Страница:
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Вышел Татаринов из тюрьмы с атаманской булавой. За ним – его сподвижники: Алеша Старой, Наум Васильев, Иван Каторжный. Глянули на крепостную стену и остановились. Быстрые глаза Татаринова все увидели: срубленные саблями казачьи тела, валявшиеся вокруг темницы, серые камни мощеных улиц, залитые кровью, разрушения, причиненные взрывами, возле порохового погреба. Как будто ураган пронесся в крепости, переломал, перекрутил все и понесся дальше по дикой степи. Сторожевые казаки, ходившие с ружьями по широким стенам, смотрели на освобожденных атаманов затаенно. Народ и войско стояли без шапок молча.
Дрогнула тогда серебряная серьга под ухом. Крутой лоб Татаринова нахмурился. Широкие скулы выдвинулись вперед. Мохнатые брови сдвинулись. Глаза злобно метнули огонь. Атаман не сказал и единого слова, а казаки поняли его.
Метнулась от горячей обиды золотая серьга под ухом у атамана Ивана Каторжного. Она закачалась, задрожала мелкой дрожью, дернулась вместе с головой атамана и стала вздрагивать. В глазах и на лице Каторжного был виден неудержимый гнев за то надругательство над землей, добытой многой кровью, и над той славой, равной которой никогда не бывало на Дону. Он молчал, а все его огромное тело вздрагивало, билось, как в лихорадке. По черноватому лицу Наума Васильевича Васильева скатились две слезы. И хотя он привык ко всему и повидал многое, хотя его глаза были остры, быстры, словно у ястреба, он не мог смотреть на то, что сотворилось в Азове. «Для того ли атаманы и казаки брали город, страдали, сидели по тюрьмам в Москве, на Белоозере, гибли в Каргополе?..» – думал он. А мятежные казаки, понявшие свою вину, молчали и только били атаманам низкие земные поклоны.
– Пошарпали, – грозно сказал Татаринов, – держите ответ! Не передо мною, а перед богом да перед всей землей русской. Будары с хлебом приплыли?
– Приплыли! Приплыли, – раздались робкие голоса.
– Зачинщики схвачены?
– Схвачены! Вот только Тимошка куда-то сбежал! – сказал Порошин.
– Схватить немедля! Казни достоин!
Есаул Иван Зыбин в островерхой крымской шапчонке с белой опушкой, как кошка, прыгнул в толпу и, расталкивая ее локтями, пошел к крайним воротам. Там он схватил человека в рваной сермяге, в вывернутом малахайце, в истоптанных красных, порыжелых сафьянцах. Схватил он его крепкими ручищами за ворот сермяги и поволок к атаманам. Оскалив зубы, тот выдернул кинжал и пытался всадить его в есаула, да не успел. Зыбин подцепил его сапогом в подбородок. Острый кинжал упал на камни со звоном.
– Тимоху Зыбин волокет!
– Тимоху! – загорланили в толпе.
Тимофея Яковлева поставили перед атаманами. Вся рожа в саже. Сермяга в грязи, рваная. Сафьянцы, видно, с чужой ноги.
Иван Зыбин, тяжело дыша, произнес:
– Атаман, вели срубить саблей это ядовитое жало. Всю жизнь живет и паутину плетет, змеюка. Вот моя сабля острая!
– Нет, – тихо произнес Татаринов. – Пусть судит войско. В тюрьму его, иуду. В тюрьму!.. То первая моя сказка крамольному атаману. Иным иное будет! – и пошел к главным воротам, чтоб встретить будары. Есаулы вынесли знамя царское, и все пошли за атаманом к приазовской заводи, куда медленно и осторожно входили, украшенные флагами, пятнадцать воронежских будар. Первой вошла самая легкая остроносая будара, пожалованная Татаринову. На ней стоял рослый чернобородый есаул Петро Щадеев. У его ног лежал связанный тороками – седельными ремнями – Трофимка Яковлев.
Будары вошли в просторную заводь и стали возле леска на якоре.
По указу Татаринова в честь вернувшихся, чтоб сберечь порох, грянули не все, как бывало раньше, а только четыре пушки главного калибра, по числу стен в городе.
Встретив родственников, живых и здоровых, многие целовались, обнимались, плакали.
Петро Щадеев спросил атамана:
– Схвачены ли изменники, объявившиеся в крепости?
– Схвачены! – ответил Татаринов. – И нынче им будет жестокий суд и расправа. Терпеть крамолу не станем далее! Своей властью и властью войска вырвем с корнем неслыханную лжу, наветы и крамолу…
На берег стали сносить кули с хлебом, толокном, катили горбатые сорокаведерные бочки с вином, медом, пивом. Стали сгружать чувалы с белой, ржаной мукой, пересыпать из бочек в кули крупы овсяные, выгружать зелье ручное и пушечное, свинцовую казну, ядра для пушек… Тут приезжие казаки да их родичи стали разглядывать камки, тафты и сукна, пожалованные в Москве. Есаул Порошин, взяв проезжую грамоту, сверил, все ли казаки вернулись, пересчитал, переписал беглых людей, пожелавших нести службишку на Дону, пересчитал и записал в особую книгу бочки с порохом, свинец, царское жалованье, бочки с вином. И записал есаул в ту же особую книгу ранее привезенные Татариновым семнадцать церковных книг, взятых из Большого дворца да у купцов, и пятьсот рублей, о которых склепали небылицу мятежные атаманы.
Добро под царским знаменем, со звоном колокольным полдня носили в крепость и складывали на майдане. По воле войска сбили большой круг. Есаул Порошин сел за один стол с дьяком Нечаевым по правую сторону помоста, а есаул Иван Зыбин с черным попом Серапионом – за другой, по левую. На том и на другом столах, покрытых золотистой парчой, стояли сулеи с чернилами и лежали малыми снопами ловко отточенные гусиные перья.
Войско стало плотно и густо перед помостом. За войском встали старые и увечные казаки. Дальше – все жившие в крепости. Лицом к войску с есаулом Петром Щадеевым стояли казаки Татариновой станицы, честно служившие Дону, – двадцать один человек. Стали казаки по царской росписи, совпадавшей с донской отпиской. Схваченные изменники – казак Нехорошко Клоков, крепко державший сторону мятежников, да Трофимка Яковлев – лежали связанные на двух углах помоста. Санька Дементьев стоял внизу среди казаков, державших на плечах сабли наголо. Без шапок стояли под стражей два рыжих звонаря, переметнувшиеся к изменникам, подкупленный пушкарь, паливший из вестовой пушки, подворотник, пропустивший в крепость Дементьева, обгоревший Иван Бурка со вспухшим лицом и перевязанным тряпкой носом, Андрей Голая Шуба, Максим Скалодуб, тюремный староста и другие воры и изменники. Не было только Корнилия да Тимошки Яковлевых. Они сидели под замком в тюрьме. Войско и всякий люд хотели было без суда забить насмерть Тимошку да Корнилия. Атаманы не дали порешить их без воли круга.
