— Не обижайся, но сейчас тебе лучше уйти… пожалуйста… Я знаю, что хотел бы ты мне сказать, но, право, это ни к чему. Лучше уходи…
   В прихожей Каван усиленно пытался вникнуть в слова тещи, провожавшей его до входной двери:
   — Она права, вам, мужчинам, этого не понять. Ей будет только тяжелее из-за твоего страха. Все в порядке, все совершенно нормально. Просто у нее опять начинаются схватки. Иначе и не бывает. Но пока что это происходит с большими перерывами. Я постелю тебе на кухне. А пока иди погуляй где-нибудь. Ужин я тебе приготовлю. Чаще всего это случается ночью.
   Каван вновь очутился на улице.
   Куда теперь? Есть ли смысл куда-то идти? Имеет ли сейчас вообще что-либо смысл? Все равно он будет постоянно думать, что-то там, дома? Но теща права, вскоре он бы начал их раздражать. Словом, надо где-то приткнуться, и совершенно все равно, где и что он станет делать. К примеру, он мог бы вернуться в архив и пробыть там сколько угодно, но разве усидишь на одном месте? А бегать по всему зданию… Можно вернуться в город и зайти в кафе «Централь»; там он, по всей вероятности, застанет поэта Маха, и не исключено, что туда заглянет и кто-нибудь из его коллег по «Боденкредиту», а может, и скульптор Шафта, у которого Махи квартируют; но именно эти люди, которые вообще-то Кавану симпатичны, на этот раз были бы ему в тягость. Со своими расспросами, участием и шутками, которыми они пожелали бы подбодрить приятеля.
   Нет, никуда он не пойдет. Просто будет ходить по улицам и, сделав круг, возвращаться сюда, к дому, а здесь немного подождет, не выйдет ли кто-нибудь, кого можно будет спросить… А когда наконец стемнеет, можно будет наблюдать за освещенными окнами на четвертом этаже…
   Проклятая беспомощность мужчин! В самые трудные минуты они остаются зрителями, да еще радуются, если можно вообще не смотреть. Одним словом — трутни!
   Так, а теперь он пойдет и не оглянется до тех пор, пока будет чувствовать, что окна его квартиры еще в пределах видимости.
   Ах ты мое созданьице, ты, которое, надеюсь, сегодня вступишь из жизни в жизнь, в какой мир ты явишься? Ну и смешной же вопрос, правда? Будто мир когда-либо был раем! Он искони как бы между раем и адом, то ближе к одному, то к другому. Похоже, нынче ничего особенно хорошего нас не ждет. Так бывает всегда, когда старый мир уже обессилел, но из последних сил держится все-таки на плаву, а новый только еще вылупляется и сам не знает, какой он уже сильный. Ну да об этом мы толковать не будем. Лучше будем сейчас думать о том, чтобы ты, мое будущее дитя, дитя моего будущего, было здоровым и полным сил, способным преодолевать невзгоды и радоваться счастью, а главное, понимаешь, главное, чтобы ты со временем познало и постигло, каково оно, истинное счастье. Что есть и будет — твое счастье! Ну, можно уже и назад поворачивать…

4. ВИЛЬГЕЛЬМ II

   Берлин. 21.11.1905.
   «Милейший Ники!
   Я был бесконечно рад услышать, что ты здоров, спокоен, не теряешь самообладания и много работаешь и что милая Алиса и дети благополучны. Ведь гораздо легче справляться с нелегкими обязанностями, когда знаешь, что те, кого мы любим, благоденствуют.
   Русское движение, как ты, очевидно, догадываешься, является главной темой здешних разговоров и корреспонденции. Можно сказать, вся европейская пресса заполнена статьями о России. В итоге сформировалась некая единая европейская точка зрения, которая в целом точно выражает общественное мнение всего континента. Вот я и подумал, что тебе в твоем далеком уединении в Царском Селе будет интересно ознакомиться с этим европейским мнением, узнать, что думает о событиях в твоей стране, как говорится, «цивилизованный мир».
