Страница:
Уединившись в деревенской глуши и целиком отдавшись живописи, он порывает не только с цивилизацией, но и с порожденными ею искусством и художественной средой, которая, как он убедился еще в Гааге, "омерзительно деспотична" и прикрывается, "как броней или панцирем, предрассудками и условностями" (133, 55). Конечно, негативистский уход в "чистое" искусство был чужд всему его складу. Он по-прежнему чувствует себя борцом, нуждающимся в позитивных идеях и единомышленниках. Он обращает свои взоры назад, в прошлое, к тем примерам, которые близки его вкусам, как будто их не отделяют от него десятилетия и необратимое движение времени и истории. Прежде всего он внутренне солидаризируется с героической эпохой 1848 года, когда по его представлению общество раскололось на две "баррикады", существующие и по сей 1884 год. "Баррикад сейчас, правда, нет, но убеждений, которые нельзя примирить, - по-прежнему достаточно...", - пишет он Тео, с которым летом 1884 года вступил в серьезную полемику. "...Ни ты, ни я не занимаемся политикой. Но мы живем в мире, в обществе, где людям поневоле приходится группироваться... Человек как индивидуум представляет собой часть человечества, а человечество делится на партии. В какой мере наша принадлежность к той или иной партии является результатом нашей собственной воли и в какой - следствием стечения обстоятельств?" (379, 223-224). Правда, в отличие от Тео, он не из тех, кто подчиняется "стечению обстоятельств". "Сегодняшнее поколение не хочет меня; ну что ж, мне наплевать на него. Я люблю поколение 48 года и как людей и как художников больше, чем поколение 84 года, но в 48 году мне по душе не Гизо, а революционеры - Мишле и крестьянские художники Барбизона" (380, 224).
"Романтика и романтическое - это наше время, и чтобы писать, надо обладать воображением и чувством..." (428, 258), - словно бы уговаривает он себя, идя наперекор своему времени. "Живописание крестьянской жизни", на котором он сосредоточил в Нюэнене всю свою энергию, он рассматривает как поле "сражения", начатого барбизонцами и Милле, против плоского, бездуховного натурализма, с одной стороны, и безжизненного, "кабанелеподобного" салонного искусства, с другой. Ради победы над этими бичами современного ему искусства он готов принять лишения, как и его великие предшественники, на которых он старается равняться во всем, а кое в чем даже и перещеголять их.
Нюэненская фаза его пути представляет собой вполне законченный жизненный и творческий цикл, проникнутый антибуржуазным пафосом и основанный, как на идеале, на кредо "крестьянского художника".
Чтобы оценить оригинальность идейного синтеза, нашедшего отражение в круге нюэненских работ, важно отметить одну особенность Ван Гога, впервые раскрывшуюся столь целостно именно в этот период. Речь идет о его особом подходе к проблемам искусства, которое он понимает как средство утверждения и даже организации волнующего его комплекса идей. Благодаря его искусству нюэненского периода мы теперь получаем представление о его образе мысли в качестве "крестьянского художника". Иначе говоря, он занимается живописью, чтобы отобразить мир вещей, преображенный его присутствием и являющийся его собственным отражением. Вот почему никакие обстоятельства не довлели над ним, а он - казалось - подчинял их себе: искусство отражало как реальность вымысел его существования, освобождая его на какой-то момент от оков внешней необходимости. Отсюда своеобразный символизм его искусства. В его картинах, вполне реалистических по форме, образ представляет не только видимое явление, но и значение этого явления в системе идей, объединяемых понятием "крестьянского художника". Характерно также, что, уехав из Нюэнена, Ван Гог навсегда расстается с этим творческим кредо и обретает, как мы увидим, другие ипостаси.
Итак, идея "крестьянского художника" явилась тем стержнем, вокруг которого он сосредоточил свои поистине героические усилия воссоединить хотя бы на таком крохотном участке, как его никому не нужная жизнь, - человека и природу, художника и мир, жизненное и эстетическое. Картины Ван Гога самим своим неповторимым характером, начиная с сюжетов и кончая фактурой, являются свидетельством преодоления этих последовательных разрывов с помощью воображения и искусства.
"Человек среди природы" - этот постромантический девиз, по-своему связывающий Ван Гога с романтиками (Делакруа) и "полуромантиками" (барбизонцы, Милле), открывшими в природе свою союзницу, живущую и дышащую в унисон с человеком, приобретает в его жизни еще более многоплановый смысл. Ему мало диалога с природой, который вошел в обиход как связующее звено между "я" и средой. Он претворяет опыт барбизонцев, оставшихся, правда, в сфере чисто пейзажного восприятия сельской жизни, и особенно Милле, жившего среди крестьян и писавшего их, в своеобразную жизненную философию. Суть ее состоит в стремлении к полному психологическому и духовному отождествлению с его новыми героями.
