Страница:
Рябинин познакомил Рериха с японским дипломатом, который к тому времени бойко говорил на русском языке. Трудно сказать, совпадение ли это. Но обстоятельства таковы: Есуко Мацуоко был страстно увлечен оккультизмом, восточной мистикой, всем, что было связано с Шамбалой. Все время, пока Мацуоко находился в Петербурге, экзотический японец и Николай Константинович постоянно встречались — им было о чем поговорить, они стали очень близки друг другу… (Запомните, уважаемые читатели, все, о чем говорится в этом абзаце из увлекательной книги Арнольда Шоца «Николай Рерих в Карелии» — И. М.)
Наконец — весьма примечательное обстоятельство! — посещали в те годы квартиру Рерихов в качестве масонов первой, начальной ступени посвящения две весьма колоритные фигуры — двоюродный брат Меркулова, суфий Георгий Гурджиев и мистический писатель, биолог, оккультист Барченко. (Тесен, тесен мир, дамы и господа!)
Российское масонство в начале XX века находилось под сильным влиянием восточных религий, в частности — буддизма. Хотя точнее будет сказать, это был некий мистический суррогат, состоящий из фрагментов различных восточных учений, и древних, и более поздних.
…Лето 1914 года. Начинается Первая мировая война. К этому времени сорокалетний русский художник Николай Константинович Рерих достиг известности и славы; сделал блестящую светскую, служебную карьеру; он богат — получает и государственное содержание, приближающееся к высшей шкале «императорских» годовых окладов, и деньги от продажи картин, которые котируются вполне достойно, и все увеличивающиеся гонорары за литературные произведения в самых разных жанрах, начиная от стихов и кончая объемными повестями.
Итак, у Рериха есть кое-что на счетах российских и швейцарских банков, но следует подчеркнуть: все это — результат каждодневного труда. Материальное богатство не получено по наследству, а создано собственными руками. Дом — полная чаша, дружная счастливая семья: любящая, преданная жена («моя единственная Лада», «мой ангел-хранитель»), подрастают сыновья, умные, трудолюбивые, добрые мальчики, с которыми у отца полное взаимопонимание.
Есть и любимое занятие для души, если хотите, для отдыха — в доме появляется еще одна коллекция, и ей в квартире на Галерной отводится самая большая комната, похожая на просторный зал.
Запись в «Листах дневника»:
Много незабываемых часов дало само нахождение картин, со многими были связаны самые необычные эпизоды. Рубенс был найден в старинном переплете. Много радостей доставила неожиданная находка Ван Орлея — картина была с непонятной целью совершенно записана, Сверху был намазан какой-то отвратительный старик, и Елена Ивановна, которая сама любила счищать картины, была в большом восторге, когда из-под позднейшей мазни показалась голова отличной работы мастера.
К тому моменту, когда будет «все сметено великим ураганом» и коллекцию Рерихов «государство рабочих и крестьян» конфискует в свою пользу (слава Богу, это собрание не будет, разграблено, как многие подобные, полотна из него не появятся в доме, например, пролетарского поэта Демьяна Бедного — крупного «знатока» дармовых живописных шедевров: большая часть коллекции художника объявится в залах Эрмитажа) — к этому времени в собрании Рерихов было около трехсот картин первоклассных мастеров. Среди них работы Рубенса, Остенде, Кранаха и другие шедевры живописи. И тут надо отметить два обстоятельства. Во-первых, эта коллекция по своей нынешней стоимости — колоссальное, просто баснословное состояние. Во-вторых, и это весьма примечательно, русским художником-патриотом (сегодня бы уточнили: официальным патриотом, не столько от сердца, сколько от разума, и такова, по моему убеждению, живопись Рериха) собраны «для души» произведения только западных мастеров. Почему? Есть смысл порассуждать на этот счет…
Итак, начало Первой мировой войны Николай Константинович Рерих встречает, повторяю, в зените своей славы, в расцвете творческих сил: он знаменит, богат, счастлив в личной жизни, он отмечен знаком избранности в I масонской ложе…
Теперь давайте зададим себе один вопрос и попробуем ответить на него.
Вопрос: Ощущает ли в первый год войны Николай Константинович Рерих приближающуюся катастрофу, которая сокрушит и Россию, и его личную судьбу, и благополучную, счастливую жизнь его семьи?
Ответ: Нет, не ощущает…
Уже в 1916 году, когда было совершенно ясно, что Россия терпит поражение в войне и немногие наиболее проницательные или дальновидные люди, например Бердяев, Блок, Замятин, чувствовали приближение смерча, надвигавшегося на Россию, Николай Константинович ничего подобного не ощущал. Официальный державник, он не сомневался в конечной победе Российской империи в затянувшей войне, и уж наверняка не предвидел, «не чувствовал» смрадного дыхания революции, которая была рядом. Однако нечто спасительное и для любезного отечества, и для всего мира уже созревало в его сознании, правда, не обретя пока ясных контуров. Впрочем, некие мысли на эту тему бессистемно высказывались Николаем Константиновичем еще во времена русско-японской войны 1904-1905 годов. А вот что он пишет за год до Февральской революции, пред— течи Октябрьской.
«Биржевые ведомости», 14 марта 1916 года, статья Николая Рериха «Слово напутственное»
…Думаем мы15 не во имя «вчера», но во имя «завтра», во имя всенародного строительства и творчества. Думаем, зная, что творчество без подвигов невозможно. Прежде всего имеем ли право говорить об искусстве В дни великой борьбы Когда, казалось бы, умолкает искусство Когда справедливо восстали против глупой роскоши и мотовства… Но подлинное искусство — не глупая роскошь. Молящийся Богу правды и красоты — не мот. Искусство — потребность. Искусство — жизнь. Разве храм роскошь Разве может быть мотовством книга и знания Если искусство — великая потребность и высокая жизнь, то, конечно, и сейчас можно говорить об искусстве. Если искусство служит Родине, то, конечно, следует перед ним поклониться. А служение это, конечно, не в служебных изображениях, но в возвеличивании вкуса, в росте самопознания, в подъеме духа, в подготовке высоких путей.
Итак, Рерих провозглашает приоритет искусства, культуры, просвещения народа в поступательном движении человечества — «в подготовке высоких путей» — к достойному будущему. И такой приоритет культуры над всем остальным можно только приветствовать.