   Разумеется, avant tout{ [4]} я должен извиниться перед тобой за то, что пишу вещи, которые, вероятно, тебе давно известны из донесений твоих дипломатов; прошу тебя также отнестись снисходительно к моим словам, которые, возможно, покажутся тебе иной раз резкими и оскорбляющими твои чувства. Но будучи твоим верным, честным и преданным другом, я обязан высказать их тебе. Причем как раз в тот момент, когда Россия готовится перевернуть новую страницу своей истории и, как свидетельствуют симптомы ее развития, готовится сделать первые шаги к некоторому своему обновлению. Подобный процесс, затрагивающий столь великий народ, естественно, вызывает живой интерес во всей Европе и прежде всего у твоего соседа.
   Однако вернемся к делу.
   On dit{ [5]}, будто режим нового твоего министра внутренних дел князя Мирского с чрезмерной поспешностью предоставил русской прессе гораздо большую свободу, нежели та, которую допускала натянутая цензурная узда его предшественника Плеве. Вследствие этого хлынул небывалый поток неслыханных статей и открытых писем, предназначенных для царя, что прежде в России было совершенно непредставимо. Иные из них в высшей степени бесстыдны и преследуют единственную цель — умалить авторитет самодержавия. Революционная партия пользуется этим обстоятельством, чтобы возыметь влияние на рабочих, которые ни о чем не подозревают и которых она приводит в состояние брожения, пытаясь подбить их на акции в поддержку требований, коих они не в состоянии даже понять. Тем самым она подталкивает рабочих к выступлениям, явно граничащим с революцией. Это поставило рабочий класс — по моему мнению, вопреки его воле — в прямую оппозицию к правительству и привело к столкновениям с органами общественного порядка. Эти сбитые с толку и плохо информированные люди, привыкшие видеть в царе своего «батюшку», которого они называли на «ты», эти люди полагали, что, придя ко дворцу, они получат возможность высказать свои пожелания непосредственно государю.
   Здесь широко распространено мнение, что было бы целесообразнее, если бы царь выслушал какое-то число этих людей. Группу представителей собравшегося народа можно было бы вычленить прямо на площади, окружить кордоном солдат и подвести к балкону Зимнего дворца, откуда их властелин мог бы к ним обратиться, окруженный высшими церковными и придворными сановниками, под защитой воздетого святого креста. Обратись он к ним, как обращается отец к детям — разумеется, до того, как приступили к своей акции войска, — можно было бы (такова преобладающая точка зрения) кровопролитие либо предотвратить вообще, либо хотя бы отчасти.
   В этой связи нередко вспоминают пример Николая I, который весьма опасное восстание усмирил только благодаря тому, что в самую гущу бунтовщиков он въехал на коне со своим ребенком на руках и этим вскоре поставил их на колени. Здесь преобладает точка зрения, что личность царя все еще имеет огромное влияние на простой народ, который в конце концов непременно склонит голову перед его священной особой. Именно в связи с упомянутыми событиями и именно в таком entourage{ [6]} слово царя внушило бы почтительную покорность и через головы собравшихся прозвучало в самых отдаленных уголках империи; и, вне всякого сомнения, повлекло бы за собой поражение подстрекателей революции.
   Доходят слухи, что эти бунтовщики все еще в той или иной степени держат народные массы в своих руках, и именно потому, что в качестве противовеса не прозвучало надлежащее царское слово.
   Предпринимались многочисленные реформы, однако народ, как ни странно, говорит: «Это предложил Витте, это — Муравьев, а это придумал Победоносцев». Царя же не называют никогда. Между тем при самодержавии властелин сам должен однозначно определять официальную линию правительства. До тех пор, пока инициатива исходит из других мест, люди будут думать, что реформы увязнут в разного рода «утрясках» и что народу просто-напросто пускают пыль в глаза. При конституционной монархии это не столь опасно, поскольку правительство, то есть министры, в критическую минуту могут своего властелина защитить; в России же, где министры лишены возможности оградить царя, поскольку они всего лишь орудия его власти, подобные волнения создают весьма опасную ситуацию, ибо все недостатки сваливают на монарха, что делает его непопулярным. Сейчас, когда интеллигенция и часть высшего общества проявляют недовольство, агитаторы, притом что царь потерял и расположение народных масс, легко смогут поднять такую бурю, что не будет никакой уверенности, переживет ли эту бурю династия!