Перед черным попом Серапионом лежала длинными столбцами подложная царская грамота, подложная, как потом дознались, грамота воронежского воеводы Мирона Вельяминова, подложные письма и те грамоты в переписи Саньки Дементьева, которые успел послать с гонцом к царю в Москву и в другие места вор и заводчик Тимошка. Лежали на столе и подлинные царские грамоты на Дон: пожалованная и беспошлинная.
На помост вышел, окинув взглядом всех и даже тех казаков, которые несли службу на стенах, в башнях и в подворотнях, атаман Татаринов. Он твердо спросил у войска – доверяет ли оно ему нести атаманскую службу по-прежнему?
Войско крикнуло:
– Иному доверить атаманство не можно!
Тогда Татаринов и другие атаманы не без причины сказали:
– Не сумели вы служить правдой атаману, служить по чести и по высокой совести без клятвы, только криком орали, кому быть атаманом, а крику вскоре изменяли же… Ныне иное дело будет. Попы вынесут святое Евангелие. Клятву перед ним принесете избранному атаману, а избранный атаман принесет клятву верности всему войску.
– Любо! Любо! – закричали донцы.
Попы принесли Евангелие. Войско под присягой крикнуло:
– Атаманом по-прежнему быть Татаринову!
А он, целуя Евангелие, произнес клятву войску:
– Отныне и до века, до последнего вздоха не покривлю душой и сердцем перед вами! Не оскверню я силы, храбрости и власти вашей. Будет едина у нас цель – служить отечеству!
– Слава Татаринову! Слава Михаилу Ивановичу!
Привели к помосту, словно зверей лютых, связанных волосяными арканами Корнилия и Тимошку.
Есаул Иван Зыбин громко вычитал перед собравшимися, какие подарки доставлены в крепость из Москвы. Дьяк Гришка вслух пересчитал их, чтоб всем было доподлинно ведомо.
Зыбин спросил у войска:
– Была ли в том ложь атамана?
Войско крикнуло:
– Атаманской лжи не было. То все вышло от Яковлевых! Бить до смерти!
Есаул Зыбин спросил Трофимку Яковлева, кто заводчик в том, что поверх городка Раздоров он хотел топором рубить днища в бударах, чтоб все добро перетопить в Дону?
– Ответствуй без корысти!
Трофимка громко зарыдал, предчувствуя, что смертной казни ему не избежать. Тело его тряслось и корчилось, словно его жгли на костре. Дрожащим голосом Трофимка сказал:
– Корнилий да Тимошка!
Корнилий рванулся вперед и впился глазами в Трофимку. Тимошка приподнял голову, прислушался.
– Ин дело-то какое. Вон кто хотел сморить нас голодом. Хорош один братец, другой того хлеще. Предать их казни!
– Пороховую и свинцовую казну ты также хотел поизвести? – спросил Трофимку Зыбин.
– И пороховую, и свинцовую – все, что лежало на бударах.
– Казнить Трофимку! – крикнули казаки.
Трофимка затрясся еще больше. Он повалился на землю, катался, словно его била падучая.
Зыбин зачитал ложный донос царю от Тимошки, посланный с гонцом, с Сентяйкой Черноглазовым. В доносе писалось:
– «Великий царь-государь, атаман Мишка Татаринов крепко проворовался. Тобою жалованные царские деньги пятьсот рублев не истратил он на Воронеже, как ты велел, хлебных запасов не купил, а затаил их своей корыстью. А на Москве, перед твоими светлыми очьми, сказывал неправду без ведома войска – по своей же корыстной мысли: самому хотелось владеть Азовом-городом. Подарки, даванные тобой ему не в пример другим, впрок не пошли, ибо войско скинуло его с атаманов, а вместо его крикнуло меня, Тимошку, холопа твоего верного. О чем и отписываю тебе. А будары с хлебом да со всяким добром, великий царь-государь, перетоплены и пожжены неведомыми людьми повыше Раздорского городка.
Войско на Дону осталось помирать голодной смертью и без казны ручной и пушечной. Войско не ныне, так завтра снимет голову Татаринову. А впредь буду служить и прямить тебе всем превыше всех атаманов. Верный холоп твой, великий царь, атаманишка всего войска Донского
Тимошка Яковлев».
Татаринов положил перед Зыбиным пятьсот рублей.
Войско загудело. Буйные голоса поносили изменников.
За три дня и три ночи атаманства Тимофея без ведома войска написано было Санькой Дементьевым четыре доноса на Татаринова: царю, турецкому султану, крымскому хану, персидскому шаху. Турецкому султану писал Тимошка – «будет-де сходная цена, донские казаки не постоят – сдадут крепость Азов». Персидского шаха он извещал о своем атаманстве, а крымскому хану грозил разорением Бахчисарая.
– Попутал сатана! – грозно и дружно кричало войско. – Смерть Тимошке, смерть Корнилию!
Братьев приговорили к смерти: Тимошку за ребро повесить в крепости на якоре, Корнилия посадить в куль да кинуть в Дон без всякого мешканья.
Тимошка, чувствуя свой последний час, вдруг громко заговорил:
– Тех грамот подложных, подметных и прельстительных писем я не писал. Царю о Мишке Татаринове я не отписывал. Турецкому султану, крымскому хану и персидскому шаху известий о себе не подавал. То, видно, писали Санька Дементьев с Черкасска-города да Гришка Ануфриев с Кагальника. Пытайте их накрепко! Сознаются! О тех подложных грамотах и Корнилию было неведомо. Нашей вины тут нету. А будары с хлебом да с порохом хотел поджечь Трофимка Яковлев. А письмо от воронежского воеводы Мирона Вельяминова привез казак Татариновой станицы Нехорошко Клоков. А где он брал, нам с братом неведомо. Читал нам то письмо бежавший с будар Нехорошко. Мы же, по серости своей, поверили. А для которой корысти то делал он, его допытывайте. Смерти от вас не боюсь. Был я на Дону всю пору исправным казаком.
Зычно загорланило войско:
– Ото всех сразу отперся! И родича своего продал, и Нехорошка Клокова выдал, и Саньку Дементьева к смерти за себя подбил, и казака Гришку Ануфриева втравил в дело!
– Смерть Тимошке!
– Тяните к якорю!