За год до этого Николай Константинович Рерих сделал первый шаг — тогда скорее всего интуитивный, пробный, не осмысленный всесторонне и глубоко — с перспективой на всю дальнейшую жизнь: в начале Первой мировой войны знаменитый русский художник обратился к верховному командованию русской армии и правительствам Франции и США с предложением обеспечить в военное время сохранность культурного достояния народов воюющих стран путем соответствующей взаимной договоренности, которую можно закрепить в специально разработанном пакте, подписанном всеми заинтересованными сторонами. С проектом этого документа, составленным Николаем Константиновичем после недюжинных усилий и энергичных закулисных действий, были ознакомлены Николай Второй и высокопоставленные военные, стоящие близ царского трона. Никакого отклика не последовало: все заинтересованные стороны продолжали усердно воевать, не только в огромных количествах уничтожая живую силу противника, но и варварски сокрушая культурные и материальные ценности: древние архитектурные ансамбли, церкви, музеи, библиотеки, памятники. И то ли еще будет во Вторую мировую войну.
В начале 1915 года Николай Константинович заболел воспалением легких. Болезнь протекала тяжело, появилась угроза жизни, и настолько реальная, что в «Биржевых ведомостях» стали появляться бюллетени о ходе болезни. Возможно, это обстоятельство спровоцировало повышенный интерес общественности к личности художника: появились рецензии, статьи, оценки творчества и общественной деятельности — оценки порой противоречивые, далеко не всегда лестные. Их можно выстроить в такой — естественно, далеко не полный — ряд:
Рерих — величайший художник России, певец русской мощи и христианской веры, отечественной истории и героизма нашего доблестного воинства во все времена;
Рерих — талантливый, но холодный ремесленник, вписавшийся в тот круг русских художников-реалистов, которые уже испытывают на себе декадентское влияние И создают свой модерн а-ля рюс. Единственное его достоинство — колоритные, яркие, неожиданные краски, но и от них веет арктическими ветрами: в них не бьется любящее и страждущее сердце, а присутствует только голый хладнокровный расчет на эффект неожиданности, новизны; Рерих — друг всего передового в науке и искусстве, открытый, общительный человек, вокруг него постоянно группируется талантливая, любознательная и искренняя молодежь;
Рерих — расчетливый карьерист, льнущий к правительственным кругам, придворный живописец, придуманный своим раболепным окружением «мудрец жизни», художник-аристократ, холодный и прагматичный;
Рерих — загадочная, влекущая к себе натура, искренний и прямодушный человек, одиноко ищущий высшего смысла бытия, и в этом его притягательность;
Рерих — тайный адепт масонских сил, служитель черного воинства, жаждущего сокрушить великую Россию, наверняка тайно связанный с разведками воюющих с нами стран.
Ну и так далее, до бесконечности.
Болезнь отступила. Врачи настаивали, чтобы для окончательного выздоровления Николай Константинович на несколько месяцев отправился в Крым. Рерих предпочел Карелию, в которой бывал неоднократно еще с юношеских лет и любил эту завораживающую северную землю томительной атавистической любовью — его предки по отцовской линии были из Скандинавии.
В декабре 1916 года семейство Рерихов переехало в Карелию, сняв дом на берегу Ладожского озера в городке Сердоболь, намереваясь прожить там зиму, весну и лето следующего года: Николай Константинович почему-то был уверен, что к этому времени война закончится.
Ни глава семейства, ни Елена Ивановна и помыслить не могли, что покинули Россию навсегда…»
Вечером следующего дня — низкое солнце еще висело оранжевым шаром над далеким горизонтом — поезд пришел в Кандалакшу, и когда, прогрохотав буферами, остановился, все семейство Рерихов, столпившееся у окна вагона, увидело на деревянной платформе улыбающегося Вадима Диганова (казалось, что улыбаются даже веснушки на его круглом, приветливом лице) и рядом с ним двух молодых людей, широкоплечих, сосредоточенных, и сразу было видно, что оробевших: такие знаменитые гости пожаловали!
После приветствий, выгрузки вещей, которых, оказывается, набралось изрядно, все расположились в двух извозчичьих пролетках и поехали, весело переговариваясь. Особенно всем происходящим были довольны мальчики — старший, шестнадцатилетний Юрий и Святослав, ему недавно исполнилось четырнадцать лет; смотрели по сторонам на город, которому больше подошло бы определение большое село: одноэтажные дома за высокими заборами, с завалинками, широкие прямые улицы с тротуарами из досок; часто в перспективе улиц или между домами появлялась широкая водная гладь, розово окрашенная вечерней зарей.
— Славик! Гляди — море! — толкал брата Юрий.
— Может, это не море, а озеро, — Святослав любил спорить, возражать, не соглашаться.
— Точно, море, — подтвердил Вадим Диганов. — Кандалакшский залив Белого моря.
— Порыбачить бы! — мечтательно сказал Юрий, рыболов и охотник, — в отца.
— Мы на Ловозере порыбачим, — Вадим почему-то понизил голос, и все замолчали.
Родители ехали во второй пролетке, и видно было, что младший, Святослав, хотел бы сейчас оказаться с ними: он ерзал и все оглядывался.
— Уже, считайте, приехали, — успокоил мальчика Вадим. — Сейчас вон за тот угол повернем…
Большой дом Дигановых стоял неподалеку от деревянной резной церкви, очень нарядной, похожей на сказочный теремок. И был он кирпичный и двухэтажный — один такой красавец среди серых северных изб, срубленных давно, битых злыми ветрами, стеганных холодными дождями, — одна присела набок, у другой все перекосилось в разные стороны, крыльцо, дверной проем и сени, боковина крыши, третья почти под самые оконца ушла в землю, и все эти избы были похожи на испуганных овец, которых пасет строго богатый пастух в красной нарядной рубахе — дом лесопромышленника Диганова Ивана Спиридоновича.
Сам хозяин стоял на высоком крыльце, коренастый, тоже рыжий, в окладистой бороде, с зорким внимательным взглядом из-под густых темно-рыжих бровей.
— Наконец-то! — голос у Ивана Спиридоновича был густой, приветливо-снисходительный. — Заждались! Милости просим! Хозяйка моя извелась, кушанья на столе стынут.
Перезнакомились, начали сгружать поклажу, друзья Вадима — одного звали Ильей, другого Владимиром, — справившись с вещами, откланялись: завтра в дорогу рано утром, надо кое-что еще сделать, лошадей обиходить; оказались оба молодых человека молчаливыми и стеснительными. «Славные», — отозвалась о них Елена Ивановна, когда они ушли.