   В одном только, кажется, все в Европе согласны, а именно, что царь несет личную ответственность за развязывание войны с Японией, равно как ставится ему в вину и явно недостаточная подготовка к ней. Говорят, что тысячи семей, либо потерявших на войне своих мужчин, либо надолго их лишившихся, возлагают ныне свои жалобы и сетования на ступени трона. Резервисты неохотно отправляются воевать в страну, о существовании которой они до сих пор даже не знали и где им приходится рисковать жизнью ради чуждых интересов.
   Ответственность за развязывание войны для правителя чрезвычайно тяжела. Ответственность же за войну непопулярную тяжела вдвойне. Коль скоро народ сам не проявляет к войне никакого интереса, коль скоро он посылает на фронт своих сыновей только потому, что так повелел царь, а сам народ не считает это своим кровным делом, — такое бремя почти что непосильно.
   А эта война именно непопулярна, причем во всех слоях русского народа, включая и офицерский корпус, тем более что не одержано ни одной победы. Французские офицеры, то есть ваши союзники, полагают, что в России даже доверие к Куропаткину пошатнулось. Дескать, он скорее способен быть хорошим шефом генерального штаба под началом у другого командующего, нежели самостоятельно командовать армией; если это действительно так, необходимо своевременно произвести надлежащие кадровые перестановки. В народе все чаще намекают на то, что царю самому следует вступить в командование армией, отправиться к своим храбрым полкам и поднять их боевой дух, деля вместе с ними тяготы войны.
   Общественность Европы, как и русский народ, инстинктивно обращает свои взоры к царю в надежде, что он проявит себя в каком-либо великом деянии. Кто-то прекрасно сформулировал это так: «M faul que l`Empereur fasse un grand acle pour affirmer son pouvoir de nouveau et sauvegarder sд dynasiie qui est menacee, i l faut qu'il paye de sa parsonne!»{ [7]}
   В прежние времена у твоих предков был такой обычай: перед тем как идти на войну, они отправлялись в Москву, чтобы отслужить молебен в старых церквах. После этого они собирали знать в палатах Кремля, народ же — во дворе его, дабы им во всем блеске своей власти объяснить причину и необходимость войны, а затем призвать подданных последовать за своим властелином на поле брани. Такой призыв, исходящий из Кремля, из Москвы, которая продолжает оставаться истинной столицей России, всегда находил отклик в русском народе. Подобного шага, подобного призыва к оружию ожидали от тебя Москва и Россия в дни, следовавшие за восьмым февраля прошлого года. Но упущенное можно еще наверстать, если царь сам публично объявит, нет, не о намерении учредить законодательное собрание, не о новой конституции, не о свободе собраний и печати, а всего лишь о строгом распоряжении цензорам избегать какого-то бы то ни было произвола. И если ты скажешь народу, что готов разделить судьбу тех, кого послал на поле брани, народ возгласит тебе славу, падет на колени и будет молиться за тебя. И все это прозвучит с балкона, в клубах кадильного дыма, под сенью хоругвей, икон!
   Таково, милейший Ники, мое краткое изложение европейского общественного мнения.
   Надеюсь, ты не сочтешь вмешательством в твои личные дела, если я попрошу тебя знакомить меня с твоими планами на будущее; это даст мне возможность быть тебе в чем-то полезным и координировать собственную политику. Сейчас, когда, помимо прочего, обнародована программа строительства твоего флота, ты, надеюсь, не забудешь обратить внимание твоих специалистов на наши крупные кораблестроительные фирмы в Штеттине, Киле и т. д.
   С искренним пожеланием благополучного будущего твоей стране и царствующему дому, с сердечными приветами Алисе и с пожеланием Божьего благословения остаюсь, милейший Ники, как всегда твой любящий тебя кузен и друг
   Вилли»

5. ШЕНБЕК

   Cochon, vieux cochon!{ [8]} Она знала, что вслух этого произнести нельзя — вероятно, настолько он французский все-таки понимал, — но хотя губы ее были судорожно сжаты, это говорил ее пышущий гневом взгляд: «Старая свинья!»
   Между ним и ею все еще был круглый стол. Она знала, что толстяку не сдвинуть его с места, и была достаточно проворна, чтобы все время находиться напротив своего преследователя. Бегая вокруг стола то в одну, то в другую сторону, она своей высокой прической стряхивала пыль с искусственной пальмы у стены и чуть не споткнулась о гипсового арапа, который преградил ей путь латунным подносом в протянутой руке, куда посетители клали визитные карточки.
