– Досказывай! – крикнул снова Корнилий.
   А кто-то из запорожцев ему в ответ:
   – Мале цуценя, тай те гавкае! Не балуйся з ведмедем – задавить!
   Корнилий злится, косо поглядывает, сопит. Вот тут-то можно бы в мутной водице рыбешку словить. Стоит, уши вострит – слушает.
   Татаринов поясняет:
   – И тут же старанием князя Пожарского нас награждал царь и щедро и ласково. Давано нам государева жалованья на поденный корм вчетверо больше против прежних выдач.
   Завистники так и ахнули:
   – И когда ж то делалось на Москве?! О господи, помоги разобраться! Неслыханно!
   – Князь Ахмашуков-Черкасский, – сказал Татаринов, – был тоже в великом недоумении. Вертел-вертел бумагу в Большом приказе да выдал станице деньги сполна. Мне, атаману, четыре алтына на день, есаулу Петру Щадееву – два алтына и две деньги, а казакам, двадцати одному человеку, каждому по два алтына на день.
   – Да видано ли? Деньги такие во прошлом давались только атаманам!.. – кричал низкорослый плешивый казак, стоявший впереди Корнилия. – Станице Наума Васильева в пять раз меньше давали!
   – Эй ты, голова вислоухая! Худо ли простому казаку деньгой сравняться с атаманом? Чего шумишь? Овца без шерсти! – закричали на него казаки.
   – Э, мать ваша голопузая, в Казани причащалась, а в Астрахани померла! Не дадут атаману слово вымолвить! – выскочив в круг, сердито и громко выкрикнул лихой и быстрый веснушчатый казак Панкрат Ветер. – Рыба не без кости, человек не без злости. Шумит, шумит Гришка Некрега – передави ему живот телега! Смысла-то с рождества Христова не ведает, утром пожрет, а через год обедает. Туда же! «Деньги такие во прошлом не давали!» Давали не давали, а ныне дают. Дают – бери, а бьют – беги.
   – Тихо! – закричал на весь двор Иван Каторжный. – Угомонитесь, сатаны!
   Установилась тишина.
   – А еще, – продолжал Татаринов, – верьте не верьте, а государь велел прежаднейшему боярину Василию Стрешневу выдать нам поденное питье. Да какое питье! Такого еще не давалось! Стрешнев чуть не лопнул от злости. Их, говорит, повесить надобно, а им питья хмельного царь пожаловал… Да сколько? Господи! Главному разбойнику донскому, Татаринову, – четыре кружки вина на день, две кружки меду, две кружки пива. Пей не хочу!
   Все казаки, переступая с ноги на ногу, стали облизываться.
   – Петру Щадееву, есаулу, три кружки вина, две кружки меду, две кружки пива.
   – Не света ли преставление на Москве? – ехидно спросил кто-то. – А казакам что было давано?
   – Две кружки вина, кружка меду, кружка пива.
   – Ино что! А мы-то, когда бывали на Москве, перед своей же братией оскорблены и опозорены, – вставил Тимофей Яковлев.
   – А ты бы, пес во лжи, молчал бы, – сказал Иван Каторжный. – Во прошлом году клепал на меня в челобитной к царю из зависти. Не сказывал войску, щадил тебя – ныне скажу.
   – А ну-ка, ну! – крикнуло войско. – Поведай!
   – Поехал он, Тимошка Яковлев, к Москве с есаулом Петрушкой Ивановым. А я-то в Москве тогда был с есаулом Михайлой Батюнкиным. Так он, Тимошка, и склепай на меня царю, а себя в сиротство прямо поставил: я-де, Тимошка, ехал степью, всякую нужду, стужу с казаками терпел, мало в степи все не померли. Кони без корму из-за великих снегов все позамерзли, корму добиться негде было… Коней-де в степи пометали. А царь-де нам жалованья не дал, дал, да мало, по десять денег, а есаулу Петрушке вровень с казаками – по два гроша на день. А атаману-де Каторжному по гривне давали, есаулу три алтына, а казакам по десяти денег. Милосердный-де царь, смилуйся, за твою службу царскую не оскорбляй нас и не позорь нас, холопей твоих, перед Иваном Каторжным…
   – Ге, клепальщики позора не имут. Блудня! Свой своего позорит! – крикнули казаки. – Досказывай нам, ата­ман Михайло Иванович…
   – Сукна-лундыша – десять аршин. Есаулу вдвое меньше, казакам – сукна английского, парчовые поддевки, кожи на сапоги, новые самопалы.