Тимошку подтянули к столбу, обвитому железными цепями, на котором висел якорь. Поддели за ребро и подтянули кверху.
– Братцы! – раздался надрывный голос возле помоста. – Тимошка не виновен! Я грамоты царские писал. Я подметные письма вкидывал в крепость!.. – выкрикивал Санька Дементьев.
– Эх, шельма одноглазая! – сбасил кто-то.
– Да!
– А с какой бы стати кричать ему так? – спрашивал другой.
– А поди там, разбери.
– Братцы! – раздался голос Гришки Ануфриева. – Не бывало вины Тимошкиной. Во всем моя вина. Я смуту вносил, клепал, лжу сеял, писал подложные бумаги. Казните!
– Выкручивает Тимошку, лжет войску. Не верьте кагальницкому вору Гришке Ануфриеву!
Татаринов сказал:
– Снимите с якоря Тимошку! Подцепите на якорь Саньку Дементьева да Гришку Ануфриева.
Полуживого Тимошку сняли с якоря и подцепили Саньку да Гришку.
– Кидайте Корнилия в воду! – закричал Тимофей Разя. – Хотя он мне и родней доводится, а измена за ним великая.
– Эх ты, хресный! – издали сказал Корнилию Стенька Разин. – Знал бы батяня мой твою измену, он бы не дал хрестить меня… Кому нужон такой хресный…
Стеньке стало совестно за крестного отца, и он, смахнув слезу, отошел подальше, промолвил:
– Атаманов продал! Хресный!
И тогда он услышал:
– Вины Корнилия нет! То я, Трофимка, всему причина. Попутал сатана. То я, без Корнилия, без ведома Тимошки, хотел пожечь да потопить будары! Я приму смерть, предназначенную мне.
– А брешет собака!
– Плутает, да конца не знает!
Казаки спросили атамана:
– Выходит, стало быть, вины их нет?!
– Вины их много! – ответил Татаринов. – Тимошка, – обратился он к приговоренному, – сказывай сам свою вину! Сказывай войску все.
– Вина моя в том, – жалостно сказал Тимофей, – во нынешнем году, по гордости, похотел я вместо Мишки быть атаманом войска. Дьявол меня в том во всем попутал. Господь бог, слыша мои правдивые слова перед вами, спасет меня от позорной смерти. Смилуйтесь!
– Куда же их девать?
– В тюрьму киньте! – сказал Татаринов. – Трофимку в куль да в воду! Переметнувшихся звонарей туда же. Подкупленного пушкаря – на якорь! Казака Андрея Голую Шубу – на якорь! Казака Ивана Бурку – на якорь! Тюремного старосту Максима Скалодуба – в куль да в воду! Казакам Шпыньдяю, Гуньдяю, Ваське Козырю – снять саблей головы подале от крепости да там же кинуть в землю.
– Любо! – закричало согласное с атаманом войско.
– Есаула Федьку Порошина, есаула Ивана Зыбина, атамана Михаила Черкашенина, попа черного Серапиона, дьяка Гришку Нечаева вознаградить из войсковой казны, каждому пятьдесят рублев. Из пожалованных мне царских денег и других выдач, как то было мною сказано, попу Серапиону любую половину.
– Любо! – сильнее закричало войско.
– А ныне дел в Азове всем хватит. И мне единолично во всем негоже быть атаманом. Алеше Старому быть атаманом в посольских делах: ногайских, крымских, московских и иных народов. Всех надобно склонить под руку московского государя.
– Любо!
– Науму Васильеву быть атаманом – глазом и ухом войска!
– Любо!
– Ивану Каторжному быть атаманом войска в крепостных поделках да в торговом деле.
– Любо!
– Осипу Петрову быть атаманом на Дону-реке и на Черном море. Паньку Стороженко нести сторожевую службу в Азове и под Азовом-городом.
– Любо!
– Михаилу Черкашенину быть всем атаманам и казакам советчиком во всех делах и судьей.
– Любо!
– Есаулу Порошину с дьяком Нечаевым, да с попом Серапионом, да с атаманом Михаилом Черкашениным писать статьи, наказующие казака за всякое воровство, измену, убийство и прочее… Отныне войску едину и тверду следует быть во всем. Изменами, воровством, лжою, наветами всякими великому делу придет пагуба! Во всем будьте едины, яко скала горная!
Войско подбрасывало шапки, кричало «слава атаману Татаринову!» и поздравляло других атаманов, разумно поставленных на благо и службу войску.
Как только приговор над изменниками был приведен в исполнение, выкатили бочки с вином и стали на радостях пить на майдане, хвалить царя, вспоминать дела славного князя Димитрия Пожарского. Больше всего казаки хвалили атамана войска Донского за его славную и верную жену Варвару.
Казаки и атаманы торжествовали в крепости.
Дрогнула тогда серебряная серьга под ухом. Крутой лоб Татаринова нахмурился. Широкие скулы выдвинулись вперед. Мохнатые брови сдвинулись. Глаза злобно метнули огонь. Атаман не сказал и единого слова, а казаки поняли его.
Метнулась от горячей обиды золотая серьга под ухом у атамана Ивана Каторжного. Она закачалась, задрожала мелкой дрожью, дернулась вместе с головой атамана и стала вздрагивать. В глазах и на лице Каторжного был виден неудержимый гнев за то надругательство над землей, добытой многой кровью, и над той славой, равной которой никогда не бывало на Дону. Он молчал, а все его огромное тело вздрагивало, билось, как в лихорадке. По черноватому лицу Наума Васильевича Васильева скатились две слезы. И хотя он привык ко всему и повидал многое, хотя его глаза были остры, быстры, словно у ястреба, он не мог смотреть на то, что сотворилось в Азове. «Для того ли атаманы и казаки брали город, страдали, сидели по тюрьмам в Москве, на Белоозере, гибли в Каргополе?..» – думал он. А мятежные казаки, понявшие свою вину, молчали и только били атаманам низкие земные поклоны.
– Пошарпали, – грозно сказал Татаринов, – держите ответ! Не передо мною, а перед богом да перед всей землей русской. Будары с хлебом приплыли?
– Приплыли! Приплыли, – раздались робкие голоса.
– Зачинщики схвачены?
– Схвачены! Вот только Тимошка куда-то сбежал! – сказал Порошин.
– Схватить немедля! Казни достоин!
Есаул Иван Зыбин в островерхой крымской шапчонке с белой опушкой, как кошка, прыгнул в толпу и, расталкивая ее локтями, пошел к крайним воротам. Там он схватил человека в рваной сермяге, в вывернутом малахайце, в истоптанных красных, порыжелых сафьянцах. Схватил он его крепкими ручищами за ворот сермяги и поволок к атаманам. Оскалив зубы, тот выдернул кинжал и пытался всадить его в есаула, да не успел. Зыбин подцепил его сапогом в подбородок. Острый кинжал упал на камни со звоном.