Был обильный ужин со всякими местными кулинарными «чудами» («чудами» сказал Святослав, выдумщик всяких прозвищ и неожиданных названий). Преобладала рыба многих видов — копченая, слабого посола, жареная в сметане, фаршированная ягодой морошкой («И подумать о таком не мог», — сказал Николай Константинович, с некоторой опаской пробуя невиданное блюдо). Хозяин и художник пили водку, настоянную на бруснике; с ними употребила рюмочку «окаянной» хозяйка Марфа Кирилловна, женщина степенная, дородная, с суровым замкнутым лицом, и больше пить не стала: «У меня от ей в желудке содрогание» — это, пожалуй, была единственная фраза, которую сказала за весь вечер Марфа Кирилловна, женщиной она оказалась крайне молчаливой. Впрочем, наверно, это вообще черта жителей здешних мест — неразговорчивость.
Скоро Елена Ивановна, пожелав всем спокойной ночи, увела мальчиков, которые уже клевали носами, в отведенную им комнату — вставать утром предстояло в пять часов.
— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказал Вадим, поднимаясь из-за стола. — Выспаться надо. И вам, Николай Константинович, желаю крепкого сна. Ложитесь пораньше. А то батя у меня такой: умный собеседник для него…
— Ладно, ладно! — насупил густые брови Иван Спиридонович. — Ишь, с отцом как! Совсем распустились в нонешние времена. Ступай!
Вадим, незаметно улыбнувшись Рериху, вышел из комнаты и тихо прикрыл за собой дверь.
— А мы с вами, Николай Константинович, еще по рюмочке, — сказал хозяин, когда они остались одни. — Не возражаете?
— Ну, разве что по последней.
— По последней, по последней! — из темного граненого штофа Иван Спиридонович разлил по рюмкам водку. И вот закусим…— Он обвел рукой стол, на котором еды было еще непочатый край, а к черной и красной икре в глиняных мисках почему-то никто так и не притронулся. — Я вас не задержу особо. Задам только один-единственный вопрос, если позволите…
— Конечно, конечно!
— Но сначала… Тост у меня… Можно? — голос хозяина дома прервался от волнения.
— Господь с вами, Иван Спиридонович! О чем вы спрашиваете?
— Тогда так… Давайте, сударь мой, за Россию-матушку!
— За Россию! — Николай Константинович не смог сдержать волнения. — Спасибо, Иван Спиридонович. За Россию!..
Они чокнулись, глядя друг на друга, и художник увидел, что глаза лесопромышленника Диганова наполняются слезами. Выпили…
Иван Спиридонович резко отвернулся, утер лицо рукавом рубахи, подцепил что-то вилкой со своей тарелки. Но закусывать передумал, произнес:
— А теперь извольте вопрос, — глава «Лесного дела Диганов и К°» мгновенно стал спокойным, собранным: желваки заходили под скулами. — Не с кем мне здесь посоветоваться, сударь мой Николай Константинович. Совершенно не с кем! Дураков много на Руси. Уж не обессудьте!
Рерих промолчал. — Вот какое дело… Скажите, Христа ради! Прав ли я? Может, порю горячку? Словом, намерен я, дорогой мой Николай Константинович, закрывать свое дело, продаю три лесопилки и завод по обработке дерева…— Хозяин дома вдруг умолк, понурил голову, уткнул бороду в стол. И вдруг грохнул по нему кулаком так, что посуда зазвенела. — Все прахом! За треть цены… Да и то еле покупателей нашел. Какие сейчас покупатели? Из русских, местных — никого. Финны у меня покупатели… Все порушат, оборудование к себе перевезут, куда-то под Лахти. Ведь у меня машины, и на заводе, и на лесопилках американские! Последнее слово науки… Второй год как купил и поставил. Людей обучил. Три артели у меня кормятся. Теперь надо говорить — кормились… А какие люди! Какие мастера!.. Пятьдесят три человека. И у каждого семья — жены, дети малые, родители-старики. И куда они теперь? Пропадут… А сколько положено в это дело нашего, дигановского. Прадед начинал еще при императоре Александре Первом! Потом и дед, и родитель мой. Думал — сыновьям дело передам. Правда, старшой, Вадимка, по вашему делу пошел, картины малевать. И не отвадишь, настырный. Ладно, я не перечу: вижу — такое уж у него определение, видать, от Бога.
— От Бога, — подтвердил Николай Константинович.
— Спасибо! -Диганов-старший усмехнулся. — У меня еще два сына подрастают. Лес для них — второй дом родной. Сейчас финам помогают завод курочить, чтоб ничего там, до последнего винтика в целости…
— Погодите, Иван Спиридонович, — перебил Рерих. — Продадите вы с молотка свое дело, а дальше?
— Дальше? — Хозяин дома хитро прищурился. — Тут, сударь мой, я уже все обмозговал. У меня родня в Канаде. Правда, родня не моя, а супруги. Марфа Кирилловна из Малороссии, Херсонской губернии, она — хохлушка то есть. Настырная национальность, доложу вам. У нее и там сейчас родня, хуторяне. А в Канаде еще в начале прошлого века, дед ее туда уехал. Сейчас внуки его маслобойным заводом владеют. Списался с ними в прошлом году, как вся эта вакханалия в Питере началась. И вот… Туда нацелился с семейством, — Иван Спиридонович вдруг замолчал, нахмурился. — А старшой уперся, Вадимка: не поеду, в России останусь. Не могу без нее. Может, правда не может, как вы думаете?
— Может быть, — в горле Николая Константиновича Рериха застрял комок.
— В Канаду все сбережения перевожу, — возбужденно, напористо продолжал Иван Спиридонович. — Ведь там леса — что у нас в Сибири!16
— Так что вы у меня хотите спросить?
— Да, да!.. Мой вопрос таков: может быть, я тороплюсь? Может быть, надо подождать, пересидеть? Многие говорят, что большевики не продержатся долго. Просто немыслим этот ад, когда всех грабят, разоряют, сжигают усадьбы… Расстрелы, поганят и рушат храмы божьи. Это же конец света! Так не может долго продолжаться! А в Кандалакше кое-кто из наших… купцы, промышленники соберутся в круг и долдонят друг другу: обойдется, время антихристово ненадолго. Да они и не дойдут до нас, не дотянутся, руки коротки…
— Дойдут! — перебил Рерих. — Вы спрашиваете моего совета? Вот он: уезжайте! Уезжайте как можно скорее! Переведите капиталы в Канаду, в Европу — куда угодно. И скорее! Постойте, — остановил себя Николай Константинович. — Но каким образом вы… Ведь они национализировали банки!
