, может когда угодно наверстать упущенное! Что он посоветовал бы и господину надворному советнику, благо тот может здесь задержаться на любой срок.
   Но господин надворный советник задерживаться в Париже вовсе не собирался. Напротив, он должен уехать завтра же. Ничего не поделаешь, надо. Господин секретарь даже не представляет себе, сколько бумаг, наверно, скопилось на столе, покинутом на столько дней!
 
   …Под аплодисменты зала, под аплодисменты зала в кабаре «Aux Noctambules» на авансцену выходит та, которую сейчас приветствует возгласами нетерпеливая публика: «Мариетта! Мариетта!»
   Красивая, бесстрастная, без тени улыбки, она готовится запеть. Она смотрит прямо перед собой в сумрак зрительного зала, в сумрак, сизый от сигаретного дыма; смотрит поверх голов, видит и не видит людей — точно так же, как вчера, позавчера, год назад… Это длится уже так долго, и все одно и то же, даже ее песни, какими бы острыми они ни были, ничего во всем этом не изменят, ничего не изменят ни в людях там, внизу, ни в ней самой; и Штефи они не изменят, как не изменили его ее горе, ее слезы, ее любовь, которая все еще не хочет окончательно умереть, быть может, из угасающей благодарности за то, что он пробудил в ней первые грезы; она все ему простила, но ничего не забыла, это выше ее сил; простила обман, к которому он когда-то прибегнул, чтобы завлечь ее в Вену; его измену и свое одиночество, простила ему все, через что ей потом суждено было пройти, а было этого не мало, одно горше другого, но что жаловаться, если все эти страдания и грязь привели ее в конце концов сюда, к песням, в которых она отводит душу. Когда она снова встретила его по возвращении в Париж, ах, каким жалким, изможденным был этот негодник, без гроша за душой; а как он бил себя в грудь, упрашивал… И какая же она все-таки дуреха, если у неё тогда так сжалось сердце, тогда, когда от Штефи, элегантного фанфарона, не осталось уже ровным счетом ничего. С той поры она его кормит, одевает, иногда спит с ним, если он этого хочет, потому что все равно ходит к девкам, а она ему нужна только для того, чтобы не подохнуть с голоду.
   Снова и снова проходит все это в мыслях Мариетты, когда полный зал встречает ее аплодисментами. Это вроде того перстня, который Штефи носил в давние, счастливые времена: свернувшаяся кольцом змея, что впилась в собственный хвост. И так без конца, без конца…
   Овации понемногу стихли.
   Она мгновенно очнулась, заставила свои губы улыбнуться и запела:
 
Булонский лес в ночи…
Скользнули, ах,
две тени двух людей,
укрывшихся в кустах.
 
   При последних словах Мариетта сошла с подмостков в зал и остановилась у столика, за которым сидели двое, в ком с первого взгляда можно было узнать молодоженов.
 
Грабители? О, нет!
Погоня и побег
в блаженный мир любви —
и так из века в вех…
 
 
Под звуки зычных труб
Champs Elysees{ [46]}сотряс
кавалерийский полк
в сиянии кирас.
 
   Теперь она перешла к столику, за которым сидел молодой офицер со своей дамой.
 
Знаменами зачем
на марше осенен?
Погоня, бег мужчин
за славой всех времен.
 
   Оркестр, сопровождавший ее выступление, растягивал наигрыш, пока Мариетта не дошла до входной двери и не загородила ее, раскинув руки. Внезапно выражение ее лица стало жестким, улыбка исчезла с губ.
 
Предутренняя муть
над городом висит.
Влачатся башмаки
по мостовой в грязи.
 
 
Бескровны лица…
Вид у ходоков уныл.
Куда?.. Извечный путь,
чтоб хлеб насущный был.
 