– Тимоху Зыбин волокет!
– Тимоху! – загорланили в толпе.
Тимофея Яковлева поставили перед атаманами. Вся рожа в саже. Сермяга в грязи, рваная. Сафьянцы, видно, с чужой ноги.
Иван Зыбин, тяжело дыша, произнес:
– Атаман, вели срубить саблей это ядовитое жало. Всю жизнь живет и паутину плетет, змеюка. Вот моя сабля острая!
– Нет, – тихо произнес Татаринов. – Пусть судит войско. В тюрьму его, иуду. В тюрьму!.. То первая моя сказка крамольному атаману. Иным иное будет! – и пошел к главным воротам, чтоб встретить будары. Есаулы вынесли знамя царское, и все пошли за атаманом к приазовской заводи, куда медленно и осторожно входили, украшенные флагами, пятнадцать воронежских будар. Первой вошла самая легкая остроносая будара, пожалованная Татаринову. На ней стоял рослый чернобородый есаул Петро Щадеев. У его ног лежал связанный тороками – седельными ремнями – Трофимка Яковлев.
Будары вошли в просторную заводь и стали возле леска на якоре.
По указу Татаринова в честь вернувшихся, чтоб сберечь порох, грянули не все, как бывало раньше, а только четыре пушки главного калибра, по числу стен в городе.
Встретив родственников, живых и здоровых, многие целовались, обнимались, плакали.
Петро Щадеев спросил атамана:
– Схвачены ли изменники, объявившиеся в крепости?
– Схвачены! – ответил Татаринов. – И нынче им будет жестокий суд и расправа. Терпеть крамолу не станем далее! Своей властью и властью войска вырвем с корнем неслыханную лжу, наветы и крамолу…
На берег стали сносить кули с хлебом, толокном, катили горбатые сорокаведерные бочки с вином, медом, пивом. Стали сгружать чувалы с белой, ржаной мукой, пересыпать из бочек в кули крупы овсяные, выгружать зелье ручное и пушечное, свинцовую казну, ядра для пушек… Тут приезжие казаки да их родичи стали разглядывать камки, тафты и сукна, пожалованные в Москве. Есаул Порошин, взяв проезжую грамоту, сверил, все ли казаки вернулись, пересчитал, переписал беглых людей, пожелавших нести службишку на Дону, пересчитал и записал в особую книгу бочки с порохом, свинец, царское жалованье, бочки с вином. И записал есаул в ту же особую книгу ранее привезенные Татариновым семнадцать церковных книг, взятых из Большого дворца да у купцов, и пятьсот рублей, о которых склепали небылицу мятежные атаманы.
Добро под царским знаменем, со звоном колокольным полдня носили в крепость и складывали на майдане. По воле войска сбили большой круг. Есаул Порошин сел за один стол с дьяком Нечаевым по правую сторону помоста, а есаул Иван Зыбин с черным попом Серапионом – за другой, по левую. На том и на другом столах, покрытых золотистой парчой, стояли сулеи с чернилами и лежали малыми снопами ловко отточенные гусиные перья.
Войско стало плотно и густо перед помостом. За войском встали старые и увечные казаки. Дальше – все жившие в крепости. Лицом к войску с есаулом Петром Щадеевым стояли казаки Татариновой станицы, честно служившие Дону, – двадцать один человек. Стали казаки по царской росписи, совпадавшей с донской отпиской. Схваченные изменники – казак Нехорошко Клоков, крепко державший сторону мятежников, да Трофимка Яковлев – лежали связанные на двух углах помоста. Санька Дементьев стоял внизу среди казаков, державших на плечах сабли наголо. Без шапок стояли под стражей два рыжих звонаря, переметнувшиеся к изменникам, подкупленный пушкарь, паливший из вестовой пушки, подворотник, пропустивший в крепость Дементьева, обгоревший Иван Бурка со вспухшим лицом и перевязанным тряпкой носом, Андрей Голая Шуба, Максим Скалодуб, тюремный староста и другие воры и изменники. Не было только Корнилия да Тимошки Яковлевых. Они сидели под замком в тюрьме. Войско и всякий люд хотели было без суда забить насмерть Тимошку да Корнилия. Атаманы не дали порешить их без воли круга.
Перед черным попом Серапионом лежала длинными столбцами подложная царская грамота, подложная, как потом дознались, грамота воронежского воеводы Мирона Вельяминова, подложные письма и те грамоты в переписи Саньки Дементьева, которые успел послать с гонцом к царю в Москву и в другие места вор и заводчик Тимошка. Лежали на столе и подлинные царские грамоты на Дон: пожалованная и беспошлинная.
На помост вышел, окинув взглядом всех и даже тех казаков, которые несли службу на стенах, в башнях и в подворотнях, атаман Татаринов. Он твердо спросил у войска – доверяет ли оно ему нести атаманскую службу по-прежнему?
Войско крикнуло:
– Иному доверить атаманство не можно!
Тогда Татаринов и другие атаманы не без причины сказали:
– Не сумели вы служить правдой атаману, служить по чести и по высокой совести без клятвы, только криком орали, кому быть атаманом, а крику вскоре изменяли же… Ныне иное дело будет. Попы вынесут святое Евангелие. Клятву перед ним принесете избранному атаману, а избранный атаман принесет клятву верности всему войску.
– Любо! Любо! – закричали донцы.
Попы принесли Евангелие. Войско под присягой крикнуло:
– Атаманом по-прежнему быть Татаринову!
А он, целуя Евангелие, произнес клятву войску:
– Отныне и до века, до последнего вздоха не покривлю душой и сердцем перед вами! Не оскверню я силы, храбрости и власти вашей. Будет едина у нас цель – служить отечеству!
– Слава Татаринову! Слава Михаилу Ивановичу!
Привели к помосту, словно зверей лютых, связанных волосяными арканами Корнилия и Тимошку.
Есаул Иван Зыбин громко вычитал перед собравшимися, какие подарки доставлены в крепость из Москвы. Дьяк Гришка вслух пересчитал их, чтоб всем было доподлинно ведомо.
Зыбин спросил у войска:
– Была ли в том ложь атамана?
Войско крикнуло:
– Атаманской лжи не было. То все вышло от Яковлевых! Бить до смерти!
Есаул Зыбин спросил Трофимку Яковлева, кто заводчик в том, что поверх городка Раздоров он хотел топором рубить днища в бударах, чтоб все добро перетопить в Дону?