— Я еще в прошлом году, после отречения царя-батюшки от престола… Как вам сказать? Почуял… Нутром почуял: беда на пороге России и моего дома. И перевел все свои средства из банков в Петербурге и Петрозаводске в Финляндию. И сейчас с финнами, которым с молотка продаю свою дело, у меня договоренность: расчеты проведем в Хельсинки, мой адвокат уж все документы подготовил. Он, кстати, финн и мой зять, женат на младшей дочери, Катеньке.
— Дай вам Бог удачи, Иван Спиридонович! — Рерих поднялся из-за стола. — И разрешите откланяться. Поздно.
— Да, конечно… Вы даже не представляете, сударь мой, как я вам благодарен!
Хозяин дома тоже поднялся, и теперь они стояли друг против друга.
— За что же?.. — тихо спросил Николай Константинович. — За что… благодарны?
— Вы меня окончательно укрепили в принятом решении. И теперь я понимаю…— Иван Спиридонович закашлялся.
— Что понимаете?
— Вы уже почти два года в Сердоболе. Граница рядом, Питер под боком. Мне Вадим говорил: Максим Горький предлагал вам вернуться, сулил пост чуть ли не министра культуры… Вы отказались. Вы спрашиваете, что я понимаю? Только одно: вы тоже не вернетесь в Россию, пока они у власти.
— Спокойной ночи, Иван Спиридонович, — тихо сказал Рерих.
— Спокойной ночи…
Он поднимался на второй этаж, где им с Еленой Ивановной отвели комнату для ночлега, стараясь осторожно шагать по ступеням — лестница скрипела… И думал с затмевающей разум яростной ненавистью: «Я никогда, никогда, никогда!.. Никогда не вернусь к этим варварам…»
И вдруг Николай Константинович замер, схватившись за сердце, которое, казалось, падало в черную бездну, — страшная, внезапная мысль поразила его:
«Боже мой!.. Как там Владимир? Что с ним? Уже третий месяц никаких вестей…»
Младший брат художника Владимир Константинович сражался с Красной армией в Сибири на колчаковском фронте, в дивизии легендарного барона Романа Федоровича Унгерна-Штернберга, о котором мало что знают (если знают что-нибудь вообще) современные россияне, которые — увы, прав наш великий поэт — в познании отечественной истории, и дальней и близкой, ленивы и нелюбопытны…
Ревда, 20.VIII.1918 г.
Село Peвдa — большое, просторное, одноэтажное. Вокруг тундра, заболоченная тайга, на горизонте неясно видные, расплывающиеся в сиреневом мареве головы сопок. Здесь одна из лесопилок Ивана Спиридоновича, на которой все оборудование уже разобрали старательные финны. Остановились в большом доме управляющего лесопилкой, теперь можно сказать, бывшего управляющего, Василия Петровича Захарова. Он в смятении: как жить дальше, как прокормить семью? Решил организовать рыболовецкую артель, будут промышлять на Умбозере. Говорит: Однако, где уверенность, что не придут эти, в черной коже, и не заберут все — на нужды их прожорливой революции».
Добрались сюда за сутки, несколько раз застревали, как говорит Вадим, «болота дорогу поели». Хорошо лошади сильные, запрягали их цугом сначала в одну телегу, потом в другую. Завтра в путь, к Ловозеру, верст примерно восемьдесят.
Радуют меня сыновья: все их интересует, не чураются никакой работы. Юрию особенно нравится обихаживать лошадей. А Святослав за все берется с одинаковым рвением, но скоро ему надоедает, норовит ухватиться за что-нибудь еще. С возрастом, уверен, такая разбросанность пройдет, появится интерес к чему-нибудь одному.
После разговора с Иваном Спиридоновичем Дигановым все думаю о брате Владимире. Ночью проснулся уже с мыслями о нем, как будто во сне думать начал. Но сердце подсказывает: жив, еще свидимся.
Беспокоит немного Лада — возбуждена, глаза блестят, «скорее бы приехать на озеро», нетерпелива, порывиста. Может быть, не надо было ехать именно в эти заколдованные шаманские края? Но… Поздно об этом говорить: мы уже почти на месте.
Сейчас лето, длинный день, солнце заходит часа на два, и в это время на западном горизонте пылает феерическая заря. Какие краски! Обязательно напишу. Но представляю, каково здесь зимой, в пору, когда этим заброшенным миром владеет глухая и ледяная полярная ночь, и только живые многоцветные веера северных сияний иногда раскрашивают черную мглу, освещая замершие поселки и стойбища лопарей, разбросанные далеко друг от друга в белом безмолвии снегов, скованных лютым морозом.
Итак, завтра в путь!
Они добрались до Ловозера за сутки, все на тех же двух подводах, на которых путешественники покинули Кандалакшу. Дорога к нему была утомительна не своими ухабами — наоборот, оказалась она накатанной, подсыпанной в низинах, — по ней рыбаки вывозили свой улов, — а усыпляюще однообразным пейзажем: ровная тундра до горизонта, сейчас серо-зеленая, блестят под солнцем озерки, болотины, иногда в зарослях пожелтевшего, уже сухого камыша; жесткий шелест крыльев пролетающих низко над головой уток — и опять полная, обморочная тишина, только пофыркивание лошадей, мерные удары копыт о землю. Медленно описывает по белесому небу свой привычный круг солнце; иногда возникают то тут, то там, то близко, то на самом горизонте похожие друг на друга низкие сопки, и напоминают они шапки великанов, которых неведомая злая сила загнала по самые головы в землю, в вечную мерзлоту.
И вдруг начинает казаться, что эта дорога никогда не кончится — так и предназначено судьбою двигаться через этот загадочный, завороженный мир всю отпущенную тебе жизнь, и в этом есть какое-то успокоение, утешение: не надо никаких усилий, все предписано свыше, все будет, как определено Творцом, пусть река жизни течет сама собой — изменить ее течение не в твоей воле…
Не поддавайся этому сладостно-ленивому соблазну, человек! Твоя воля — главная субстанция судьбы.
И уж совсем невозможно представить на этом однообразном пути, что где-то совсем недалеко революция, гражданская война, кипят черные страсти, льется кровь, рушатся устои.