   – Вот это да! Не худо поживились. Этак любой на смерть в Москву поехал бы!.. – заключил все время молчавший Сидорка Болдырь.
   – «Поехал бы!» Ты за ворота крепости ехать боишься, – вставил сосед Сидорки Иван Ломонос.
   – У всякой пташки свои замашки, – ответил Ивану Сидорка. – У кого дочек семь, да и счастье всем, а у меня одна, и век счастья нема. Ты-то, Ломонос – кривой нос, четырежды бывал в Москве – немало добра нахапал. Ишь ты, поддевку какову до пяток сбузовал. А я-то и Москвы очами своими в жизнь не видал. Почто такая честь? По твоей лже. «Он-де, Сидорка, за ворота боится на коне выехать». Сплетни. Едут к царю – меня не берут. Плывут за зипунами на море – опять не берут. Поскачут в Крым, а ты, говорит атаман, сиди на Дону да стереги рыбеху, чтоб она к туркам не поплыла.
   Казаки засмеялись. А Сидорка свое:
   – Такую честь и такую великую славу создали мне, как той рыжей собаке на ярмарке: либо, кому не лень, кнутами бьют, либо хозяин до воза привязывает. А все по твоей лже, Иван Ломонос.
   Иван Ломонос, кряжистый казак, постоял молча, вгляделся черными глазами в глаза Сидорки Болдыря, развернулся плечом и ахнул его кулачищем в ухо. Сидорка упал, перевернулся через голову, ловко вскочил и с ходу так залепил по носу Ивана, что у него кровь хлынула на новую голубую поддевку широкой речкой.
   – За мое ж жито та мене ж бито?! – сказал Сидор­ка. – Набрехал ты, Иван, богато, а правда одна. Кому и того дают и сего, а кому ничего. Зло на меня не держи, то я тебе вареника дал за твою поддевку. Теперь квиты! А наперед знай, не тот казак, который поборол, а тот, ко­торый вывернулся!
   – Квиты! – хмуро сказал Иван и протянул руку Сидорке. – Ловко ты в нос влепил. За то тебя и похваляю… Без острого клинка не расколешь пенька! Квиты!
   Казаки собирались кучками, шумели, спорили, что-то доказывали друг другу, ругались. Правда, все они сходились на одном, хоть и зависть каждого обуревала: на славу и на редкость была пожалована в Москве и обласкана станица казаков атамана Михаила Ивановича Татаринова.
   После этого по-пешему, а не по-конному – четыре в ряд, были выстроены все казаки крепости. Впереди стали знаменитые атаманы: самый крайний справа – старейший и мудрейший атаман Черкашенин, плечом к плечу – Иван Каторжный, Алеша Старой, Наум Васильев. За ними в другом ряду: Осип Петров, Тимофей Разин, Панько Стороженко. За ними есаулы: Федор Поропшн, Левка Карпов, Афонька Борода, Ванька Острая Игла. Дальше: Федька Ханенев, Стенька Лебяжья Шея, Панкрат Ветер, Ванька Косой, есаул Петро Щедеев, и так растянулось войско по майдану на прицерковной площади. Не стали только в строй братья Яковлевы да с ними двадцать казаков. Татаринов сказал им – если они не станут принимать царского знамени с войском, то войско и он сам повелят казнить их, чтоб неповадно иным было тут же на майдане Азова-крепости. Они, ехидно ухмыляясь, стали в ряды. Атаманскую булаву приподнял в руке есаул Григорий Переломайхата, а знамя царское, возле которого стояли два рослых казака, высоко поднял атаман Татаринов. Он сказал всем:
   – Пожаловано нам знамя за наше мужество, храбрость и верную службу Руси. Не выроним сего знамени из рук своих. Приумножим славу великому Дону. И впредь, не кривя душой, будем служить земле русской.