– Ответствуй без корысти!
Трофимка громко зарыдал, предчувствуя, что смертной казни ему не избежать. Тело его тряслось и корчилось, словно его жгли на костре. Дрожащим голосом Трофимка сказал:
– Корнилий да Тимошка!
Корнилий рванулся вперед и впился глазами в Трофимку. Тимошка приподнял голову, прислушался.
– Ин дело-то какое. Вон кто хотел сморить нас голодом. Хорош один братец, другой того хлеще. Предать их казни!
– Пороховую и свинцовую казну ты также хотел поизвести? – спросил Трофимку Зыбин.
– И пороховую, и свинцовую – все, что лежало на бударах.
– Казнить Трофимку! – крикнули казаки.
Трофимка затрясся еще больше. Он повалился на землю, катался, словно его била падучая.
Зыбин зачитал ложный донос царю от Тимошки, посланный с гонцом, с Сентяйкой Черноглазовым. В доносе писалось:
– «Великий царь-государь, атаман Мишка Татаринов крепко проворовался. Тобою жалованные царские деньги пятьсот рублев не истратил он на Воронеже, как ты велел, хлебных запасов не купил, а затаил их своей корыстью. А на Москве, перед твоими светлыми очьми, сказывал неправду без ведома войска – по своей же корыстной мысли: самому хотелось владеть Азовом-городом. Подарки, даванные тобой ему не в пример другим, впрок не пошли, ибо войско скинуло его с атаманов, а вместо его крикнуло меня, Тимошку, холопа твоего верного. О чем и отписываю тебе. А будары с хлебом да со всяким добром, великий царь-государь, перетоплены и пожжены неведомыми людьми повыше Раздорского городка.
Войско на Дону осталось помирать голодной смертью и без казны ручной и пушечной. Войско не ныне, так завтра снимет голову Татаринову. А впредь буду служить и прямить тебе всем превыше всех атаманов. Верный холоп твой, великий царь, атаманишка всего войска Донского
Тимошка Яковлев».
Татаринов положил перед Зыбиным пятьсот рублей.
Войско загудело. Буйные голоса поносили изменников.
За три дня и три ночи атаманства Тимофея без ведома войска написано было Санькой Дементьевым четыре доноса на Татаринова: царю, турецкому султану, крымскому хану, персидскому шаху. Турецкому султану писал Тимошка – «будет-де сходная цена, донские казаки не постоят – сдадут крепость Азов». Персидского шаха он извещал о своем атаманстве, а крымскому хану грозил разорением Бахчисарая.
– Попутал сатана! – грозно и дружно кричало войско. – Смерть Тимошке, смерть Корнилию!
Братьев приговорили к смерти: Тимошку за ребро повесить в крепости на якоре, Корнилия посадить в куль да кинуть в Дон без всякого мешканья.
Тимошка, чувствуя свой последний час, вдруг громко заговорил:
– Тех грамот подложных, подметных и прельстительных писем я не писал. Царю о Мишке Татаринове я не отписывал. Турецкому султану, крымскому хану и персидскому шаху известий о себе не подавал. То, видно, писали Санька Дементьев с Черкасска-города да Гришка Ануфриев с Кагальника. Пытайте их накрепко! Сознаются! О тех подложных грамотах и Корнилию было неведомо. Нашей вины тут нету. А будары с хлебом да с порохом хотел поджечь Трофимка Яковлев. А письмо от воронежского воеводы Мирона Вельяминова привез казак Татариновой станицы Нехорошко Клоков. А где он брал, нам с братом неведомо. Читал нам то письмо бежавший с будар Нехорошко. Мы же, по серости своей, поверили. А для которой корысти то делал он, его допытывайте. Смерти от вас не боюсь. Был я на Дону всю пору исправным казаком.
Зычно загорланило войско:
– Ото всех сразу отперся! И родича своего продал, и Нехорошка Клокова выдал, и Саньку Дементьева к смерти за себя подбил, и казака Гришку Ануфриева втравил в дело!
– Смерть Тимошке!
– Тяните к якорю!
Тимошку подтянули к столбу, обвитому железными цепями, на котором висел якорь. Поддели за ребро и подтянули кверху.
– Братцы! – раздался надрывный голос возле помоста. – Тимошка не виновен! Я грамоты царские писал. Я подметные письма вкидывал в крепость!.. – выкрикивал Санька Дементьев.
– Эх, шельма одноглазая! – сбасил кто-то.
– Да!
– А с какой бы стати кричать ему так? – спрашивал другой.
– А поди там, разбери.
– Братцы! – раздался голос Гришки Ануфриева. – Не бывало вины Тимошкиной. Во всем моя вина. Я смуту вносил, клепал, лжу сеял, писал подложные бумаги. Казните!
– Выкручивает Тимошку, лжет войску. Не верьте кагальницкому вору Гришке Ануфриеву!
Татаринов сказал:
– Снимите с якоря Тимошку! Подцепите на якорь Саньку Дементьева да Гришку Ануфриева.
Полуживого Тимошку сняли с якоря и подцепили Саньку да Гришку.
– Кидайте Корнилия в воду! – закричал Тимофей Разя. – Хотя он мне и родней доводится, а измена за ним великая.
– Эх ты, хресный! – издали сказал Корнилию Стенька Разин. – Знал бы батяня мой твою измену, он бы не дал хрестить меня… Кому нужон такой хресный…
Стеньке стало совестно за крестного отца, и он, смахнув слезу, отошел подальше, промолвил:
– Атаманов продал! Хресный!
И тогда он услышал:
– Вины Корнилия нет! То я, Трофимка, всему причина. Попутал сатана. То я, без Корнилия, без ведома Тимошки, хотел пожечь да потопить будары! Я приму смерть, предназначенную мне.
– А брешет собака!
– Плутает, да конца не знает!
Казаки спросили атамана:
– Выходит, стало быть, вины их нет?!
– Вины их много! – ответил Татаринов. – Тимошка, – обратился он к приговоренному, – сказывай сам свою вину! Сказывай войску все.
– Вина моя в том, – жалостно сказал Тимофей, – во нынешнем году, по гордости, похотел я вместо Мишки быть атаманом войска. Дьявол меня в том во всем попутал. Господь бог, слыша мои правдивые слова перед вами, спасет меня от позорной смерти. Смилуйтесь!
– Куда же их девать?
– В тюрьму киньте! – сказал Татаринов. – Трофимку в куль да в воду! Переметнувшихся звонарей туда же. Подкупленного пушкаря – на якорь! Казака Андрея Голую Шубу – на якорь! Казака Ивана Бурку – на якорь! Тюремного старосту Максима Скалодуба – в куль да в воду! Казакам Шпыньдяю, Гуньдяю, Ваське Козырю – снять саблей головы подале от крепости да там же кинуть в землю.