Лошади оживились, зафыркали; черная молодая кобылица, запряженная в первую телегу, радостно заржала — впереди открылась широкая водная гладь с белыми живыми пятнами чаек над ней, несколько темных изб на самом берегу, у деревянных причалов — рыбацкие баркасы; наперебой лаяли собаки.
Наконец — весьма примечательное обстоятельство! — посещали в те годы квартиру Рерихов в качестве масонов первой, начальной ступени посвящения две весьма колоритные фигуры — двоюродный брат Меркулова, суфий Георгий Гурджиев и мистический писатель, биолог, оккультист Барченко. (Тесен, тесен мир, дамы и господа!)
Российское масонство в начале XX века находилось под сильным влиянием восточных религий, в частности — буддизма. Хотя точнее будет сказать, это был некий мистический суррогат, состоящий из фрагментов различных восточных учений, и древних, и более поздних.
…Лето 1914 года. Начинается Первая мировая война. К этому времени сорокалетний русский художник Николай Константинович Рерих достиг известности и славы; сделал блестящую светскую, служебную карьеру; он богат — получает и государственное содержание, приближающееся к высшей шкале «императорских» годовых окладов, и деньги от продажи картин, которые котируются вполне достойно, и все увеличивающиеся гонорары за литературные произведения в самых разных жанрах, начиная от стихов и кончая объемными повестями.
Итак, у Рериха есть кое-что на счетах российских и швейцарских банков, но следует подчеркнуть: все это — результат каждодневного труда. Материальное богатство не получено по наследству, а создано собственными руками. Дом — полная чаша, дружная счастливая семья: любящая, преданная жена («моя единственная Лада», «мой ангел-хранитель»), подрастают сыновья, умные, трудолюбивые, добрые мальчики, с которыми у отца полное взаимопонимание.
Есть и любимое занятие для души, если хотите, для отдыха — в доме появляется еще одна коллекция, и ей в квартире на Галерной отводится самая большая комната, похожая на просторный зал.
Запись в «Листах дневника»:
Много незабываемых часов дало само нахождение картин, со многими были связаны самые необычные эпизоды. Рубенс был найден в старинном переплете. Много радостей доставила неожиданная находка Ван Орлея — картина была с непонятной целью совершенно записана, Сверху был намазан какой-то отвратительный старик, и Елена Ивановна, которая сама любила счищать картины, была в большом восторге, когда из-под позднейшей мазни показалась голова отличной работы мастера.
К тому моменту, когда будет «все сметено великим ураганом» и коллекцию Рерихов «государство рабочих и крестьян» конфискует в свою пользу (слава Богу, это собрание не будет, разграблено, как многие подобные, полотна из него не появятся в доме, например, пролетарского поэта Демьяна Бедного — крупного «знатока» дармовых живописных шедевров: большая часть коллекции художника объявится в залах Эрмитажа) — к этому времени в собрании Рерихов было около трехсот картин первоклассных мастеров. Среди них работы Рубенса, Остенде, Кранаха и другие шедевры живописи. И тут надо отметить два обстоятельства. Во-первых, эта коллекция по своей нынешней стоимости — колоссальное, просто баснословное состояние. Во-вторых, и это весьма примечательно, русским художником-патриотом (сегодня бы уточнили: официальным патриотом, не столько от сердца, сколько от разума, и такова, по моему убеждению, живопись Рериха) собраны «для души» произведения только западных мастеров. Почему? Есть смысл порассуждать на этот счет…
Итак, начало Первой мировой войны Николай Константинович Рерих встречает, повторяю, в зените своей славы, в расцвете творческих сил: он знаменит, богат, счастлив в личной жизни, он отмечен знаком избранности в I масонской ложе…
Теперь давайте зададим себе один вопрос и попробуем ответить на него.
Вопрос: Ощущает ли в первый год войны Николай Константинович Рерих приближающуюся катастрофу, которая сокрушит и Россию, и его личную судьбу, и благополучную, счастливую жизнь его семьи?
Ответ: Нет, не ощущает…
Уже в 1916 году, когда было совершенно ясно, что Россия терпит поражение в войне и немногие наиболее проницательные или дальновидные люди, например Бердяев, Блок, Замятин, чувствовали приближение смерча, надвигавшегося на Россию, Николай Константинович ничего подобного не ощущал. Официальный державник, он не сомневался в конечной победе Российской империи в затянувшей войне, и уж наверняка не предвидел, «не чувствовал» смрадного дыхания революции, которая была рядом. Однако нечто спасительное и для любезного отечества, и для всего мира уже созревало в его сознании, правда, не обретя пока ясных контуров. Впрочем, некие мысли на эту тему бессистемно высказывались Николаем Константиновичем еще во времена русско-японской войны 1904-1905 годов. А вот что он пишет за год до Февральской революции, пред— течи Октябрьской.
«Биржевые ведомости», 14 марта 1916 года, статья Николая Рериха «Слово напутственное»
…Думаем мы15 не во имя «вчера», но во имя «завтра», во имя всенародного строительства и творчества. Думаем, зная, что творчество без подвигов невозможно. Прежде всего имеем ли право говорить об искусстве В дни великой борьбы Когда, казалось бы, умолкает искусство Когда справедливо восстали против глупой роскоши и мотовства… Но подлинное искусство — не глупая роскошь. Молящийся Богу правды и красоты — не мот. Искусство — потребность. Искусство — жизнь. Разве храм роскошь Разве может быть мотовством книга и знания Если искусство — великая потребность и высокая жизнь, то, конечно, и сейчас можно говорить об искусстве. Если искусство служит Родине, то, конечно, следует перед ним поклониться. А служение это, конечно, не в служебных изображениях, но в возвеличивании вкуса, в росте самопознания, в подъеме духа, в подготовке высоких путей.
Итак, Рерих провозглашает приоритет искусства, культуры, просвещения народа в поступательном движении человечества — «в подготовке высоких путей» — к достойному будущему. И такой приоритет культуры над всем остальным можно только приветствовать.