   Сняв шлем, Татаринов опустился на колени, и войско в полной тишине опустилось на колени. И бабы, и малые дети, и старики, стоявшие в стороне, опустились на колени.
   – Целую сие знамя, клянусь войску исполнять в великой святости его волю.
   В ответ он услышал громкое, сильное и твердое:
   – Войско целует знамя и клянется своему атаману исполнять в великой святости его волю.
   Атаман встал, и войско встало. Встало и пошло рядами к знамени. Подойдя к нему, каждый снимал шапку, опускался на колени, целовал его и отходил в сторону.
   Бабы, дети и старики, поднимаясь с земли, крестились.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Казалось, все улеглось в крепости, успокоилось. Дробно отзвонили колокола на высокой и белой как снег просторной церкви Иоанна Предтечи и на широкой колокольнице Николы Чудотворца. Люди валом пошли в эти древнейшие русские церкви, поставили свечи воску ярого, упали на колени. Они благодарили господа, царя, молились за князя Пожарского и за атамана Татаринова. Они молились за то, что ныне Азов-город с таким большим пушечным нарядом получит порох, свинец и что казакам будет чем встретить теперь врага.
   Попы по-особому строго и важно отслужили службу по новым церковным книгам, которые доставил на Дон Татаринов. Все люди, и старые, и малые, молились в этот день, как никогда, смиренно и степенно. Молились Ульяна Гнатьевна, подросший, шустрый и быстроглазый Якунька, старый атаман Черкашенин, Тимофей Разя, Стенька с Татьянкой. Молились казаки и прославленные атаманы. Татаринов отбивал поклоны, благодаренье господу за счастливое возвращение на Дон, а Варвара, крестясь, низко кланялась господу за то, что ей довелось снова увидеть ненаглядного и молиться рядом с ним в такой светлый и радостный день в церкви заступника – Николы Чудотворца.
   Сотворив молитву, люди медленно вышли из храма и троекратно проследовали крестным ходом под перезвон колоколов, неся царское знамя. Потом его торжественно «навечно» поставили в атаманской избе, под караулом двух сменяемых двенадцать раз в день дежурных казаков с обнаженными саблями.
   Татаринов только теперь пошел к себе в замок и стал вести беседу с желанной Варварушкой да с Татьянкой. Он поведал им о Москве то, что не довелось ему, да и не следовало, открывать войску.
   Постовые казаки в этот день на всех четырех крепостных стенах особо бодро несли сторожевую службу. Несли службу исправно во всех наугольных каменных башнях и за городом: конные разъезды у Азовского моря, засадники по курганам и придонской степи. Трудно было турку, или татарину, или иному какому врагу пройти, проехать или подползти ближе к крепости.
   Глянешь вперед – зеленое море, трава дышит густая, покачивается тонкими стебельками. И кажется, нигде ни души. Стоят безмолвные курганы. Парят орлы, степные коршуны. Колышется сизоватый, знойный, пьянящий воздух, да щедро греет донскую землю неутомимое солнце.
   Тихо и, кажется, удивительно спокойно и безмятежно проходит степная жизнь под Азовом. Забавно и любопытно глядеть в синеватое небо и удивляться, как птицы кричат и кружатся, где стаями, а где в одиночку. Одни камнем падают с высоты на землю, другие скользят на крыльях, третьи, не шевелясь, парят, зорко высматривают добычу. Сколько их здесь? Тысячи!
   Через конные дороги и пыльные пешие тропинки то и дело переползают всяких размеров змеи – черные, серые, черно-бронзовые. И опять же: одни ползут, другие, свернувшись клубочками, греются на солнце, подняв головы тюльпанами. Гляди, казак, будь осторожен! У каждой степной змеи свои повадки. Одна укусит человека и сама тут же сдыхает. Другая укусит, клубком совьется и прыгает с подскоками в аршин от земли. Подпрыгнет – упадет, зашипит – снова прыгнет. Такая змея, с серыми крапушками, опасна не только человеку. Чаще же всего здесь встречается змея-кольцо. Длинная, черноголовая, спина горит что бронза, ярко отчищенная. Завидит змея издали казачью телегу – свернется кольцом, как обруч с бочки, и катит следом. Догонит, ударит хвостом по доскам – и в сторону.
