Да, мы уже рядом с главным выводом из сказанного: в 1918 году, когда начались первые, еще не основные события нашего повествования, Россия — трижды, увы! -¦ делалась тем гигантским полем, где черной силе можно собрать огромный урожай.
   И теперь последнее. Опять придется воспользоваться нашей сегодняшней терминологией. Когда «там» приступают к разработке плана действий, «если уже есть на земле среда, в которой его можно воплотить», конструируется некая модель гомо сапиенс, призванная осуществить замысел черных сил в сложившейся земной ситуации. Создается их ударный корпус — конечно же, без ощущения людьми, что они кем-то управляемы. Выращивается, по выражению Николая Ивановича Бухарина, новый тип человека — инициативного, энергичного, быстро выходящего из любого затруднения. И такой человек, как мы уже знаем, — чекист».
   В нашей истории это Яков Григорьевич Блюмкин. Он, революционер, террорист, романтик, как и еще несколько избранных, выделен из многочисленных членов корпуса земных солдат черного воинства. Для чего? На него возлагается особая миссия…
   Естественно, в предстоящих оккультных сражениях в уже растерзанной войной и революцией России силам черной магии будет противостоять белое воинство. У него свои избранники на Земле, через них оно готовится оказать сопротивление достаточно грозному противнику. У избранников белой магии своя миссия в предстоящих неминуемых битвах.
   Нейтрализовать их, уменьшить влияние по ходу событий, совратить, если возможно, уничтожить врага — вот задача черных сил.
   Кто победит? Кто победит в вечном сражении, для которого фактор времени в нашем понимании не существует?
   Нет ответа на этот роковой вопрос, дамы и господа! Пока нет…

Глава 2
КАРЕЛИЯ, ЛАПЛАНДИЯ, АВГУСТ-СЕНТЯБРЬ 1918 ГОДА

   …жена моя, Лада, прозревала на всех путях наших. Нашла она водительство духа и укрепила она дух наш.
Николай Рерих.

   Он проснулся от утренней прохлады. Вчерашний вечер показался теплым, даже душным, и, ложась спать, Николай Константинович оставил окно своей комнаты открытым. Взглянул на часы — десять минут седьмого. Прозрачная занавеска на окне надулась пузырем, который, то спадая, то округляясь, плавно покачивался из стороны в сторону.
   «Ветер… А вчера был полный штиль».
   Он поднялся с кровати, накинул теплый халат, подошел к окну, закрыл створку. По стеклу сонно ползла большая полосатая оса. Николай Константинович отодвинул в сторону занавеску и замер…
   Дивная картина была явлена ему. Дом стоял на берегу Ладожского озера, и казалось, совсем рядом — протяни руку и достанешь — начинался сказочный мир шхер: бухточки, маленькие заливы, огромные валуны в диком хаотическом нагромождении; песчаная коса сужающимся желтым клином уходила в темно-серую озерную необъятность, по воде бежали волны с белыми гребешками пены. Медные, безукоризненно прямые стволы сосен вертикально, четко и контрастно пересекали это живое полотно. И все было освещено солнцем, которое недавно вынырнуло из-за горизонта.
   «Эту картину надо слышать», — подумал Николай Константинович и открыл форточку, в которую, тут же ожив, пулей вылетела оса.
   Николай Константинович сел за письменный стол, вынул из верхнего ящика общую тетрадь в черном клеенчатом переплете. «Листы дневника…» Он вел дневниковые записи с юношеских лет, теперь это было потребностью, толчком к началу деятельного дня.
   Он обмакнул в чернильницу перо затейливой ручки, сделанной из карельской березы (купил на местном рынке), прислушался к звукам, влетавшим в открытую форточку.