За год до этого Николай Константинович Рерих сделал первый шаг — тогда скорее всего интуитивный, пробный, не осмысленный всесторонне и глубоко — с перспективой на всю дальнейшую жизнь: в начале Первой мировой войны знаменитый русский художник обратился к верховному командованию русской армии и правительствам Франции и США с предложением обеспечить в военное время сохранность культурного достояния народов воюющих стран путем соответствующей взаимной договоренности, которую можно закрепить в специально разработанном пакте, подписанном всеми заинтересованными сторонами. С проектом этого документа, составленным Николаем Константиновичем после недюжинных усилий и энергичных закулисных действий, были ознакомлены Николай Второй и высокопоставленные военные, стоящие близ царского трона. Никакого отклика не последовало: все заинтересованные стороны продолжали усердно воевать, не только в огромных количествах уничтожая живую силу противника, но и варварски сокрушая культурные и материальные ценности: древние архитектурные ансамбли, церкви, музеи, библиотеки, памятники. И то ли еще будет во Вторую мировую войну.
В начале 1915 года Николай Константинович заболел воспалением легких. Болезнь протекала тяжело, появилась угроза жизни, и настолько реальная, что в «Биржевых ведомостях» стали появляться бюллетени о ходе болезни. Возможно, это обстоятельство спровоцировало повышенный интерес общественности к личности художника: появились рецензии, статьи, оценки творчества и общественной деятельности — оценки порой противоречивые, далеко не всегда лестные. Их можно выстроить в такой — естественно, далеко не полный — ряд:
Рерих — величайший художник России, певец русской мощи и христианской веры, отечественной истории и героизма нашего доблестного воинства во все времена;
Рерих — талантливый, но холодный ремесленник, вписавшийся в тот круг русских художников-реалистов, которые уже испытывают на себе декадентское влияние И создают свой модерн а-ля рюс. Единственное его достоинство — колоритные, яркие, неожиданные краски, но и от них веет арктическими ветрами: в них не бьется любящее и страждущее сердце, а присутствует только голый хладнокровный расчет на эффект неожиданности, новизны; Рерих — друг всего передового в науке и искусстве, открытый, общительный человек, вокруг него постоянно группируется талантливая, любознательная и искренняя молодежь;
Рерих — расчетливый карьерист, льнущий к правительственным кругам, придворный живописец, придуманный своим раболепным окружением «мудрец жизни», художник-аристократ, холодный и прагматичный;
Рерих — загадочная, влекущая к себе натура, искренний и прямодушный человек, одиноко ищущий высшего смысла бытия, и в этом его притягательность;
Рерих — тайный адепт масонских сил, служитель черного воинства, жаждущего сокрушить великую Россию, наверняка тайно связанный с разведками воюющих с нами стран.
Ну и так далее, до бесконечности.
Болезнь отступила. Врачи настаивали, чтобы для окончательного выздоровления Николай Константинович на несколько месяцев отправился в Крым. Рерих предпочел Карелию, в которой бывал неоднократно еще с юношеских лет и любил эту завораживающую северную землю томительной атавистической любовью — его предки по отцовской линии были из Скандинавии.
В декабре 1916 года семейство Рерихов переехало в Карелию, сняв дом на берегу Ладожского озера в городке Сердоболь, намереваясь прожить там зиму, весну и лето следующего года: Николай Константинович почему-то был уверен, что к этому времени война закончится.
Ни глава семейства, ни Елена Ивановна и помыслить не могли, что покинули Россию навсегда…»
Вечером следующего дня — низкое солнце еще висело оранжевым шаром над далеким горизонтом — поезд пришел в Кандалакшу, и когда, прогрохотав буферами, остановился, все семейство Рерихов, столпившееся у окна вагона, увидело на деревянной платформе улыбающегося Вадима Диганова (казалось, что улыбаются даже веснушки на его круглом, приветливом лице) и рядом с ним двух молодых людей, широкоплечих, сосредоточенных, и сразу было видно, что оробевших: такие знаменитые гости пожаловали!
После приветствий, выгрузки вещей, которых, оказывается, набралось изрядно, все расположились в двух извозчичьих пролетках и поехали, весело переговариваясь. Особенно всем происходящим были довольны мальчики — старший, шестнадцатилетний Юрий и Святослав, ему недавно исполнилось четырнадцать лет; смотрели по сторонам на город, которому больше подошло бы определение большое село: одноэтажные дома за высокими заборами, с завалинками, широкие прямые улицы с тротуарами из досок; часто в перспективе улиц или между домами появлялась широкая водная гладь, розово окрашенная вечерней зарей.
— Славик! Гляди — море! — толкал брата Юрий.
— Может, это не море, а озеро, — Святослав любил спорить, возражать, не соглашаться.
— Точно, море, — подтвердил Вадим Диганов. — Кандалакшский залив Белого моря.
— Порыбачить бы! — мечтательно сказал Юрий, рыболов и охотник, — в отца.
— Мы на Ловозере порыбачим, — Вадим почему-то понизил голос, и все замолчали.
Родители ехали во второй пролетке, и видно было, что младший, Святослав, хотел бы сейчас оказаться с ними: он ерзал и все оглядывался.
— Уже, считайте, приехали, — успокоил мальчика Вадим. — Сейчас вон за тот угол повернем…
Большой дом Дигановых стоял неподалеку от деревянной резной церкви, очень нарядной, похожей на сказочный теремок. И был он кирпичный и двухэтажный — один такой красавец среди серых северных изб, срубленных давно, битых злыми ветрами, стеганных холодными дождями, — одна присела набок, у другой все перекосилось в разные стороны, крыльцо, дверной проем и сени, боковина крыши, третья почти под самые оконца ушла в землю, и все эти избы были похожи на испуганных овец, которых пасет строго богатый пастух в красной нарядной рубахе — дом лесопромышленника Диганова Ивана Спиридоновича.
Сам хозяин стоял на высоком крыльце, коренастый, тоже рыжий, в окладистой бороде, с зорким внимательным взглядом из-под густых темно-рыжих бровей.
— Наконец-то! — голос у Ивана Спиридоновича был густой, приветливо-снисходительный. — Заждались! Милости просим! Хозяйка моя извелась, кушанья на столе стынут.
Перезнакомились, начали сгружать поклажу, друзья Вадима — одного звали Ильей, другого Владимиром, — справившись с вещами, откланялись: завтра в дорогу рано утром, надо кое-что еще сделать, лошадей обиходить; оказались оба молодых человека молчаливыми и стеснительными. «Славные», — отозвалась о них Елена Ивановна, когда они ушли.