   Там суслик пробежит, там заяц… Тихо, но удивительно неспокойно в степи. Вот над крайним курганом что-то черное высоко взметнулось и упало. Тотчас такое же чер­ное взметнулось и упало на соседнем кургане, потом на самом дальнем. На всех курганах. Это в условленный час, почти совсем незаметно, казаки сторожевого поста и засады переговариваются между собой шапками – проверяют друг друга. И если шапка взметнется над курганом дважды, наблюдающий в крепости заметит и доложит атаману: на кургане заметили конных татар в две сотни. Если три раза взметнется шапка, тогда из крепости выезжают конные казаки по наряду и полным галопом мчатся туда, откуда подавался сигнал. Там непременно татары. Их не меньше тысячи. Вот и пойдет в степи жаркая сеча. Степь наполняется далеким ратным звоном сабель, облака порохового дыма клубятся в воздухе и стелются по густой траве, лошадиное ржанье не смолкает долго, татарское гиканье слышно далеко-далеко. А если еще там же три раза взметнется над курганом казачья шапка, – к татарам подошло подкрепление. В крепости наскоро седлают коней и мчатся к своим на помощь. Пыль поднимается над дорогами от конских копыт, слов­но от налетевшего урагана. Пыль взвивается над полем битвы, схватывается в стороне, несется густой серой полосой и оседает над Доном. В ходу все: и волосяные арканы, которыми ловко владеют и те, и другие, стаскивая ими противника с коня, и сабли острые, и длинные пики, пистоли и самопалы, острые железные набалдашники с рукоятками, и просто грудь коня, приученного к тому, чтобы свалить врага на землю и раздавить копытами.
   И в такие жаркие битвы, которых иной день бывает более десятка, донская степь живет особой жизнью. Тогда она и страшная, и грозная, и коварная…
   Солнце опустилось за морем. Густая ночь озарилась звездами. В камышовых заводях за Доном изредка покрякивали дикие селезни. Над крепостью, посвистывая крыльями, проносились стаями утки. Кругом – в степи, над Доном, над морем и в крепости – было прохладно и спокойно.
   Но вот, уже в глухой ночи, сторожевой казак – видно, по злому уговору и умыслу и не без корысти – тайно пропустил через главные крепостные ворота неведомо ка­кого человека. Человек тот был слепой, ростом средний, волосом черен, борода светло-русая, продолговатая. Платье на нем – лосиный рудо-желтый кожан. Принес он недобрые вести из Черкасска-города да неведомо как шмыгнул в задние дворы к Яковлевым. С ним же пропущены были в крепость еще два человека: один – ростом высок, волосом светло-рус, бородка не велика; другой – ростом невысок, нос с горбиной, волосом черен, бородка кругленька, не велика, платье на них – кафтаны суконные, серые с белью.
   Тимошка да Корнилий приняли тех людей, взобрались на чердак подворья и при свече тайно вели беседу. Тимошка тихо сказал слепому:
   – Приплелся в крепость вовремя. Дело начнем!
   – Вы тоже, – сказал Корнилий двоим в серых каф­танах, – тоже к месту будете!1 Великому ладу будем рады. Служите нам и впредь верно.
   – Уж не впервой, и не вчера родились, – ответил тоненьким голоском один из них. Это был ближний родственник Яковлевых – Трофимка. А второй был казак Нехорошко Клоков. Оба ездили с Татариновым в Москву. Из Воронежа Татаринов поехал в Азов с третью казаков конно, а есаула Петра Щадеева оставил с казаками стеречь добро и плыть в судах вниз по Дону к Азову-крепости. Слепой казак не был слепым – прикидывался. Это был давнишний скрытый враг Татаринова Санька Дементьев.
   Тимошка спросил:
   – Плывут ли будары с хлебом и с царским доб­ром?