   12. VIII. 1918 г. Сердоболь11.
   Проснулся в начале седьмого. За окном ветер в соснах, видно, как на берег катятся пенные волны. Над неспокойным озером носятся чайки. Через открытую форточку слышны их крики, пронзительно-печальные, будто они жалуются на что-то. Отдаленный лай собак, которых здесь видимо-невидимо. В комнату вливается свежий воздух, пропитанный ароматом карельского мокрого лета. Я прислушиваюсь к себе. Да, я здоров, я окончательно поправился. И сегодня, сейчас, во время завтрака, я покажу своей Ладе письмо от Вадима Диганова, очень оно кстати. Пора встряхнуться, пора совершить еще одно путешествие по здешним землям, в Лапландию. Все, о чем пишет Вадим, чрезвычайно интересно. Да, да! Сейчас достану эту эпистолу…
   Письма, деловые бумаги, счета и векселя хранились в самом нижнем ящике письменного стола. Николай Константинович с трудом его выдвинул — ящик был переполнен — и принялся искать письмо от своего воспитанника.
   «Странно — лежало сверху».
   Он рылся в ящике все быстрее, быстрее, суетливее, как часто бывает, когда человек ищет что-то и не находит, начиная раздражаться. И вдруг мелькнул лист писчей бумаги с заголовком, крупно написанным его напористым почерком фиолетовыми чернилами: «Завещание».
   «Черновик…» — подумал Николай Константинович, мгновенно испытав душевный дискомфорт и тревогу.
   Он извлек этот лист скверной бумаги с перечеркнутым, многажды переправленным текстом.
   «Потом я переписал его. Ездил в Петроград. Никакой границы еще не существовало. В вагоне поезда оказался рядом с солдатом, которому в госпитале отрубили, как он сказал, ногу. Солдат возвращался в свою деревню, клял войну, тех, кто ее затеял. Говорил, что в России все идет прахом. Похоже… Особенно сейчас. А тогда я отправился к нотариусу Козловскому, мы все оформили. Ни Елена, ни мальчики не знают об этом завещании. Поспешил? Но тогда мне казалось, что я уже не поправлюсь, что мои бронхиты и пневмонии переходят в чахотку…»
   Он с черновиком завещания в руке опустился в свое любимое кресло, которое стояло у окна, поудобнее устроился в нем и разбирая свои переделки и вставки, начал читать с нарастающим волнением и непонятной сладостной грустью:
   Все, чем владею, все, что имею получить, завещаю жене моей Елене Ивановне Рерих. Тогда, когда она найдет нужным, она оставит в равноценных частях нашим сыновьям Юрию и Святославу. Пусть живут дружно и согласно и трудятся на пользу Родины. Прошу русский народ и Всероссийское общество поощрения художеств помочь семье моей, помочь, помня, что я отдал лучшие годы и мысли на служение русскому художественному просвещению. Предоставляю Музею русского искусства при школе, мною утвержденному, выбрать для Музея одно из моих произведений как мой посмертный дар. Прошу друзей моих помянуть меня добрым словом, ибо для них я был добрым другом.
   1 мая 1917 года Петроград Художник Николай Константинович Рерих
   Сердце билось ровно и сильно, наполняясь счастьем («Я жив, жив, жив и здоров!»), укором себе: нельзя торопить уход, предаваться унынию, тягостным предчувствиям. Жить! Действовать. «Спеши творить добро». Кажется, так сказано в Библии. И делать свое дело, для которого ты послан в этот мир. Тебе дано действовать! Всегда и в любых обстоятельствах.
   Глубоко задумавшись, он вдруг ощутил что-то похожее на теплый толчок внутри и сразу — чувство легкого плавного парения. Открылась бело-розовая даль, постепенно густой туман начал рассеиваться, таять, и далеко на горизонте проступила гряда высоких гор со снежными шапками на вершинах. Ослепительно-синее небо сияло над ними.