   Вот так же дома гонялись они друг за другом с братиком Лоло, но это воспоминание нужно немедленно прогнать — не потому, что оно навевало печаль, а потому, что так пошло это нынешнее подобие того, давнего. Ее тошнит от одной только мысли о намерениях этого старикашки напротив! Он пыхтит и уже весь побагровел… Хоть бы его хватил удар… Наконец он остановился.
   — Savez donc raisonable, ma petite!{ [9]}
   Черт бы побрал этого плешивца — быть благоразумной! Вот именно. Но, конечно же, на твой лад, не так ли?
   И тут вдруг у Мариетты хлынули слезы, она разрыдалась, слезы текли нескончаемым потоком, слезы отчаяния.
   Столь неподдельное его проявление отрезвило даже распаленного мужчину у противоположной стороны стола.
   — Что, что такое? Что?
   Ах, как все это просто, просто до убожества, и как все это ужасно сложно! Хотя она и была не столь уж наивна и не столь глупа, а вот ведь попалась на удочку Штефи… Пошла за ним не раздумывая, по первому зову. Разумеется, она влюбилась, потеряла голову, и все же в этом, несомненно, было что-то еще, нечто более сильное. Она верила всему — что у него есть фабрика, вилла в предместье, апартаменты в центре города, vis-а-vis{ [10]} венского Лувра… Тогда они стояли в Париже как раз напротив настоящего Лувра. Но другой, суленый, рисовавшийся в мечтах, казался Мариетте гораздо, гораздо более реальным. Он так великолепно подходил в качестве фона для Штефи с его темной шевелюрой и проникновенным взглядом черных глаз.
   Как это могло случиться, как могло случиться, что теперь на нее пялятся эти заплывшие, подслеповатые глаза напротив, похожие на мутные глаза снулых рыб!?
   Да, она поверила всему, что говорил Штефи, бросила родителей, Париж, потом наступили две недели счастья, блаженного, непредставимого… Тебе нравятся апартаменты, которые я выбрал для тебя в гостинице? Виллу я обставляю. Заказал новую мебель, специально для тебя. А венскую квартиру? Тоже. Разумеется, квартиру тоже привожу в порядок, как раз завтра должен прийти обойщик; шторы, бархатная портьера на дверях, драпировки, ну, сама понимаешь… Возможно, это продлится двумя-тремя неделями дольше, чем я предполагал, но разве тебе здесь плохо?
   Потом он простился и больше уже не появлялся.
   На третий день из отеля ее выставили. К счастью, обошлись с нею еще более или менее по-божески. Хотя сперва ей и предложили отработать задолженную за номер сумму чрезвычайно выгодным образом — налаживание сношений с клиентами хозяева брали на себя, — но потом все уладилось с помощью браслета, доставшегося ей от бабушки, и двух выходных платьев. Более того, ее снабдили адресом бюро по найму прислуги.
   Там, благодаря родному языку, ей улыбнулось счастье. Француженка по происхождению? Превосходно! Имелись десятки заявок на гувернанток, которые одновременно могли бы учить самому желанному из иностранных языков.
   Наш Фреди будет дипломатом, у него есть для этого все данные: внешность, происхождение, ум… А вы обучите его французскому!
   Так была встречена Мариетта в доме надворного советника Шенбека, а именно госпожой советницей, всю жизнь скорбевшей об утрате вследствие замужества своего «фон» — она происходила из семьи, которая стараниями отца как раз за два года до ее замужества добилась дворянского титула. С той поры с лица госпожи Шенбек не сходила едва уловимая презрительная усмешка, хотя в общем-то она и сознавала преимущества своей новой социальной среды. И это слегка высокомерное отношение к супругу и ко всему, что он преданно сложил к ее ногам, сохранилось у нее навсегда.
   Резкий звонок у входных дверей ворвался в напряженную атмосферу, царившую над круглым столом в гостиной, и мигом разрядил ее.
   — Мадам!
   Мариетта поспешно поправила прическу и наколку, руки хозяина дома привычным жестом проверили, на месте ли галстучный узел, пробежали по лацканам, жилету, одернув его на животе.
   Когда звонок нетерпеливо раздался вторично, Мариетта уже отворяла дверь, а надворный советник тем временем скрылся в своем кабинете.
   — Целую руку, мадам.