   – Плывут, – быстро ответил Нехорошко Клоков.
   – Много ли?
   – Пятнадцать.
   – Стало быть, не солгал Мишка. Много ли добра?
   – Полно!
   – То все будет в прибыль славы Татаринову, – сказал Корнилий.
   – Еще бы, – сказал Трофимка. – Того нельзя допустить никак. Хотел было я в бударах днища топором рушить, хлеб и добро в Дону топить. Днища крепки, да и догляд великий. А складно вышло бы в подрыв Мишке.
   – В уме ли? Без хлеба все пухнем.
   – Как быть? – спросил Нехорошко Клоков.
   – А быть нам так, – сказал Корнилий, – я буду сказывать – будары с хлебом перетонули. Пошлем человека пожечь будары.
   – А коль они придут? – спросил Санька. – Тогда Нехорошко и Трофимка сложат головы перед войском.
   – Не в миг-то придут, – строго сказал Тимофей Яковлев. – Пошлем надежного человека. Все головы закладываем. Великое дело кончается великим, как только увенчается. А не увенчается, то всем нам быть казнен­ными. Так ли?
   – Так, – согласился Санька. – Но ты же сказывал, что без хлеба все пухнем. Как быть?
   – Задумано не в жизнь, а на смерть. Посидим и без хлеба.
   – Кого пошлем? – спросил Санька.
   – Тебя пошлем! Немедля! Кроме тебя, послать некого. На нет сведем славу Татаринова! Сведем!
   – Где покинули будары? – спросил Корнилий бежавших от есаула Петра Щадеева.
   – Вверху, днищ за восемь от Раздоров.
   – Скачи туда и денно, и нощно! – велел Тимофей «слепому» Саньке.
   Тот покачал головой:
   – Мне и в крепости дел много. Никто не сплетет такой паутины, как я.
   Сторожевой тихо открыл главные тяжелые ворота, которые все-таки глухо, но далеко слышно скрипнули, и выпустил из крепости человека в сером кафтане. То был Трофимка Яковлев. Ему под страхом смерти было велено незаметно вернуться на струги, поджечь, перетопить их вверху за Раздорами и бежать в степь. Трофимке обещали: как Корнилий станет атаманом, его вернут и воздадут славу превыше всех! Он дал на то свое со­гласие.
   Показалась луна над морем, появилась золотисто-зеле­ная дорога через Дон, и в этой лунной дороге всплескива­лась рыба.
   Атаман Татаринов вел с женой беседу в замке Калаш-паши, сторожевые несли службу, а братья Яковлевы при восковой свече плели свою паутину.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   «Слепой» Санька Дементьев подал Корнилию письмо в длинных столбцах, склеенное, сажени в четыре.
   – Бери! – сказал он. – Это будет нам, да и многим, грамотой царя. В грамоте сей, бишь, сказано: «Бояре, царь и великий князь Михаил почитают на Дону за непременное и желают быть в вечной любви и дружбе едино с атаманом Корнилием Яковлевичем Яковлевым, а Мишку Татаринова, предерзновенного человека, признать нам атаманом у вас никак не можно…»
   – Подложная?! – торопливо спросил Корнилий, за­глядывая в бумагу.
   – Нельзя ей быть подложной, – спокойно ответил «слепой», – письмо царское, чернила царские, и печать в аккурат царская же! Гляди!
   Подложная грамота не показалась Корнилию подлож­ной. Она была сделана хитро и ловко…
   – Поди разбери, которая царская, а которая не цар­ская, – улыбаясь, сказал довольный Корнилий, представивший уже себя атаманом войска Донского. – Не все ли едино? Складно смастерилось. Кто же мастерил сию бесподобную грамоту?
   – Гм! Кто мастерил? Экий недогадливый. Кто же, кроме меня, смастерит такое важное дело, – сказал Санька и громко расхохотался.
   – Потише ты, черт одноглазый, – сердито сказал Тимофей Яковлев. – Кому же теперь быть атаманом? Корнилию или мне, Тимофею?
   «Слепой» сказал:
   – Кого крикнет войско! Воля его!