– Любо! – закричало согласное с атаманом войско.
– Есаула Федьку Порошина, есаула Ивана Зыбина, атамана Михаила Черкашенина, попа черного Серапиона, дьяка Гришку Нечаева вознаградить из войсковой казны, каждому пятьдесят рублев. Из пожалованных мне царских денег и других выдач, как то было мною сказано, попу Серапиону любую половину.
– Любо! – сильнее закричало войско.
– А ныне дел в Азове всем хватит. И мне единолично во всем негоже быть атаманом. Алеше Старому быть атаманом в посольских делах: ногайских, крымских, московских и иных народов. Всех надобно склонить под руку московского государя.
– Любо!
– Науму Васильеву быть атаманом – глазом и ухом войска!
– Любо!
– Ивану Каторжному быть атаманом войска в крепостных поделках да в торговом деле.
– Любо!
– Осипу Петрову быть атаманом на Дону-реке и на Черном море. Паньку Стороженко нести сторожевую службу в Азове и под Азовом-городом.
– Любо!
– Михаилу Черкашенину быть всем атаманам и казакам советчиком во всех делах и судьей.
– Любо!
– Есаулу Порошину с дьяком Нечаевым, да с попом Серапионом, да с атаманом Михаилом Черкашениным писать статьи, наказующие казака за всякое воровство, измену, убийство и прочее… Отныне войску едину и тверду следует быть во всем. Изменами, воровством, лжою, наветами всякими великому делу придет пагуба! Во всем будьте едины, яко скала горная!
Войско подбрасывало шапки, кричало «слава атаману Татаринову!» и поздравляло других атаманов, разумно поставленных на благо и службу войску.
Как только приговор над изменниками был приведен в исполнение, выкатили бочки с вином и стали на радостях пить на майдане, хвалить царя, вспоминать дела славного князя Димитрия Пожарского. Больше всего казаки хвалили атамана войска Донского за его славную и верную жену Варвару.
Казаки и атаманы торжествовали в крепости.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
После крамольного мятежа в Азове-городе стало тихо. Тихо было и в замке бывшего турецкого наместника Калаш-паши. Под шатровыми сводами на тяжелой подвесной цепи медной люстры, похожей на огромную чугунную сковороду, в двенадцати высоких свечницах горели толстые и длинные восковые свечи. От них спокойно лился свет и ложился на тяжелые каменные плиты просторной комнаты. У кованных железом и клепанных гвоздями широких дверей сидел на дубовой лавке сгорбившийся старый свечник. Он был в дорогой, но уже обветшалой зеленоватой бекеше. Когда-то это был лихой, отважный наездник казак Гурьян. Все на Дону хорошо знали его и прозвали Гурьяном Добрым. Теперь он нес простую службу – доглядывал в замке за горящими свечами.
Гурьян Добрый задумчиво поглядывал на свои порыжелые сафьянцы, исходившие донскую землю вдоль и поперек, и все время к чему-то прислушивался. Длинные свечи потрескивали тихо и весело. На фитилях, искрясь, метались живые огоньки.
В глубокой думе посредине молчаливой и таинственной комнаты за длинным резным столом, расстегнув просторный ворот рубахи, сидел атаман войска Михаил Татаринов. Глаза его поблескивали. Поблескивала и его большая бритая голова. Рядом с ним сидел задумчивый главный судья донского казачества Михайло Черкашенин. Не легкое ныне дело быть судьей войска. Не легко написать для войска первые законы. Да и нужны ли они вольному казаку? Не пустое ли это дело? В Азове и на Дону многие годы жили без всяких законов, доживали казаки свой век без законов, хоронили их по обычаям давней старины. Но сама вольная жизнь подсказывала: надо иметь законы на Дону и в Азове-городе…
Сиди, кряхти, пыхти да обдумывай.
Крепкий умом Федор Порошин, главный войсковой писарь, старательно писал их гусиным пером на четвертушке пергамента. Он переменил пятое перо, а проку было мало. Не раз он почесывал ершистый затылок, вглядывался в тусклые, усталые глаза дьяка Гришки Нечаева, сидевшего напротив. Другой есаул, смекалистый Иван Зыбин, знавший «двенадцать» языков, тоже поскрипывал пером. Завтра поутру им предстояло выйти к войску и объявить по его же воле первые писаные законы.
Два атамана, два есаула да дьяк, ученный грамоте в Москве, понимали, что каждая их ошибка принесет немалый вред всему войску. И атаманы, и есаулы были осторожны, мудры в суждениях. Дело шло не только о чести казака, атамана, но и о славе Дона, о верности российскому отечеству. Служить отечеству верой да правдой может лишь тот, кто будет до смерти храбрым и бескорыстным. Первые писаные законы следует и почитать твердо, и сохранять свято, и исполнять без всяких отговорок.
На Дону наступают великие перемены.
Гурьян поглаживал бороду, осторожно подходил к подвесной свечной сковородице, опускал ее вниз, дергая за длинную цепочку, счищал нагар, снимал наплывший теплый воск и, осторожно подтянув сковородицу кверху, усаживался на свое место.
В Азове-городе все тихо. Нигде ни стука, ни скрипа, ни человеческого говора. Сторожевые казаки ходили по крепостным стенам едва слышно.
В узких улицах темно и пустынно. Люди, перекипевшие, перестрадавшие в мятежной буре, спали крепко.
Татаринов сказал:
– Для каждого казака на Дону, особенно для того, который наделен умом и храбростью, за измену и преступления следует записать такую статью: отлучение от войска и от большого круга. Эта мера будет подобна смерти. Таковую статью следует нам вписать в закон войска первой.
Все кивнули головами – согласились с Татариновым. Федор Порошин вписал эту статью в свод законов и перечислил, за какие грехи и преступления ее следует применять.
«Если донской казак проворовался в походе, – записал он, – или проворовался в станице, на Москве или на море, в Азове-городе или в верхних и нижних городках, следует сия строжайшая статья.
…Если коня своровал казак, не быть тому казаку в круге. Деньгами своровал – не быть тому казаку в станице, зипун украл у брата, казака, не быть тому казаку в походах и не ходить на Черное море. И, глядя по вине, казак тот не только отлучается от войскового круга, как от семьи, но и жены лишается, и будет бит еще кнутами немилостиво…
…Если случится малая вина в воровстве – в станице казаку тоже не быть, быть ему привязанному к столбу. И будет он, преступный, позорный казак, стоять на майдане до тех пор, пока не заплатит за воровство. А если он и заплатит вскоре, то все едино будет он стоять у столба еще три дня и три ночи. А который казак проворовался не единожды, а более, того следует брать от столба, вешать на якорь, а нет – тут же кидать заживо в Дон, завязав в мешке с камнями. Такая кара будет взыскана и с того казака, который купил сворованное».