   «Опять, — счастливо подумал он.-Да, да! Только туда! Там спасение…»
   Этот сон последнее время часто снился ему. Раз или два в неделю он видел его, засыпая внезапно, или проснувшись в середине ночи и тут же заснув опять, или утром, как сейчас. Сон был один и тот же, только, заметил Николай Константинович, постепенно в нем начали появляться не замеченные раньше детали, лишь бело-розовый туман был всегда, он как бы исполнял роль некоего занавеса и скоро исчезал бесследно, а горы укрупнялись, делались видны отчетливее, и он уже знал, что всего в горной гряде было четыре вершины и у каждой свои очертания. «Рассмотрю внимательнее первую вершину справа», — решил он на этот раз. Вершина смутно напоминала старика в остроконечной шапке, и от его плеч к центру туловища уходила широкая расщелина, в которую ниспадала белая борода — ледник или снег… Время в этом созерцании отсутствовало, и если он внезапно просыпался, было непонятно, что же произошло перед самым пробуждением. Опять появился этот розово-белый туман и поглотил не только дальнюю горную гряду, но и его? Если так, то туман осязался как нежно-теплая податливая субстанция. Или, может быть, его выводил из состояния сна опять некий толчок, не грубый, но… как сказать? Повелительный — пожалуй, точнее его не определишь.
   Была еще одна странность в этих одинаковых снах: в них совершено непонятно вело себя время (если оно вообще существует). Уже давно Николай Константинович заметил, что во сне может произойти продолжительное действие с разнообразными событиями, со многими участниками, разговорами (которые, правда, потом, проснувшись, невозможно вспомнить), а проснулся — оказывается, минуло две-три минуты земного времени, в которые вмещались подобные сновидения.
   В этих снах — «горных пейзажах», определил он для себя, — все обстояло иначе. Во-первых, в них ничего не происходило. Туман, дальняя горная гряда, он рассматривает ее вершины, испытывая наслаждение от этого созерцания. А во-вторых, никакого действия.
   Вот и сейчас… Его, словно кокон, окутало теплое розово-белое марево, и уже ничего не было видно, когда где-то рядом прозвучал голос Елены Ивановны:
   — Николя! Пора наконец завтракать.
   Николай Константинович открыл глаза, все еще наслаждаясь ощущением гармонии, которое поглотило его во сне.
   В дверях стояла жена, его ненаглядная Лада.
   — Ты уже, оказывается, на ногах?
   — А который час?
   — Скоро одиннадцать.
   «Я проспал в кресле три часа».
   — Сейчас… Побреюсь, приведу себя в порядок.
   — Хорошо. Мальчики уже позавтракали. Убежали на озеро ловить рыбу. У тебя какая-то бумага упала.
   И Елена Ивановна осторожно прикрыла за собой дверь.
   Внезапно заколотилось сердце. Он поднял черновик завещания, который лежал у его ног, подошел к письменному столу, намереваясь спрятать его на дне нижнего ящика, — письмо Вадима Диганова, ученика школы Общества поощрения художеств, которую возглавлял Николай Константинович, лежало в нижнем ящике сверху, на видном месте. Странно…
   Через полчаса на веранде, за широким окном которой разгорался солнечный августовский день, они вдвоем завтракали под уютное пение пышущего жаром самовара. Николай Константинович украдкой наблюдал за женой: она разливала чай по стаканам, опускала в них бледно-желтые кружки лимона, зажатые специальными щипчиками — этот жест был знаком ему с давних-предавних пор… Вернее, в день их знакомства он увидел его и запомнил навсегда.
   «Боже мой! Неужели с того дня… Ведь это случилось в августе! Может быть, даже 12 августа? Только тогда было пасмурно, то начинался, то переставал дождь. На станции я взял извозчика, он подвез меня до ворот усадьбы, дальше я отправился сам. Аллея через весь старый парк, могучие липы, темные стволы которых с одной стороны мокрые от дождя, впереди двухэтажный белый дом с округлой большой террасой, дорические колонны. Меня встретил старик-слуга, а может быть, дворецкий, весьма преклонных лет, величественный, в ливрее и белых чулках, справился, по какому я делу, сказал, что барин „сегодня не будут, в отъезде“, зато барыня и ее племянница дома, сейчас на прогулке, но скоро пожалуют к вечернему чаю. Он привел меня в большую гостиную — мягкая мебель, картины на стенах, на окнах задернуты шторы. Время близилось к вечеру, смеркалось. Ах эти летние сумерки в барских усадьбах России! Неужели все это в прошлом?..»