   Братья злобно посмотрели на «слепого» Саньку, хитро прищурившего глаз, и так же злобно переглянулись. Каждому хотелось атаманствовать безраздельно. «Слепой» за­метил это и не скоро сказал:
   – Худо ли? Корнилий будет – Тимошке хорошо! Ти­мошка будет – Корнилию хорошо…
   – Все так, да не так! – пробормотал Тимошка. – Медлить с таким делом никак нельзя. Надо бы идти со двора на двор да обо всем и поведать казакам. Слезай-ка с чердака, иди. И ты, – обратился он к Нехорошко Клокову, – иди по другим дворам. Сказывай: Азов-крепость царь не принял в свою вотчину по вине Татаринова. Ему-де, Мишке, захотелось самому царствовать в Азове. Будары-де с хлебом и царским добром, посланные царем на Дон, небреженьем Мишки пограблены и перетоплены татарами. Не ждите обещанного Мишкой хлеба да царского вина. Облизывайтесь языками! Сбрехал Мишка на свою голову немало. Царь-де пожаловал пятьсот рублей, чтоб он, Мишка, прикупил на Воронеже хлеба в прибавку и толокна. А он, Мишка, ничего не прикупил в Воронеже и деньги утаил.
   – Того не могу сказать, – со страхом вымолвил Не­хорошко. – Не ведаю.
   – А не бреши на ветер! Почто у тебя язык за ушами болтается? «Не ведаю!» Ведай! Вот воевода Вельяминов с Воронежа отписывает… Читай!
   Нехорошко взял дрожащими руками бумагу и стал читать:
   – «…А что, государь, с ним, атаманом Михаилом Татариновым с товарищи, на хлебные запасы на покупку послано пятьсот рублев денег, а на те, государь, деньги никаких запасов не покупали, а повезли те деньги с собою… А стругов им давано пятнадцать, а гребцов сорок человек… Особо струг дан атаману Татаринову да ему же в помощь три гребца… С войсковым атаманом, с Михаи­лом Татариновым, отпустил от себя двести четей муки, пятьдесят четей круп, пятьдесят четей толокна да с кабака сто пятьдесят ведер вина!.. Я, холоп твой…» – Нехорошко уронил бумагу. – Подложная?
   – Подлинно! Подписано Мироном Вельяминовым.
   – Не может быть! – удивленно сказал Санька Дементьев, поднимая бумагу. Он пристально вгляделся в подпись воеводы. Повертев бумагу, произнес уверенно: – Ловко подделано. Кто-то почище меня сработал…
   Тимошка усмехнулся:
   – «Сработал!» Она не сработана, а написана дьяком на двух листах. Один лист царю отвез гонец, другой – гонец доставил мне для памяти.
   – Ловко, – проговорил Санька, – ловко. Бумага пригодится.
   Корнилий также был удивлен. Тимошка не показывал ему воеводскую бумагу, хотя он точно знал, что на Воронеже дьяк Харитон Шпеньдяй давно подыгрывает Тимошке, который возил ему сам и через других передавал дорогие поминки. Корнилий подумал – не быть ему атаманом. Братец обскачет. Хитрее дело ведет.
   В полночь в Азове-крепости загорелись факелы: у Ташканской стены – двести факелов, у Султанской стены – триста факелов, у Приречной, донской стены – пятьсот факелов, у Азовской стены – тысяча! Горит, переливается, взметывается пламя факелов в черноте ночи и огненными языками мечется из конца в конец города.
   Подкупленные звонари рады стараться. Надрываются, Со стоном переливаются, бешено вызванивают двадцать четыре колокола Николы Чудотворца. А с ними, ну словно наперебой, спорят – куда там остановить их! – тридцать семь колоколов Иоанна Предтечи! В пожар так не лупили, в самые главные тревоги так не звонили. Того и гляди, растрескаются колокола. Сыщи их потом. Весто­вая, особая по тревоге, пушка пальнет, бывало, три раза, словно чихнет, – умолкнет. А в эту ночь без перестану грохает.
   – Беда, братцы! – кричат возле одной стены.