"...Читая Сансье, я был поражен фразой, которую Милле сказал еще в начале своей карьеры. Дословно я ее не помню, а смысл, в общем, такой: "равнодушие было бы опасно для меня, если бы я мечтал жить по-барски; но поскольку я хожу в деревянных башмаках, я вывернусь". Так оно и получилось.
Я, надеюсь, тоже не забуду, что ходить надо "в деревянных башмаках", то есть довольствоваться той же едой, питьем, одеждой и жилищем, что и сами крестьяне.
Именно так поступал Милле. В сущности, он ничего иного и не желал, поэтому, на мой взгляд, он как человек показал пример художникам, чего, скажем, Израэльс или Мауве, живущие довольно роскошно, не сделали. И я повторяю: Милле - это отец Милле, это в любом вопросе вождь и советчик молодых художников. Большинство тех из них, кого я знаю, - а знаю я немногих, - должны быть благодарны ему за это; что же касается меня, то я полностью разделяю точку зрения Милле и безоговорочно верю ему" (400, 236).
Ван Гог становится человеком в "деревянных башмаках" не только в социальном смысле. Он воспринимает крестьянскую жизнь, связанную с землей, как нравственный и эстетический прототип своего творческого самоощущения, утверждая каждым движением кисти и карандаша сознание того, что он "такой же, как они". Подобного саморастворения в крестьянском мире, какое мы находим у Ван Гога, не знала европейская культура, хотя тема крестьянства занимала в ней одно из ведущих мест.
Крестьянин как "единственный органический человек в современной культуре" 1 неизменно привлекал внимание многих антибуржуазных писателей, художников и философов начиная уже с 40-х годов XIX века. Его, носителя патриархальных устоев, противопоставляют наступлению технической цивилизации, видя в нем оплот исчезающих духовных, моральных и культурных ценностей. Крестьянский мир поэтизировался в качестве "реликтового" образца того, что можно назвать целостной культурой, ибо его способ обрабатывать землю, носить одежду, создавать бытовые предметы, чувствовать и мыслить был пронизан еще общностью единого и достаточно древнего происхождения. Тоска по такой целостной культуре, характерная для многих представителей искусства XIX века, предвидевших разрушительные последствия технического прогресса, вполне разделялась Ван Гогом.
И его письма и его картины показывают, что он тоже видел в крестьянстве целостный организм, такой же естественный, как природа, и потому способный противостоять современной цивилизации. Как человек "бескорыстной идеи" и активного действия, он с помощью живописи получает ощущение целостности и органичности своего бытия среди крестьян. Живописание становится для него способом проникнуть внутрь этого образа жизни, в эти души, глубоко затаившиеся под грубой биологической оболочкой. Вот почему проблема поэтизации крестьянства, характерная даже для Милле, полностью снимается у Ван Гога. Ведь он, в отличие от Милле, не нуждается в том, чтобы противопоставить прозаизму современной цивилизации красоту опоэтизированного крестьянства. Он противопоставляет ей реальность своих объективизированных идей и ощущений, порой подчеркнуто "уродливых" и грубых, но утверждающих единство художника и его героев, засвидетельствованное особым характером создаваемых им образов.
В сущности, образы вангоговских крестьян противостоят и самому "отцу Милле". Крестьяне Милле всегда скромно величавы, статуеобразны и даже богоподобны, словно бы художник возводит своих героев из их обыденности на Олимп искусства, нуждаясь в том, чтобы утвердить свой идеал в эстетическом равенстве с классическими образцами прекрасного. Печальная гармония его картин говорит о разомкнутости воплощенного в крестьянской жизни прошлого и современного, снимаемой лишь силой красоты. Вангоговская направленность связана с его положением внетрадиционного художника, созидающего свой художественный идеал там, куда его забросила судьба, и из материала той реальности, с которой он себя отождествляет. "Крестьян надо писать так, словно ты сам один из них, словно ты чувствуешь и мыслишь так же, как они" (404, 240). Не реальность истолковать в соответствии с традициями искусства, а использовать традиции, соответствующие воплощаемой системе идей, ставших для него, как для творца мифа, реальностью. И мы видим, что он ставит в связь с точкой зрения "человека среди природы" наследие великих голландских колористов и французских романтиков.
К этой теме мы вернемся еще специально. Сейчас же важно отметить последовательную антиклассичность его метода, если под понятием классики подразумевать идеал пластического совершенства, сложившийся в эпоху Ренессанса на античной основе.