   И неужели с тех пор минуло девятнадцать лет? У них уже почти взрослые сыновья, Юрию шестнадцать лет, Святославу — четырнадцать. Страшная война, захватившая половину Европы, революция, сокрушившая Россию… Пала монархия Романовых, в стране новая власть — советская, большевистская, или как там победители называют себя? Он с семьей здесь, в Финляндии, в Сердоболе, уже больше двух лет отрезанный границей от России, от Петрограда, и почти нет с ним связи, хотя северная столица рядом.
   «А какая сложная, счастливая, деятельная жизнь вместилась в эти девятнадцать лет! И похоже, она осталась за той чертой, которая разделяет Россию и Финляндию. Сейчас я могу признаться себе: если бы моя жизнь действительно оборвалась в семнадцатом году, я все равно был бы благодарен Богу и за свою судьбу, и главное, за тот августовский вечер в Бологом, когда она, моя единственная любовь, моя Лада возникла передо мной в сумерках путятинской гостиной».
   …Это случилось летом 1899 года. Уже известный художник Николай Константинович Рерих был откомандирован Русским археологическим обществом для изучения вопроса о сохранении памятников старины в Тверскую, Псковскую и Новгородскую губернии. На Новгородчине ему нужно было заехать в имение князя Путятина, находящееся в Бологом; член Петербургского филиала археологического общества, князь в письмах обещал молодому художнику свое содействие по интересующим его вопросам — по роду своих занятий и пристрастий князь был в них весьма сведущ.
   И вот пасмурный вечер в Бологом, шорох дождя в старом парке, неосвещенная гостиная в барском доме, Николай Константинович, удобно устроившись на мягком диване под портретом какого-то предка княжеского рода Путятиных (судя по мундиру, петровских времен), полудремлет, думая: «Похоже, дворецкий не доложил обо мне, забыл». Конечно, можно встать, поискать хозяев, они наверняка уже давно вернулись с прогулки. Но не хочется…» Непонятное волнение, предчувствие томят молодого живописца…
   И вот голоса, легкие шаги; несут лампу, от которой разбегается неверный свет.
   В гостиной появляется молодая особа в длинном платье, рядом, с керосиновой лампой в руке, семенит дворецкий, и весь его вид — сокрушение и раскаяние:
   — Извините, Елена Ивановна! И вы, господин… запамятовал вашу фамилию… Извините! Совсем по хозяйству забегался, да и старость… Старость, доложу вам, не радость.
   — Да полно вам, Захар Петрович! Забыли — что ж теперь поделаешь. Сейчас попотчуем гостя чаем, и он нас простит. Вы ведь простите, верно?
   В полумраке он смотрит на нее, лампа освещает только половину лица — прекрасного, совершенного. Изящество, грация во всем ее облике. И еще… Нечто струится вокруг этой молодой, даже юной женщины — сколько ей лет? Восемнадцать, двадцать — не больше. Струится или клубится невидимое облако… Чего? Доброты, любви, всепонимания? Нет точных слов. Но он чувствует, что это облако — только для него. Все странно, непонятно… Что в конце концов происходит с ним?
   — Что же вы молчите, Николай Константинович? Вы нас простите? — Она легко, празднично смеется. — Конечно, после того, как мы вас покормим и напоим чаем. Вы нас простите за то, что были забыты в зале, всеми брошены?
   — Я уже простил, сударыня! Но откуда вы знаете мое имя?
   — А дядя сказал, что вы к нам едете, но день не согласован, не обессудьте! Дядя появится завтра или послезавтра, у него в Новгороде, в Дворянском собрании, какие-то неотложные дела. Вы пока погостите в нашем захолустье. Мы вас никуда не отпустим. И не смейте сопротивляться!