   – Беда! – кричат возле другой, вылизывая пламенем факелов черную, тревожную ночь.
   – Беда! Братцы, беда! Где враг?
   Вся крепость замелькала огненными пятнами. Атаманы вышли на майдан, спросили:
   – По какому делу тревога? И по какому делу беспрестанно бьет вестовая пушка?
   Беззубый казак в обтрепанном кафтане, заглядывая в лицо атамана Татаринова, присветив факелом, сказал, громко расхохотавшись:
   – Гм! По какому делу? По самому главному делу! Атамана скидывать будем! Во лжи наш Мишка Татаринов утонул! Сбрехал про будары с хлебом, сбрехал про деньги, поутаил про себя деньги царские – пятьсот рублев, крепость Азов не в царскую, а в свою вотчину иметь заумыслил! Хи-хи! Мало ли дело?!
   – Почто ты лжешь так, змеиная голова?! Почто ты лжешь? – в бешенстве крикнул Татаринов, схватив казака за горло. – Ведь отродясь же, ты знаешь это, служил я войску Донскому своей великой честью, своей неподкупной совестью! Кто вложил в твои сатанинские уста яд – такую ненависть ко мне?! Сказывай!
   – А не скажу! А всем стало ведомо, что ты подзадержался на Москве затем, чтоб поморить нас голодом… И знал ты, сидя на Москве: остались мы в крепости без свинца и без пороха. А приди к нам турок, татарин – взял бы руками голыми… Эх ты, Мишка! А мы-то сидели, думали, гадали…
   Сильные руки Татаринова, как клещи, сжали глотку беззубого казака, и тот, корчась в судорогах, испустил дух, упал, раскинув руки и выронив факел…
   – Иуда, – скрежеща зубами, сказал Татаринов, отхо­дя в сторону.
   – Иуда! – сказали другие атаманы.
   А хитроватый казак, стоявший в стороне, заметил:
   – Ты не сердись, батько атамане! Ныне у нас в крепости так случилось: не тот атаман, который гроши мает, а тот атаман, который черта знает. Ты жил на Москве, а блудня жила в Азове. Ге, брат, добрый атамане, – про­должал казак, – где паслися наши кони, где, братко, тра­ва шумела, кровь татарина да турка морем червонела…
   – Досказывай!..
   – Змея вползла под рубашку! – крикнул казак и с какой-то непонятной злостью, словно хватаясь за горящую головешку, достал из-за пазухи пятнистую змею и бросил ее под ноги атаману. – С того дня, Мишка, как ты, вели­кодушный и преданный нам, Донскому войску, съехал в Москву сложить за всех свою голову, заметил я великую перемену – измену тебе. Схватил я сию змею, вырвал жало и ждал твоего приезда. Ждал! Дави же змеюку нога­ми. Дави! Все плутают меж нас Тимошка да Корнилий.
   Татаринов раздавил змею ногами и долго смотрел на ее предсмертные вздрагивания.
   – Спасибо тебе, – сказал он казаку, – твоей верной службы я не забуду.
   Но на майдане шумели, кричали, переметывали туда и сюда факелы, требовали сойтись всем дружно и ски­нуть с атаманов Татаринова. Татаринов взошел на высо­кий помост майдана. Колокола перестали гудеть… В казачьей гуще воцарилась полная тишина. Только пламя факелов потрескивало среди людей и на каменных стенах.
   – Войску, видно, не угодно, да и не любо держать меня атаманом? В том воля войска! Атаманство беспричинно не снимается и не утверждается на Дону. И мне, как было и в прошлом с атаманами, надлежит подлинно знать, в чем моя непригодность, почему не могу я служить верой и правдой войску. До тех пор, пока своими ушами не услышу порочащего мою совесть, атаманская булава останется при мне… – Татаринов отошел на помост в сторону и крепко сжал в руке булаву.
   На помост торопливо вскочил Корнилий Яковлев. Блудливые глаза его зашарили по рядам, руки длинные задергались, ноги высокие не стояли на месте. А лицо – что у покойника, бледное, покатый лоб – зеленый.