   Возможно, именно в ту же ночь или неделей, месяцем позже, раньше — какое это имеет значение! — словом, в один из быстротечных часов — а их протекло столько! — сидел в своем собственном доме за письменным столом и усердно трудился брат венского Шенбека берлинский Берт Шенбек-Маннесман. Стол был большой, основательный, с тяжелыми резными карнизами и могучими львиными лапами, вдавленными в толстый ковер всей тяжестью массивных, с выдвижными ящиками, тумб по обеим сторонам; но несмотря на то, что письменный стол был просторным, места для писания как такового оставалось совсем немного, все остальное пространство было занято бесчисленным множеством книг, журналов, годовых отчетов и ежегодников Общегерманского Союза.
   Когда-то и где-то Шенбек слышал, что одним из признаков выдающихся интеллектуальных способностей является привычка работать по ночам, когда, размышляя о чем-то, можно полностью сосредоточиться. В скором времени он и в себе открыл ту же склонность, что ничуть его не удивило. И он тотчас воспользовался этим открытием. Как только он вставал из-за стола после ужина — уже к концу трапезы на лбу у Шенбека появлялись морщины мыслителя, — жена и двое детей прощались с ним, ибо привыкли с почтением относиться к его, несомненно, важной работе в поздние часы. Значение оной глава семьи не упускал случая подчеркнуть время от времени.
   Затем наступало время сосредоточиться. Этот процесс начинался с глубокомысленного расхаживания взад и вперед по кабинету, далее следовало облачение в домашнюю куртку, украшенную гусарской цифровкой и застегивавшуюся на пуговицы в форме маслин, и только потом тот, в голове которого уже шла работа, садился в кресло и…
   …Нет, еще нет. Сперва еще сигарета, особая, знаменующая собой начало творческого процесса, сигарета, покойно выкуриваемая в минуты — это была еще и своего рода интеллектуальная разминка, — так вот, в минуты, когда Берт Шенбек-Маннесман предавался отрадным воспоминаниям о том, как он всего достиг, точнее, как дорос, созрел для решения стоящей перед ним ныне грандиозной задачи.
   К чести своей он должен сказать, что первоначальный импульс исходил от него самого, из его нутра, и именно в то время, когда его стало одолевать чувство какой-то пустоты в жизни, нечто вроде того, что используют его не в той мере, в какой это соответствовало бы его интеллектуальным возможностям, словом, что он недооценен. Он находился как бы в положении принца-регента, когда подлинная власть принадлежит королеве, с той только разницей, что в его случае роль правительницы исполняла не Матильда, а ее отец, тесть Берта. Шенбек даже подумать не смел о том, чтобы попросить старого Маннесмана дать ему какую-нибудь руководящую должность на каком-либо из его предприятий, а те несколько кресел, которые он в кои-то веки согревал своим теплом в советах директоров ряда концернов и банков, являлись, по сути, должностями репрезентативными, так как представлял он скорее владельца фирмы, нежели себя самого. К тому же это занимало так мало времени, что и говорить не о чем, а все прочее, что этому сопутствовало, начиная с присутствия на различных официальных торжествах, торгах, на церемониях крещения судов и кончая светскими обязанностями, гольфом, хотя и было приятно и даже являлось своего рода свидетельством некой общественной значимости, однако истинный мужчина в Берте должного применения себе не находил.
   Пока однажды…
   …Он получил приглашение стать членом Общегерманского Союза, и не просто рядовым членом, а сразу — членом президиума. На первых порах так же, как и в других случаях, он был убежден, что приглашением обязан скорее имени Маннесмана, чем собственной персоне, но уже вскоре это перестало его угнетать, поскольку он великолепно сошелся с новым окружением. У него создалось впечатление, что он оказался среди очень интересных и значительных людей, и — что самое главное, — он почти сразу нашел с ними общий язык. И это притом, что здесь преобладали люди гуманитарных профессий: университетские профессора, владельцы и шеф-редакторы газет, высокопоставленные офицеры, священнослужители и другие интеллектуалы. К новому члену они относились со всей серьезностью, и Берт ни разу не испытал в их среде чувства собственной неполноценности. Порой он даже упивался мыслью о том, что сам великий Маннесман со своей строгой деловитостью и неприступностью вряд ли снискал бы себе здесь такую симпатию. Со временем он узнал, что Alldeutscher Bund{ [47]} — союз сугубо элитарный, недаром по всей Германии он насчитывал лишь около 30 000 членов. Причем больше половины составляли представители интеллигенции. В этом Берт тоже вскоре распознал благой смысл: по роду своих занятий все они либо непосредственно влияли на воспитание сограждан — к примеру, профессора, учителя, — либо в их распоряжении были газеты, церковные кафедры, издательства, посредством которых они имели возможность распространять благотворные идеи Общегерманского Союза.