– Жестоко, но складно, – проговорил Черкашенин. – Следует вписать теперь вторую статью: «…Если который казак кривую дружбу повел с турком или с татарином, того казака лишать коня немедля, лишать бабы. Водить того казака в походы дальние пешмя, следом за конным войском. А ежели он же к тому же еще деньги своровал у другого казака, быть ему, чтоб другим то повадно не было, прикованным к пушке до тех пор, пока кто-либо не заплатит за него сворованные деньги».
Федор Порошин вписал вторую статью.
Третью статью объявил Татаринов:
– «Если любой казак, любой атаман без всякой на то причины поднял смуту в войске, в походе ли, иль не в походе, – того приговаривать к смерти, смотря по вине: кидать в воду, вешать на якоре за ребро, за подбородок, за руки, а нет – вешать за ноги вниз головой».
Порошин вписал третью статью.
– «…Некрепкую службу нес простой казак или старшинный, есаул ли, атаман ли, перебежал ли, лазутчиком стал ли, – того предавать той же лютой смерти, сажать на площади, нет – на поле, и стрелять в него из луков, пищалей, бить плетьми, сажать в воду, а помилованного держать в воде, чтоб только не захлебнулся. А если виноватого приговорили к смерти и вскоре пощадили, то лежачему под царским знаменем атаман войска должен выговаривать строго, бранить всячески, истязать, а под конец объявить: «Скурвый ты сын, придурок войска, прихвостень вражий! Пощадили мы тебя, дурь-голова, для царского величества. И ты выслужи ныне, собака, перед богом, перед царем и войском своей честью».
– Жестоко, братцы, ой как жестоко, – со вздохом проговорил Гришка Нечаев. – Так и в Москве еще не судили.
– Судили аль не судили, – сказал Порошин, – а тебе бы помолчать следовало: ноздря-то у тебя рваная?! На Москве покрепче судят! Ежели такое будем прощать да больно миловать, всю войсковую храбрость порастеряем. Тут надо быть покруче да покрепче. Который казак ничего не сворует, того и судить никто не будет. Доброму казаку страшиться законов нечего. Худому казаку – страшиться их надобно.
Есаул Зыбин сказал:
– То все ладно, братцы, а как нам быть в том, если казак убьет своего казака? Мало ли бывало у нас убийств всяких?
Заспорили. Долго спорили. Один говорил одно, другой – другое. Перебранились.
Гурьян подошел поближе к столу, посмотрел на исписанные чернилами бумаги и четвертушки пергамента и сказал:
– Зря-то вы долго спорили: убийство на Дону должно караться по самой высокой строгости. Допустить убийство – опозорить Дон, опозорить войско, опозорить великую славу нашего братства. Карать таких казаков следует немилосердно, и бог в таком справедливом деле будет помощником нашим судьям. Я стар, – продолжал Гурьян, – прозвище мне дано войском не за мою жестокость, а за мою прямую, верную службу. Вам ведомо: бывает у Гурьяна краюха хлеба – поделится. Бывает зипун лишний – отдаст. Коня добыл у татарина – Гурьян не пожалеет, отдаст коня бесконному. Добуду где деньгу службой праведной – в кармане не держу, поделю ее с тем, у которого нет…
Татаринов внимательно слушал Гурьяна. К чему сведет свое слово свечник?
– Добрый Гурьян, – сказал Черкашенпн, – приятна твоя речь красная, да какова же будет по тому делу судейская, добрая сказка? Подсоби-ка нам. Подсоби. Совет справедливый атаманам, есаулам и казакам нужен.
Гурьян ободрился, расправил горбину и продолжал:
– Ежели свой казак да убьет своего казака до смерти – пиши-ка, Федька, прямо в бумагу, – сказал он есаулу Порошину, – того злодея и убийцу следует безо всякой жалости класть живым под гроб убитого и так едино, вместе засыпать их землею.
– Да ты как будто недурное придумал, – заметил Татаринов. – Таковую статью следовало бы вписать. Для поддержания спокойствия и порядка она дюже годится, порядок станет добрым, крепким.
Гурьян приободрился.
– А еще, – продолжал он, – коль будет у нас торговля беспошлинная, то следует нам вписать законом и такову статью. Ежели лавочники будут продавать товары подороже той цены, которая установлена, то казаки будут грабить их, купцов, брать бочки с вином, разбивать те бочки, товары брать себе, пить вино бесплатно, рухлядь забирать и не быть перед войском Донским в ответе.
Гурьян Добрый задумчиво поглядывал на свои порыжелые сафьянцы, исходившие донскую землю вдоль и поперек, и все время к чему-то прислушивался. Длинные свечи потрескивали тихо и весело. На фитилях, искрясь, метались живые огоньки.
В глубокой думе посредине молчаливой и таинственной комнаты за длинным резным столом, расстегнув просторный ворот рубахи, сидел атаман войска Михаил Татаринов. Глаза его поблескивали. Поблескивала и его большая бритая голова. Рядом с ним сидел задумчивый главный судья донского казачества Михайло Черкашенин. Не легкое ныне дело быть судьей войска. Не легко написать для войска первые законы. Да и нужны ли они вольному казаку? Не пустое ли это дело? В Азове и на Дону многие годы жили без всяких законов, доживали казаки свой век без законов, хоронили их по обычаям давней старины. Но сама вольная жизнь подсказывала: надо иметь законы на Дону и в Азове-городе…
Сиди, кряхти, пыхти да обдумывай.
Крепкий умом Федор Порошин, главный войсковой писарь, старательно писал их гусиным пером на четвертушке пергамента. Он переменил пятое перо, а проку было мало. Не раз он почесывал ершистый затылок, вглядывался в тусклые, усталые глаза дьяка Гришки Нечаева, сидевшего напротив. Другой есаул, смекалистый Иван Зыбин, знавший «двенадцать» языков, тоже поскрипывал пером. Завтра поутру им предстояло выйти к войску и объявить по его же воле первые писаные законы.
Два атамана, два есаула да дьяк, ученный грамоте в Москве, понимали, что каждая их ошибка принесет немалый вред всему войску. И атаманы, и есаулы были осторожны, мудры в суждениях. Дело шло не только о чести казака, атамана, но и о славе Дона, о верности российскому отечеству. Служить отечеству верой да правдой может лишь тот, кто будет до смерти храбрым и бескорыстным. Первые писаные законы следует и почитать твердо, и сохранять свято, и исполнять без всяких отговорок.