   «И не подумаю!»
   — Так идемте же! Идемте, я вас познакомлю с тетушкой, она ждет, и стол уже накрыт.
   Они медленно пробираются через анфиладу комнат, в одной из них настежь открыто окно, за ним темный августовский вечер, шум дождя в старом парке, густая темнота; из окна веет пронзительной свежестью, мокрыми цветам, землей, травами, чем-то деревенским, русским, до замирания сердца родным.
   Дворецкий Захар Петрович семенит впереди, поднимая лампу: «Здесь три ступеньки, не споткнитесь. Тут сразу у двери рояль, как бы не ушибиться». А она тоже говорит — быстро, легко, непринужденно. Да, ее зовут Еленой Ивановной, «если хотите, называйте меня Еленой, князь Путятин женат на сестре моей матушки, Евдокии Васильевне, а мама — Екатерина Васильевна Шапошникова, урожденная Голенищева-Кутузова, между прочим, правнучка великого полководца, и значит, я праправнучка Михаила Илларионовича Кутузова и горжусь этим»; она говорит, что каждое лето проводит в имении тети, обожает Бологое, «здесь чудные, просто сказочные места, князь Путятин утверждает — былинные», — она смеется легко и радостно, говорит что-то о его прошлогодней зимней выставке в Академии художеств.
   Только бы она говорила, только бы звучал ее голос!
   И вот они в столовой.
   — Знакомьтесь! Моя тетушка, Евдокия Васильевна! А это знаменитый художник Николай Константинович Рерих.
   — Полно вам, Елена Ивановна! Знаменитые у нас Репин, Куинджи, Бенуа.
   За столом их всего трое, блюда подает лакей, тоже в белых чулках и белом парике. «Здесь чтят дедовские традиции», — думает он.
   Евдокия Васильевна, седовласая полная дама, сдержанно-приветлива, немного по-старомодному чопорна — но это только в первые минуты знакомства. Уже через четверть часа все за столом просто, естественно, патриархально; идет дружеская беседа.
   «И как все было вкусно! — думает сейчас Николай Константинович. — Впрочем… Что же тогда было подано на стол? Да! Помимо всего остального — пироги с грибами, теплые, по особому рецепту Евдокии Васильевны испеченные. Да, да! Именно так!»
   А чай разливала… Только не по стаканам, а по чашкам… Старинный китайский фарфоровый сервиз… Чай разливала Елена Ивановна, опускала в чашки дольки лимона. И вот тогда он обратил внимание на этот ее жест, на изгиб руки.
   «Только бы всегда видеть, как она разливает чай, всегда, всю жизнь…»
   Да, именно так он и подумал тогда, в их первую встречу. И это было явно вопреки тому принципу, которому Николай Константинович неуклонно следовал в последние годы: он решил посвятить себя только живописи, творчеству, ничто не должно отвлекать его от главного дела жизни.
   Какое заблуждение! Если мастеру судьба посылает истинную любовь в облике прекрасной, преданной женщины, и — давайте назовем вещи своими именами — более сильную глубокую натуру по проникновению в тайны бытия и в то, что делает мастер (а истинно любящая женщина рядом с таким человеком способна на это) — значит, творцу дается Небом возможность сделать все, на что он способен. Такая женщина для него и ангел-хранитель; и муза. Только бы не нарушить гармонию, возникающую между ними, своим «эго».
   Но тогда, августовским вечером 1899 года… «Только бы всегда видеть, как она вот таким образом разливает чай, опускает в чашки дольки лимона…»
   — О чем ты все думаешь?
   — Что?
   — И чай у тебя остыл.
   — Действительно. Так… Вспомнилось.
   — Что же вспомнилось?
   — Тот день… Вернее, тот вечер в Бологом, когда мы с тобой познакомились.
   — Ты вспомнил, как я разливала чай по чашкам и опускала в них дольки лимона?