Был обильный ужин со всякими местными кулинарными «чудами» («чудами» сказал Святослав, выдумщик всяких прозвищ и неожиданных названий). Преобладала рыба многих видов — копченая, слабого посола, жареная в сметане, фаршированная ягодой морошкой («И подумать о таком не мог», — сказал Николай Константинович, с некоторой опаской пробуя невиданное блюдо). Хозяин и художник пили водку, настоянную на бруснике; с ними употребила рюмочку «окаянной» хозяйка Марфа Кирилловна, женщина степенная, дородная, с суровым замкнутым лицом, и больше пить не стала: «У меня от ей в желудке содрогание» — это, пожалуй, была единственная фраза, которую сказала за весь вечер Марфа Кирилловна, женщиной она оказалась крайне молчаливой. Впрочем, наверно, это вообще черта жителей здешних мест — неразговорчивость.
Скоро Елена Ивановна, пожелав всем спокойной ночи, увела мальчиков, которые уже клевали носами, в отведенную им комнату — вставать утром предстояло в пять часов.
— Я, пожалуй, тоже пойду, — сказал Вадим, поднимаясь из-за стола. — Выспаться надо. И вам, Николай Константинович, желаю крепкого сна. Ложитесь пораньше. А то батя у меня такой: умный собеседник для него…
— Ладно, ладно! — насупил густые брови Иван Спиридонович. — Ишь, с отцом как! Совсем распустились в нонешние времена. Ступай!
Вадим, незаметно улыбнувшись Рериху, вышел из комнаты и тихо прикрыл за собой дверь.
— А мы с вами, Николай Константинович, еще по рюмочке, — сказал хозяин, когда они остались одни. — Не возражаете?
— Ну, разве что по последней.
— По последней, по последней! — из темного граненого штофа Иван Спиридонович разлил по рюмкам водку. И вот закусим…— Он обвел рукой стол, на котором еды было еще непочатый край, а к черной и красной икре в глиняных мисках почему-то никто так и не притронулся. — Я вас не задержу особо. Задам только один-единственный вопрос, если позволите…
— Конечно, конечно!
— Но сначала… Тост у меня… Можно? — голос хозяина дома прервался от волнения.
— Господь с вами, Иван Спиридонович! О чем вы спрашиваете?
— Тогда так… Давайте, сударь мой, за Россию-матушку!
— За Россию! — Николай Константинович не смог сдержать волнения. — Спасибо, Иван Спиридонович. За Россию!..
Они чокнулись, глядя друг на друга, и художник увидел, что глаза лесопромышленника Диганова наполняются слезами. Выпили…
Иван Спиридонович резко отвернулся, утер лицо рукавом рубахи, подцепил что-то вилкой со своей тарелки. Но закусывать передумал, произнес:
— А теперь извольте вопрос, — глава «Лесного дела Диганов и К°» мгновенно стал спокойным, собранным: желваки заходили под скулами. — Не с кем мне здесь посоветоваться, сударь мой Николай Константинович. Совершенно не с кем! Дураков много на Руси. Уж не обессудьте!
Рерих промолчал. — Вот какое дело… Скажите, Христа ради! Прав ли я? Может, порю горячку? Словом, намерен я, дорогой мой Николай Константинович, закрывать свое дело, продаю три лесопилки и завод по обработке дерева…— Хозяин дома вдруг умолк, понурил голову, уткнул бороду в стол. И вдруг грохнул по нему кулаком так, что посуда зазвенела. — Все прахом! За треть цены… Да и то еле покупателей нашел. Какие сейчас покупатели? Из русских, местных — никого. Финны у меня покупатели… Все порушат, оборудование к себе перевезут, куда-то под Лахти. Ведь у меня машины, и на заводе, и на лесопилках американские! Последнее слово науки… Второй год как купил и поставил. Людей обучил. Три артели у меня кормятся. Теперь надо говорить — кормились… А какие люди! Какие мастера!.. Пятьдесят три человека. И у каждого семья — жены, дети малые, родители-старики. И куда они теперь? Пропадут… А сколько положено в это дело нашего, дигановского. Прадед начинал еще при императоре Александре Первом! Потом и дед, и родитель мой. Думал — сыновьям дело передам. Правда, старшой, Вадимка, по вашему делу пошел, картины малевать. И не отвадишь, настырный. Ладно, я не перечу: вижу — такое уж у него определение, видать, от Бога.
— От Бога, — подтвердил Николай Константинович.
— Спасибо! -Диганов-старший усмехнулся. — У меня еще два сына подрастают. Лес для них — второй дом родной. Сейчас финам помогают завод курочить, чтоб ничего там, до последнего винтика в целости…
— Погодите, Иван Спиридонович, — перебил Рерих. — Продадите вы с молотка свое дело, а дальше?
— Дальше? — Хозяин дома хитро прищурился. — Тут, сударь мой, я уже все обмозговал. У меня родня в Канаде. Правда, родня не моя, а супруги. Марфа Кирилловна из Малороссии, Херсонской губернии, она — хохлушка то есть. Настырная национальность, доложу вам. У нее и там сейчас родня, хуторяне. А в Канаде еще в начале прошлого века, дед ее туда уехал. Сейчас внуки его маслобойным заводом владеют. Списался с ними в прошлом году, как вся эта вакханалия в Питере началась. И вот… Туда нацелился с семейством, — Иван Спиридонович вдруг замолчал, нахмурился. — А старшой уперся, Вадимка: не поеду, в России останусь. Не могу без нее. Может, правда не может, как вы думаете?
— Может быть, — в горле Николая Константиновича Рериха застрял комок.
— В Канаду все сбережения перевожу, — возбужденно, напористо продолжал Иван Спиридонович. — Ведь там леса — что у нас в Сибири!16
— Так что вы у меня хотите спросить?
— Да, да!.. Мой вопрос таков: может быть, я тороплюсь? Может быть, надо подождать, пересидеть? Многие говорят, что большевики не продержатся долго. Просто немыслим этот ад, когда всех грабят, разоряют, сжигают усадьбы… Расстрелы, поганят и рушат храмы божьи. Это же конец света! Так не может долго продолжаться! А в Кандалакше кое-кто из наших… купцы, промышленники соберутся в круг и долдонят друг другу: обойдется, время антихристово ненадолго. Да они и не дойдут до нас, не дотянутся, руки коротки…
— Дойдут! — перебил Рерих. — Вы спрашиваете моего совета? Вот он: уезжайте! Уезжайте как можно скорее! Переведите капиталы в Канаду, в Европу — куда угодно. И скорее! Постойте, — остановил себя Николай Константинович. — Но каким образом вы… Ведь они национализировали банки!