   — Да, мадам.
   — Непременно, мадам.
   — Хозяин наверняка в своем кабинете, мадам.
   — Молодой хозяин уже лег спать, как велела мздам.
   — Что так быстро, моя дорогая?.. Разумеется, я рад… Нет, я нисколько не взвинчен, может, может… немного рассеян, это возможно, у нас на службе… ну просто я никак не могу этого понять, это нейдет у меня из головы: представь себе, один наш чиновник, то есть не прямо из моей канцелярии, но… впрочем, это неважно, короче говоря, этот человек получил русский орден святой Анны и… У меня такое впечатление, моя дорогая, что ты меня совершенно не слушаешь! Что ж, я могу помолчать, изволь. Моя работа настолько значительна, что одного ее исполнения уже достаточно в качестве награды, и она не нуждается в каком-то особом понимании со стороны тех, от кого…
   Понадобилось еще несколько фраз, прежде чем разветвленный период Шенбека достиг кульминации, после чего последовал, как всегда, неизменный финал:
   — Будь на моем месте Берт, мой берлинский брат, он бы сумел иначе поставить себя в этом доме!
   Надворный советник поднялся со своего кресла, сдержанно поклонился жене и вновь направился в кабинет, старательно следя за тем, чтобы идти не слишком быстро, поскольку это могло бы смахивать на бегство, но и не слишком медленно, что могло бы спровоцировать призыв остановиться.
 
   На следующий день работодательница объявила Мариетте, что та уволена и в течение часа должна покинуть квартиру. Причину госпожа Шенбек не назвала, а Мариетта не спросила. В трудовую книжку госпожа Шенбек вписала, что Мариетта уходит «по семейным обстоятельствам», что, в общем-то, соответствовало истине.
   Когда надворный советник возвратился к вечеру домой, он и виду не подал, что заметил отсутствие гувернантки-француженки, словно это и не заслуживало никакого внимания. Госпожа Шенбек вздохнула: если Фреди унаследует дипломатические наклонности отца, его карьера видится ей в черном свете…

6. ФРАНЦ ИОСИФ I

   Аллеи парка были усыпаны мелким кремнистым гравием. Он хрустел под ногами при каждом шаге. Это не было неприятно — резкие, размеренные звуки придавали шагам некую армейскую чеканность, словно в них сливалась поступь многих людей, марширующих в ногу. Император шел ни медленно, ни быстро. Темп его ходьбы за долгие годы был приноровлен к продолжительности предписанного врачом утреннего моциона, вследствие чего совершавший прогулку успевал в течение рекомендованного получаса обогнуть центральную часть парка трижды.
   Глядя прямо перед собой, он не замечал ни светло-зеленых бордюров вдоль аккуратно очерченных газонов, ни более темной кулисы лиственных куп и стоящих сплошной стеной елей. Утренняя прогулка была не чем иным, как раз и навсегда признанной необходимостью, в силу чего неукоснительное ее отправление стало делом личной дисциплины. Франц Иосиф при этом старался не думать о бумагах, ожидавших его на письменном столе; разумеется, он терял таким образом драгоценное время для работы, но раз уж он однажды подчинился здешнему режиму дня, определенному доктором Кертцлем, то незачем об этом и думать. Тем более что отказаться от прогулки нельзя хотя бы ради Кеттерля, иначе придется потом целый день терпеть укоризненный взгляд собачьих глаз преданного камердинера.
   В эти утренние часы парк безлюден. Для курортников еще слишком рано, а если кто-то из жителей Ишля или иностранцев окажется столь любопытным, что не поленится встать чуть свет, лишь бы увидеть австрийского императора, на этот случай уже приняты меры к тому, чтобы наблюдателя деликатно направить по боковым дорожкам, откуда можно увидеть монарха, не попадаясь ему, однако, навстречу. С этой целью впереди престарелого правителя и позади него шли по двое одетые в штатское полицейские, разумеется, соблюдая надлежащую дистанцию, так, чтобы он их не видел; было известно: Франц Иосиф не очень-то любит, когда его стерегут, и даже находит это излишним. За подобного рода деликатность сопровождавших его охранников император со своей стороны отплачивал тем, что во время прогулки никогда не оглядывался, а если в виде исключения — за все эти годы исключения можно было бы пересчитать по пальцам одной руки — так вот, если в виде исключения случалось, что император выходил чуть раньше обычного, то он останавливался у какого-нибудь ближайшего куста, делая вид, будто рассматривает его, и стоял до тех пор, пока не убеждался исподтишка, что стражи уже приступили к исполнению своих обязанностей.