   — Лена… Я, наверно, никогда не привыкну к этому. Ты читаешь мои мысли? Они возникают в твоем сознании? Или…
   — Я смотрю на твое лицо, — перебила она. — Очень важно, чтобы ты не чувствовал в этот момент моего взгляда. Это возможно, когда ты полностью поглощен собой, своими переживаниями, мыслями, воспоминаниями. То есть ты весь сосредоточен на себе. Ты в таких случаях особенный. И лицо твое особенное. И вот я смотрю на тебя… Мне хочется понять, может быть, помочь. И действительно, внутри моего… как сказать — сознания? Может быть, так. Словом, возникают — нет, не твои мысли, а картины того, о чем ты думаешь. Или вспоминаешь. Сначала они смутные, расплывчатые, потом постепенно становятся все отчетливее и отчетливее. Вот сейчас… Хочешь узнать, что я увидела?
   Николай Константинович еле сдержал «нет», которое готово было сорваться с языка, и сказал, слегка замешкавшись:
   — Хочу.
   Мгновенная улыбка, грустная и саркастическая, мелькнула на лице Елены Ивановны и тут же исчезла. Она замерла, облокотившись на стол, немного наклонила голову, прикрыла глаза. Мелко затрепетали густые черные ресницы.
   — Я вижу… Столовая зала в доме князя Путятина в Бологом. Вечер. Над столом висит большая керосиновая лампа под белым стеклом. Но все равно ее света не хватает, и освещен только стол, за которым нас трое: моя тетушка Евдокия Васильевна, ты и я. Да… Сейчас!.. Освещенный стол, таким желтым кругом, и в углах столовой темнота… Я ее всегда боялась. Когда смолкает наш разговор, слышен шум дождя за окнами. Такой ровный шуршащий, уютный. Я разливаю чай в чашки… Они из старинного китайского сервиза покойной прабабушки. По семейной легенде его подарил ей государь Александр Второй, когда она была фрейлиной… Подожди… Как странно смотреть на себя со стороны. Не во сне, а именно со стороны. Как сейчас. На чашках… Фарфор желтовато-прозрачный… На них изображены танцовщицы в длинных одеждах, с веерами. Помнишь? Я разливаю чай, лимонные кружочки… серебряные щипчики… Что-то беспокоит меня. Постой, — Елена Ивановна заговорила быстрее, голос стал гортанным, дыхание участилось. — Понятно! Понятно… Я чувствую твой взгляд, я смотрю на тебя…
   Женщина, как и девятнадцать лет назад, прекрасна и молода, хотя сейчас ей сорок, резко вскидывает голову и теперь смотрит на Николая Константиновича невидящими, широко распахнутыми глазами, в которых неестественно, пугающе расширены зрачки.
   — И я все вижу, глядя на тебя, встретив твой взгляд. В нем наша дальнейшая судьба… Я… я понимаю это…
   Он знает: гортанный голос, вещие речи… Иногда они бывают совершенно непонятными. Учащающееся дыхание… Так начинается очередной приступ эпилепсии. И если не прервать…
   — Лена! Леночка! — Николай Константинович, вскочив со стула, уже трясет ее за плечи, приподнимает, прижимает к себе. — Успокойся! Перестань!..
   — Да, да, Николя… Спасибо, я сама… Сама справлюсь, — ее тело, только что напряженное, твердое, наполненное — он знает — неимоверной, нечеловеческой силой, обмякает, становится вялым и послушным. — Все, все… Не волнуйся.
   И через несколько минут продолжается чаепитие, как ни в чем не бывало. Умиротворяюще тоненько поет свою песню самовар, слышно, как за окнами веранды ветер шумит в соснах.
   — Я сделаю тебе бутерброд с сыром?
   — Сделай, моя радость, — ее глаза сияют любовью и нежностью. Она уже окончательно вернулась «оттуда». — Бутерброды, которые ты делаешь для меня, вкуснее вдвойне.