На Дону наступают великие перемены.
Гурьян поглаживал бороду, осторожно подходил к подвесной свечной сковородице, опускал ее вниз, дергая за длинную цепочку, счищал нагар, снимал наплывший теплый воск и, осторожно подтянув сковородицу кверху, усаживался на свое место.
В Азове-городе все тихо. Нигде ни стука, ни скрипа, ни человеческого говора. Сторожевые казаки ходили по крепостным стенам едва слышно.
В узких улицах темно и пустынно. Люди, перекипевшие, перестрадавшие в мятежной буре, спали крепко.
Татаринов сказал:
– Для каждого казака на Дону, особенно для того, который наделен умом и храбростью, за измену и преступления следует записать такую статью: отлучение от войска и от большого круга. Эта мера будет подобна смерти. Таковую статью следует нам вписать в закон войска первой.
Все кивнули головами – согласились с Татариновым. Федор Порошин вписал эту статью в свод законов и перечислил, за какие грехи и преступления ее следует применять.
«Если донской казак проворовался в походе, – записал он, – или проворовался в станице, на Москве или на море, в Азове-городе или в верхних и нижних городках, следует сия строжайшая статья.
…Если коня своровал казак, не быть тому казаку в круге. Деньгами своровал – не быть тому казаку в станице, зипун украл у брата, казака, не быть тому казаку в походах и не ходить на Черное море. И, глядя по вине, казак тот не только отлучается от войскового круга, как от семьи, но и жены лишается, и будет бит еще кнутами немилостиво…
…Если случится малая вина в воровстве – в станице казаку тоже не быть, быть ему привязанному к столбу. И будет он, преступный, позорный казак, стоять на майдане до тех пор, пока не заплатит за воровство. А если он и заплатит вскоре, то все едино будет он стоять у столба еще три дня и три ночи. А который казак проворовался не единожды, а более, того следует брать от столба, вешать на якорь, а нет – тут же кидать заживо в Дон, завязав в мешке с камнями. Такая кара будет взыскана и с того казака, который купил сворованное».
– Жестоко, но складно, – проговорил Черкашенин. – Следует вписать теперь вторую статью: «…Если который казак кривую дружбу повел с турком или с татарином, того казака лишать коня немедля, лишать бабы. Водить того казака в походы дальние пешмя, следом за конным войском. А ежели он же к тому же еще деньги своровал у другого казака, быть ему, чтоб другим то повадно не было, прикованным к пушке до тех пор, пока кто-либо не заплатит за него сворованные деньги».
Федор Порошин вписал вторую статью.
Третью статью объявил Татаринов:
– «Если любой казак, любой атаман без всякой на то причины поднял смуту в войске, в походе ли, иль не в походе, – того приговаривать к смерти, смотря по вине: кидать в воду, вешать на якоре за ребро, за подбородок, за руки, а нет – вешать за ноги вниз головой».
Порошин вписал третью статью.
– «…Некрепкую службу нес простой казак или старшинный, есаул ли, атаман ли, перебежал ли, лазутчиком стал ли, – того предавать той же лютой смерти, сажать на площади, нет – на поле, и стрелять в него из луков, пищалей, бить плетьми, сажать в воду, а помилованного держать в воде, чтоб только не захлебнулся. А если виноватого приговорили к смерти и вскоре пощадили, то лежачему под царским знаменем атаман войска должен выговаривать строго, бранить всячески, истязать, а под конец объявить: «Скурвый ты сын, придурок войска, прихвостень вражий! Пощадили мы тебя, дурь-голова, для царского величества. И ты выслужи ныне, собака, перед богом, перед царем и войском своей честью».
– Жестоко, братцы, ой как жестоко, – со вздохом проговорил Гришка Нечаев. – Так и в Москве еще не судили.
– Судили аль не судили, – сказал Порошин, – а тебе бы помолчать следовало: ноздря-то у тебя рваная?! На Москве покрепче судят! Ежели такое будем прощать да больно миловать, всю войсковую храбрость порастеряем. Тут надо быть покруче да покрепче. Который казак ничего не сворует, того и судить никто не будет. Доброму казаку страшиться законов нечего. Худому казаку – страшиться их надобно.
Есаул Зыбин сказал:
– То все ладно, братцы, а как нам быть в том, если казак убьет своего казака? Мало ли бывало у нас убийств всяких?
Заспорили. Долго спорили. Один говорил одно, другой – другое. Перебранились.
Гурьян подошел поближе к столу, посмотрел на исписанные чернилами бумаги и четвертушки пергамента и сказал:
– Зря-то вы долго спорили: убийство на Дону должно караться по самой высокой строгости. Допустить убийство – опозорить Дон, опозорить войско, опозорить великую славу нашего братства. Карать таких казаков следует немилосердно, и бог в таком справедливом деле будет помощником нашим судьям. Я стар, – продолжал Гурьян, – прозвище мне дано войском не за мою жестокость, а за мою прямую, верную службу. Вам ведомо: бывает у Гурьяна краюха хлеба – поделится. Бывает зипун лишний – отдаст. Коня добыл у татарина – Гурьян не пожалеет, отдаст коня бесконному. Добуду где деньгу службой праведной – в кармане не держу, поделю ее с тем, у которого нет…
Татаринов внимательно слушал Гурьяна. К чему сведет свое слово свечник?
– Добрый Гурьян, – сказал Черкашенпн, – приятна твоя речь красная, да какова же будет по тому делу судейская, добрая сказка? Подсоби-ка нам. Подсоби. Совет справедливый атаманам, есаулам и казакам нужен.
Гурьян ободрился, расправил горбину и продолжал:
– Ежели свой казак да убьет своего казака до смерти – пиши-ка, Федька, прямо в бумагу, – сказал он есаулу Порошину, – того злодея и убийцу следует безо всякой жалости класть живым под гроб убитого и так едино, вместе засыпать их землею.
– Да ты как будто недурное придумал, – заметил Татаринов. – Таковую статью следовало бы вписать. Для поддержания спокойствия и порядка она дюже годится, порядок станет добрым, крепким.
Гурьян приободрился.
– А еще, – продолжал он, – коль будет у нас торговля беспошлинная, то следует нам вписать законом и такову статью. Ежели лавочники будут продавать товары подороже той цены, которая установлена, то казаки будут грабить их, купцов, брать бочки с вином, разбивать те бочки, товары брать себе, пить вино бесплатно, рухлядь забирать и не быть перед войском Донским в ответе.