   Именно идеология Союза, его культурно-политическая программа явились следующим и главным звеном, связавшим Шенбека с общегерманцами на всю жизнь.
   Уже после первых собраний с его участием у Шенбека возникло такое возвышенное чувство, словно он вступил в священную рощу, где произрастают величественные деревья и головокружительно благоухающие цветы; конечно, это были всего лишь слова, которые, коснувшись слуха, проникли в самые сокровенные уголки его души, но какие это были слова! В иных стенах подверженные надругательству или произносимые с иронией, стыдливо принижаемые или высокомерно замалчиваемые, здесь они звучали по-вагнеровски мощно, во всем своем первозданном, нетронутом величии; слова, словно бы рожденные самою кровью народа, громом его исторических побед, побед его оружия и духа!
   Мужчина за письменным столом машинально раскрыл лежавший перед ним бювар, массивный верх которого прижимал своей тяжестью небольшую стопку исписанных листов бумаги, и засмотрелся на первый лист… Да, тогда он записал некоторые из тех памятных высказываний, которые затем вновь и вновь повторялись в других выступлениях членов Союза. По сию пору помнит он тот легкий трепет смиренного восхищения их грандиозностью…
   «Превосходство немецкой расы доказуемо не только в историческом плане, с точки зрения культурно-созидательной функции, но и в плане биологическом». А ведь биология — это нечто данное изначально, раз и навсегда! «В этом превосходстве заключено и обоснование права на мировое господство». Как это великолепно, как возвышенно и вместе с тем как логично! Железная логика. При этом, разумеется, необходимо учитывать последствия, это естественно и столь же логично: все не немецкие народы и государства, сознавая свою второстепенность, становятся и стали явными или тайными недругами нашей отчизны. Ибо они чувствуют угрозу в том, виновниками чего явились сами; коль скоро они не пожелали предоставить немецкому народу достаточно жизненного пространства на заморских территориях, им придется смириться с тем, что однажды полный жизненных сил германский колосс осознает то, что в Общегерманском Союзе кто-то выразил лапидарным термином «Landhunger» — земельный голод.
   Мужчина снова закрыл бювар. Это поистине фундамент, на котором можно строить. Строить здание, достойное мужей. И он тоже был к этому призван…
   Со временем он узнал, что помимо рядовых членов в списки Союза внесено несколько имен той категории значимости, какую он, Берт, придал благодаря женитьбе своему родовому имени. Правда, из представителей крупного монополистического капитала он обнаружил лишь Хугенберга и Кирдорфа; позднее ему было объяснено: среди членов Союза вполне достаточно генералов и высокопоставленных чиновников, чтобы устанавливать и поддерживать тесные контакты, а также располагать каналами для обмена информацией с правительством и армией; достаточно и «простых» членов руководящих советов, чтобы наладить не менее тесные связи с крупнейшими концернами и банками, которые в случае необходимости могут оказать помощь, предоставить денежную дотацию, субсидию, в свою очередь рассчитывая на пропаганду Союзом той или иной идеи, разумеется, идеи государственной важности, или каких-либо требований, какой-либо точки зрения. Примером взаимовыгодного симбиоза мог служить хотя бы такой эпизод: как-то раз государственный секретарь министерства иностранных дел Кидерлен?Вехтер пригласил к себе председателя Общегерманского Союза и попросил его, чтобы газеты, на которые Союз имеет влияние, резко выступили против проводимой министерством иностранных дел политики, требуя от министерства в таком-то конкретном вопросе проявлять больше твердости и меньше либерализма. «Бейте меня наотмашь, — сказал он буквально, — мне это будет только на руку. После этого я смогу сказать представителям иностранных держав, что хотя само министерство и не прочь было бы пойти на компромисс, однако оно вынуждено учитывать мнение зловредных немцев из Союза, которые оказывают на правительство давление столь сильное, что не считаться с ними невозможно».
   Среди таких вот влиятельных мужей станет и он, Берт, влиятельным мужем! Он отдаст Союзу лучшие свои силы, свой пыл, свое преданное сердце, всего себя.
   И кое-что еще!
   Нечто такое, о чем он никому не обмолвился ни единым словом даже в семье, даже в Общегерманском Союзе — никому. Клятву, которую он намерен сдержать, дана им, собственно, лишь самому себе. Но он будет себе строгим судьей и ни на йоту не поступится тем, в чем поклялся!
   Дело в том, что Берт Шенбек?Маннесман дал себе слово составить свод основополагающих идей, которые вызвали к жизни Общегерманский Союз, разрослись и выкристаллизовались в великолепную друзу его программы. Словом, написать нечто вроде библии Союза! Только тогда почувствует он себя полноценным членом этого сообщества истинных рыцарей священного Грааля и будет знать, что прожил жизнь не напрасно!
 