   «Слава Богу! Кажется, и на этот раз справились, не пустили… Самое время развернуться на сто восемьдесят градусов. К тому же есть повод. Сейчас, сейчас…»
   — Лена! А я тут продумал один план. Есть предложение.
   — Какое, милый?
   — Сейчас.
   Николай Константинович быстро вышел и скоро вернулся с конвертом в руке.
   — Ты помнишь Вадима Диганова? Моего ученика?
   — Как же! Ты его не раз приглашал к нам, когда собирались художники. Такой славный молодой человек, косая сажень в плечах, рыжий, с веселыми веснушками по всему лицу…
   — Правильно! — преувеличенно бодро перебил он. — Кстати, очень способный этот Диганов, особенно в пейзажах, в умении работать с естественной природой, увидеть в ней…
   — Ну и? — перебила Елена Ивановна.
   — Прости! Нас с ним объединяет любовь к Карелии, к Лапландии, вообще к скандинавской земле. Он местный. У его отца в Кандалакше деревообрабатывающий завод. А дальше — письмо от Вадима. Со вчерашней почтой получил. Теперь слушай.
   И он читает письмо.
   Глубокоуважаемый Николай Константинович! Итак, подтверждаю: все для экспедиции в район Ловозеро и на его острова мною подготовлено. Интересны эти пустынные места Лапландии не только загадочной болезнью местных аборигенов-лапарей — «мереченьем», но и некоторыми странностями горных пейзажей, находками в пещерах и тем, как себя начинают чувствовать приезжие люди, попадая в эти места. Словом, здесь много всего «загадочного». Но лучше самому увидеть и прочувствовать.
   Посему — приглашаю! Отец дает лошадей, пойдут с нами двое моих приятелей, они тоже местные. С провизией, походным снаряжением все будет в порядке, это моя забота. Думаю, и натура для этюдов будет отличная — конец лета, и последние отблески белых ночей в наших краях по краскам и полутонам изумительны.
   Если решитесь пуститься в это небольшое путешествие, естественно, с Еленой Ивановной и сыновьями, как только начнете собираться, отправьте мне письмо по адресу: Кандалакша, «Лесное дело Диганова и К°». В Финляндии почта, в отличие от России, работает исправно, и письмо дойдет за два, крайнее — три дня.
   А дальше надо поступить так. Из Сердоболя на извозчиках вы добираетесь до Кондопоги и садитесь в поезд, купив билеты до Кандалакши. Предпочтительнее ехать в местном поезде «Петрозаводск — Мурманск». В международный «Петроград — Хельсинки» лучше не садитесь: ходит нерегулярно, вагоны с выбитыми стеклами, могут быть недоразумения с совдеповскими проводниками и таможенниками и прочие прелести. В день, когда вы купите билеты, прямо с вокзала Кондопоги дайте телеграмму по тому же адресу, указав номер вагона, и я вас встречу.
   Словом, жду! Вернее — ждем.
   Искренне Ваш
   Вадим Диганов 9.VIII.1918 года
   — Интересно, — задумчиво сказала Елена Ивановна, помешивая остывший чай в стакане серебряной ложкой. — Что это за болезнь такая — мереченье?
   — Подожди!
   Николай Константинович, поднявшись, быстро, даже торопливо направился в свою комнату и тут же вернулся с медицинским справочником сытинского издания 1889 года. На нужной странице лежала закладка.
   — Мне еще в Питере Вадим рассказывал о всяких странностях — как, впрочем, и о прелестях своих родных мест, И когда мы с ним сошлись на любви к Скандинавии, к северным пейзажам Карелии и Лапландии, он пригласил меня к себе. Помню, как он впервые во время тех питерских наших разговоров упомянул об этой болезни. За время нашей жизни здесь я получил от Диганова три или четыре письма, отвечал ему. Вскользь упоминалось в тех письмах о возможности совместного путешествия на Ловозеро. Но моя болезнь… Словом, на приглашения приехать я отвечал неопределенно. Но вот я здоров — верно, Леночка?