— Я еще в прошлом году, после отречения царя-батюшки от престола… Как вам сказать? Почуял… Нутром почуял: беда на пороге России и моего дома. И перевел все свои средства из банков в Петербурге и Петрозаводске в Финляндию. И сейчас с финнами, которым с молотка продаю свою дело, у меня договоренность: расчеты проведем в Хельсинки, мой адвокат уж все документы подготовил. Он, кстати, финн и мой зять, женат на младшей дочери, Катеньке.
— Дай вам Бог удачи, Иван Спиридонович! — Рерих поднялся из-за стола. — И разрешите откланяться. Поздно.
— Да, конечно… Вы даже не представляете, сударь мой, как я вам благодарен!
Хозяин дома тоже поднялся, и теперь они стояли друг против друга.
— За что же?.. — тихо спросил Николай Константинович. — За что… благодарны?
— Вы меня окончательно укрепили в принятом решении. И теперь я понимаю…— Иван Спиридонович закашлялся.
— Что понимаете?
— Вы уже почти два года в Сердоболе. Граница рядом, Питер под боком. Мне Вадим говорил: Максим Горький предлагал вам вернуться, сулил пост чуть ли не министра культуры… Вы отказались. Вы спрашиваете, что я понимаю? Только одно: вы тоже не вернетесь в Россию, пока они у власти.
— Спокойной ночи, Иван Спиридонович, — тихо сказал Рерих.
— Спокойной ночи…
Он поднимался на второй этаж, где им с Еленой Ивановной отвели комнату для ночлега, стараясь осторожно шагать по ступеням — лестница скрипела… И думал с затмевающей разум яростной ненавистью: «Я никогда, никогда, никогда!.. Никогда не вернусь к этим варварам…»
И вдруг Николай Константинович замер, схватившись за сердце, которое, казалось, падало в черную бездну, — страшная, внезапная мысль поразила его:
«Боже мой!.. Как там Владимир? Что с ним? Уже третий месяц никаких вестей…»
Младший брат художника Владимир Константинович сражался с Красной армией в Сибири на колчаковском фронте, в дивизии легендарного барона Романа Федоровича Унгерна-Штернберга, о котором мало что знают (если знают что-нибудь вообще) современные россияне, которые — увы, прав наш великий поэт — в познании отечественной истории, и дальней и близкой, ленивы и нелюбопытны…
Ревда, 20.VIII.1918 г.
Село Peвдa — большое, просторное, одноэтажное. Вокруг тундра, заболоченная тайга, на горизонте неясно видные, расплывающиеся в сиреневом мареве головы сопок. Здесь одна из лесопилок Ивана Спиридоновича, на которой все оборудование уже разобрали старательные финны. Остановились в большом доме управляющего лесопилкой, теперь можно сказать, бывшего управляющего, Василия Петровича Захарова. Он в смятении: как жить дальше, как прокормить семью? Решил организовать рыболовецкую артель, будут промышлять на Умбозере. Говорит: Однако, где уверенность, что не придут эти, в черной коже, и не заберут все — на нужды их прожорливой революции».
Добрались сюда за сутки, несколько раз застревали, как говорит Вадим, «болота дорогу поели». Хорошо лошади сильные, запрягали их цугом сначала в одну телегу, потом в другую. Завтра в путь, к Ловозеру, верст примерно восемьдесят.
Радуют меня сыновья: все их интересует, не чураются никакой работы. Юрию особенно нравится обихаживать лошадей. А Святослав за все берется с одинаковым рвением, но скоро ему надоедает, норовит ухватиться за что-нибудь еще. С возрастом, уверен, такая разбросанность пройдет, появится интерес к чему-нибудь одному.
После разговора с Иваном Спиридоновичем Дигановым все думаю о брате Владимире. Ночью проснулся уже с мыслями о нем, как будто во сне думать начал. Но сердце подсказывает: жив, еще свидимся.
Беспокоит немного Лада — возбуждена, глаза блестят, «скорее бы приехать на озеро», нетерпелива, порывиста. Может быть, не надо было ехать именно в эти заколдованные шаманские края? Но… Поздно об этом говорить: мы уже почти на месте.
Сейчас лето, длинный день, солнце заходит часа на два, и в это время на западном горизонте пылает феерическая заря. Какие краски! Обязательно напишу. Но представляю, каково здесь зимой, в пору, когда этим заброшенным миром владеет глухая и ледяная полярная ночь, и только живые многоцветные веера северных сияний иногда раскрашивают черную мглу, освещая замершие поселки и стойбища лопарей, разбросанные далеко друг от друга в белом безмолвии снегов, скованных лютым морозом.
Итак, завтра в путь!
Они добрались до Ловозера за сутки, все на тех же двух подводах, на которых путешественники покинули Кандалакшу. Дорога к нему была утомительна не своими ухабами — наоборот, оказалась она накатанной, подсыпанной в низинах, — по ней рыбаки вывозили свой улов, — а усыпляюще однообразным пейзажем: ровная тундра до горизонта, сейчас серо-зеленая, блестят под солнцем озерки, болотины, иногда в зарослях пожелтевшего, уже сухого камыша; жесткий шелест крыльев пролетающих низко над головой уток — и опять полная, обморочная тишина, только пофыркивание лошадей, мерные удары копыт о землю. Медленно описывает по белесому небу свой привычный круг солнце; иногда возникают то тут, то там, то близко, то на самом горизонте похожие друг на друга низкие сопки, и напоминают они шапки великанов, которых неведомая злая сила загнала по самые головы в землю, в вечную мерзлоту.
И вдруг начинает казаться, что эта дорога никогда не кончится — так и предназначено судьбою двигаться через этот загадочный, завороженный мир всю отпущенную тебе жизнь, и в этом есть какое-то успокоение, утешение: не надо никаких усилий, все предписано свыше, все будет, как определено Творцом, пусть река жизни течет сама собой — изменить ее течение не в твоей воле…
Не поддавайся этому сладостно-ленивому соблазну, человек! Твоя воля — главная субстанция судьбы.
И уж совсем невозможно представить на этом однообразном пути, что где-то совсем недалеко революция, гражданская война, кипят черные страсти, льется кровь, рушатся устои.
Лошади оживились, зафыркали; черная молодая кобылица, запряженная в первую телегу, радостно заржала — впереди открылась широкая водная гладь с белыми живыми пятнами чаек над ней, несколько темных изб на самом берегу, у деревянных причалов — рыбацкие баркасы; наперебой лаяли собаки.