   А где-то в Швейцарии, тоже за столом, заваленным книгами, сидел заросший мужчина, пальцы которого порыжели от никотина чрезмерного количества выкуренных сигарет; мужчина нервно вертел в пальцах огрызок почти полностью исписанного карандаша, время от времени добавляя числа к длинным колонкам цифр, вытягивавшихся перед ним на бумаге наподобие медленно стекающих струек меда. Меда… скорее дегтя или смолы, поскольку эти цифровые показатели были горестны, за ними стояли голод, нищета и слезы; но всего этого на бумаге видно не было, это имело место в реальной жизни далеко отсюда, в раскинувшихся на окраинах городов серых рабочих колониях, у столиков выплатных касс на карликовых предприятиях, которые одно за другим испускали дух под натиском гигантских монополий; это стенало и лило слезы под низкими кровлями сооруженных из дощечек и толя лачуг, куда однажды вечером возвратился муж с последней получкой; это слышалось в ругательствах углекопов, которым штейгер — уже в который раз! — повысил норму; скрежетало под плугами, изо всех сил вдавливаемых в тощую, каменистую почву на увалах, которая никого не могла прокормить. Надо работать в поле, работать на фабрике всем: мужу, жене, старшим сыновьям и дочерям, и помешать этому не должны ни болезнь, ни новые нежданные роды.
   Все это пишущий знает или может себе это представить, но он хорошо знает и то, что нельзя позволить себе взволноваться и растрогаться, потому что растрогаться и взволноваться надлежит читателю или слушателю, к которым обращены эти строки и цифры, строгие, сухие и в то же время набухшие кровью. А потому нужно их составлять, сохраняя абсолютную трезвость ума, чтобы речь их была безжалостно пронзительной и вызывала чувство, отяжеленное всей тяжестью человеческого горя и человеческого унижения.
 