   Вначале прогулка протекала — сегодня, как и всегда — с размеренностью заведенной механической куклы. Но вдруг император почувствовал, как что-то сильно кольнуло его правую ступню сбоку, у подушечек в основании пальцев. Едва нагрузка на эту ногу ослабла, боль прекратилась, но стоило опять шагнуть, как он опять почувствовал столь же болезненный укол. Императору не понадобилось сделать еще хотя бы шаг, чтобы установить причину: один из деревянных гвоздиков неизвестно отчего прошел сквозь подошву внутрь сапога и своим острием стал вонзаться в мякоть ступни. Впрочем, в обнаружении причины проку было мало, тем более что вывод напрашивался один — устранить помеху быстро и незаметно нельзя. Самое скверное во всем этом происшествии была его неожиданность, неожиданность прямо-таки каверзная, повергшая привычные к систематичности и порядку мысли чуть ли не в паническое смятение. Все то, к чему нельзя было подготовиться заранее, то, чего нельзя было спокойно классифицировать и тем самым квалифицировать, Франц Иосиф ненавидел… Ой, как больно! Император на коду покачнулся и должен был тотчас сделать над собой усилие, чтобы не остановиться. Ох уж эти неожиданности! И ему кажется совершенно естественным, что он тут же вспоминает: именно неожиданность прежде всего вывела его из равновесия, когда сын покончил с собой; точно так же было и в другой раз — это настигло его как раз здесь, в Ишле, — когда он получил известие об убийстве императрицы в Женеве. Недостойные, пошлые финалы, каких вообще нельзя было даже предположить. Это так не по-габсбургски! Когда бы он теперь об этом ни вспоминал, всякий раз он чувствовал, как в нем вскипает глухая ярость. Рудольф, и на тебе — точно какой-нибудь портняжка! Он так и сказал, когда Элизабет пришла сообщить ему о случившемся. Через много лет она попрекнула его этими словами, дескать, как он мог… она никогда ему этого не забудет. Еще и теперь Франц Иосиф пожимает плечами: уже столько было всякого, чего она «никогда ему не забывала», что одним казусом больше, одним меньше… Просто она всегда оставалась баварской принцессой с известной долей унаследованного от предков безответственного свободомыслия. Ну а как же с высоким, ко многому обязывающим предназначением династии Габсбургов? Понять это ей было не дано. Собственно, именно это и привело ее к гибели. Ее романтическое неприятие церемониала, ребячливая жажда уединения… Разумеется, она совершенно не соблюдала придворного протокола, предписывающего коронованным особам соответствующее охранное и репрезентативное сопровождение. Бродила себе по чужому городу с одной-единственной придворной дамой — господа анархисты, извольте! Как будто уединение достигается лишь бегством от людей! Его можно обрести всегда, даже в окружении целой свиты придворных, так же как и в самом обширном кругу родственников; никто не знает этого лучше, чем он, Франц Иосиф. И никто лучше него не умеет этого достигать.
   Конечно, внешнее одиночество не гарантировано никогда. Поэтому даже сейчас Франц Иосиф не может позволить себе хромать. Ясно, что единственным выходом было бы снять сапог и чем-нибудь деревянный шип сбить или срезать, или… но ничего этого сделать, понятно, нельзя, равно как невозможно и позвать на помощь кого-нибудь из полицейских, прячущихся где-то позади за кустарником… Кричать караул? Это немыслимо!
   И потому император, ухватив сверху тонкую прогулочную трость, которой он до сих пор небрежно помахивал, начинает как можно незаметнее опираться на нее. Когда ставит ногу… Нет, ничуть не лучше. Но ничего другого не остается: трость, шаг — ой! — трость, шаг… Лишь бы на лице не дрогнул ни один мускул. Боль не утихает, но Франц Иосиф идет, идет, выпрямившись, идет размеренным шагом, песок хрустит под ногами при каждом шаге. Эти резкие звуки, сопровождающие ходьбу, придают ей некую армейскую чеканность, словно в них сливается поступь многих людей, марширующих в ногу.