Реальная недельная заработная плата заводских рабочих (в среднем): Расходы, составляющие прожиточный минимум рабочей семьи с 2–3 детьми:
1900
21,10 марк. 24,40 марк.
1905
24,90 марк. 27,30 марк.
1912
28,00 марк. 31,10 марк.

 
   I ПРИМЕЧАНИЕ:
   Низкая заработная плата у мужчин обусловлена предположением, что работают еще и их жены. Однако женский труд оплачивается намного хуже, кроме того, он прерывается в связи с уходом за детьми, число которых в большинстве случаев превышает указанное нами.
 
   II ПРИМЕЧАНИЕ:
   Производительность труда (количество товаров) при этом год от года растет, возрастает также его сложность и интенсивность, причем настолько, что это (особенно в условиях монополистического капитализма) значительно сокращает продолжительность продуктивного возраста рабочих.
 
   III ПРИМЕЧАНИЕ:
   Конечно, представители так называемой рабочей аристократии (мастера, специалисты, профсоюзные функционеры и т. п.) получают заработную плату гораздо более высокую и при более быстром росте ставок, что используется в политических целях.
 
   Сюда относятся еще и таблицы ежегодного роста заболеваемости, а также статистика увечий на шахтах и в тяжелой промышленности в сопоставлении с отчисляемыми от доходов средствами на меры по охране труда. Ну да они уже готовы, где-то здесь… Пальцы мужчины лихорадочно перебирают бумаги на столе. А, здесь же и статистика жилищных условий и квартирной платы. С минуты на минуту за материалом придет связной. Собственно, ему полагалось бы уже быть здесь.
   Нужно сложить все по порядку. За Германией последует Англия, Франция, раздел за разделом, вот только Россию он пошлет чуть позже. Это самый обширный раздел, но автору все время кажется, что его следует еще пополнить.
   Хорошо, что готово и резюме. Он наскоро перелистывает его еще раз, иногда задерживается на каком-нибудь месте, особенно там, где речь идет о социал-демократической партии — в ней не перестают гнуть свою линию ревизионисты… Программные заявления, правильные и приемлемые, — это одно, а практика — совсем другое. Уже само это противоречие приводит к отсутствию единства в партии… Дисциплина падает, административные органы и периферийные ячейки партии живут как бы обособленной жизнью… решающее влияние на партию начинают оказывать профсоюзы, а не наоборот… Вместо сознательных, активных революционеров на ключевых и руководящих постах мы зачастую встречаем администраторов, функционеров, а то так и людей, место которым скорее на левом фланге буржуазии.
   Так, и точка. Он доволен. Хотя выводы основаны прежде всего на немецком материале, но, к сожалению, их вполне можно толковать расширительно.
   В этот момент раздался стук в дверь, и в ответ на приглашение в комнату вошел мальчик — собственно, следовало бы сказать «вошло», ибо порог переступило некое совсем еще юное существо со всеми признаками своего возраста. Это впечатление, несомненно, усиливалось тем, что мальчик был невероятно худ, и личико у него было крохотное, одни лишь глаза смотрели по-взрослому строго. Держался он совершенно непринужденно, без тени смущения — вероятно, привык к тому, что его облик вызывает удивление у всех, кто видит его впервые.
   И потому, не дожидаясь, пока с ним заговорят или о чем-либо спросят, он выудил из кармана клочок газеты и положил его перед мужчиной, что сидел за письменным столом. Это был обрывок текста с неровной, зубчатой кромкой.
   Теперь мужчина уже не колебался, он поднял пресс-папье и взял лежавший под ним такой же клочок газеты. Когда он приложил один клочок к другому, их зазубренные края в точности совпали.
   Все в порядке. Связной выбран недурно, никто такого шкета не заподозрит.
   Мужчина привстал, вложил исписанные листы в большой конверт и протянул его пареньку. У него уже вертелись на языке слова о том, что посыльный должен глядеть в оба, что это работа многих дней и ночей, но, встретившись с проницательным взглядом мальчика, почувствовал, что может его этим обидеть.
   И он просто протянул ему руку.
   Только когда дверь за мальчиком захлопнулась, он провел рукой по лысому черепу до самого затылка, словно желая стереть невидимые следы усталости, и наконец опять по прошествии долгого времени улыбнулся.
   Молодчина…
 
   Сухим треском всплеснул выстрел по отвесным стенам скал. Горные кручи словно бы перебрасывали этот треск друг другу, сливая эхо в протяжный грохот. Не успел он замереть, как снова затрещали выстрелы, перемежаемые стаккато пулеметных очередей.
   Снаряды и пули попадали в твердые камни, попадали в мягкие тела, пробивая в них брешь, через которую жизнь беспрепятственно уходила вместе с целым миром воспоминаний и целой вселенной грез.
   Эти пули и снаряды выпускали из ружейных дул и пушечных жерл черногорцы, сербы, болгары и греки, чтобы попасть ими в турок, которые, в свою очередь, стреляли по грекам, болгарам, сербам и черногорцам. В скором времени лагеря убивающих несколько перегруппировались, и теперь сербы, греки, румыны и турки воевали против болгар.
   Муравьиное мельтешение солдат и комариное жужжание пуль нарушали спокойствие балканских горных великанов, оставляя на их скалистой поверхности царапины попаданий, заполняя ущелья трупами людей и лошаков, обагряя горные речки кровью.
   Это уже были не латники, что в сверкавших доспехах и шлемах, с развевающимися султанами из конского волоса сбегали с Акрополя на поле брани, размахивая над головой копьем или с грохотом ударяя короткими мечами по круглым щитам; не были это и юнаки в кольчугах с блестящими металлическими пластинами на груди и в островерхих шлемах византийского образца, прискакавшие за славой и смертью на Косово поле; и по другую сторону тоже, конечно, не было диких всадников Пророка в красных и зеленых шароварах, в белоснежных тюрбанах и с кривым, зажатым в кулаке, ятаганом. Нынче с обеих сторон противостояли друг другу люди в невыразительных униформах, цвет которых сливался с цветом земли, должно быть, затем, чтобы после смерти легче было слиться с ней и человеческим телам; в мятых, рваных шинелях, заурядные с головы до пят, такие же заурядные, какими были и ежедневные их смертоубийственные мытарства, сопряженные лишь с темными оттенками серого и коричневого, каковые присущи грязи, земле, пропитанной кровью, или, наоборот, облепленным землей внутренностям, вывороченным наружу.
   Но это не имело значения. Значение имели те возвышенные идеалы, за которые воины отдавали жизнь, как говорилось в бодряческих речах политиков и восторженных газетных статьях по обе стороны фронта. Впрочем, изгнание Турции с Балкан, ликвидация власти и влияния этого все еще остававшегося средневековым мусульманского государства в Восточной Европе, где оно жестоко порабощало нынешних победителей, — а именно таков был итог первой Балканской войны, — это, несомненно, явилось благом для всей Европы вообще! Хуже обстояло дело с идеалами второй Балканской войны, когда речь шла о дележе добычи.