Именно здесь и наметился тот поворотный пункт в развитии живописи, который отныне связан с именем Ван Гога. Он не только игнорирует нейтралитет красоты к ужасам жизни, как это было у многих мастеров до него. Он говорит "нет" самой красоте. "Человеку не подобает избирать своим ремеслом красоту и возвышенность", которые "могут быть только результатом стремлений, но не самими стремлениями"' (Р. 4, 287, 288).
Убеждения юности определили его позицию в вопросах понимания прекрасного. Красота для него никогда не была тождественна истине, как для романтиков, например Делакруа или даже Милле. Став художником, Ван Гог остался, однако, верен своей убежденности в том, что истина относится только к области нравственных и духовных ценностей. Насколько протестантское прошлое, основанное на индивидуальном пути к познанию абсолюта, повлияло на его способность самоуглубления и внутренней дисциплины, настолько и его понимание истины искусства было далеко от культа прекрасного. Даже в последние годы, когда его живопись подверглась влиянию французских художников и прежде всего Гогена, склонного к самодовлеющему эстетизму, вопрос о приоритете нравственной, духовной сферы, воплощающей истину, был для него давно решен.
Вот почему Ван Гог, в сущности, снимает вопрос о прекрасном, заменив это исконное понятие искусства проблемой выразительности, экспрессии, что имело, как известно, значение для формирования различных разновидностей экспрессионизма.
Его картины и рисунки показывают, что он не только не стремится ввести своих героев в "хорошее" общество - он создает образы такие же несовместимые с классическими нормами прекрасного, как и он сам несовместим с обществом так называемых образованных людей. "Человек среди природы" таков он, таковы и его герои, словно вылепленные из земли Брабанта, - из этой грубой, неподатливой материи, которую они вспахивают, засевают, из которой они родятся и куда их хоронят. Рядом с героями Милле вангоговские угловатые, корявые едоки картофеля, сеятели, ткачи, пахари, землекопы напоминают "пещерных" людей XIX века, оторванных от общества и цивилизации, замкнутых в кругу своих извечных забот -что-то среднее между явлениями человеческого и природного мира. Ван Гога интересуют модели, у которых "грубые, плоские лица с толстыми губами" (372, 219), изображения которых образуют своеобразную серию "этнографических" типов. Художник Керсмакерс, с которым Ван Гог познакомился в те годы, посетивший его нюэненскую мастерскую, в своих воспоминаниях писал впоследствии: "Удивительно, в каком количестве повсюду стояли и висели картины, рисунки и акварели. Мужские и женские головы с подчеркнуто тупыми, как у кафров, носами и выдающимися скулами и большими ушами; мозолистые, морщинистые руки..." 2.
Однако, по сути дела, Ван Гога интересует не "этнография", а контраст этой неуклюжей, заскорузлой плоти, этой пассивной "тупой" магмы с внутренним светом, который ее одушевляет и который он хочет извлечь наружу. Все эти головы, массивные, сформованные природой как по единому образцу из "серой" брабантской земли и написанные Ван Гогом "земляным цветом", имеют хватающее за душу выражение покорности и человечнейшей грусти. Его по-хальсовски динамичная манера письма живо доносит подвижность этих деформированных, неправильных лиц, их "Ессе-Ното подобное" выражение (442, 269) ("Голова крестьянки в белом чепце", F130, Амстердам, музей Ван Гога; "Голова крестьянки", F80a, там же; "Голова старой крестьянки", F74, музей Крёллер-Мюллер; "Голова крестьянки в белом чепце", F140, Эдинбург, Национальная шотландская галерея, и другие).
Работая над этими этюдами всю зиму 1884/85 и весну 1885 года, Ван Гог создал огромную галерею портретов, но особого типа, в которых человек предстает не вырванным из среды, не противостоящим ей, как индивидуум. Напротив, во всех этих портретах, при наличии нюансов внешности и выражений, подчеркивается изначальная связь с природой и друг с другом: сущность каждого не индивидуальна, а выражает общее, коллективное, общечеловеческое. Они не имеют "я", но представляют "мы", единое с природой, движущейся от жизни к смерти и от смерти к жизни. Изображает ли он "деревенскую" мадонну ("Крестьянка в капюшоне", F161, Амстердам, музей Ван Гога), измученную старуху ("Голова старой крестьянки в белом чепце", F75, Вупперталь, Германия, Городской музей) или женщину, в чертах которой "есть что-то от мычащей коровы" 3 (410, 242) ("Голова крестьянки", F86, музей Крёллер-Мюллер), - всюду мы находим эту приковывающую одухотворенность и глаз и лиц. В некоторых из этих голов Ван Гог достигает глубины и выразительности, достойных его великих предшественников Рембрандта, Хальса ("Голова крестьянки в белом чепце", F85, музей Крёллер-Мюллер; "Голова крестьянки в белом чепце", F80a, Амстердам, музей Ван Гога). Настоящий голландец, он умеет приоткрыть завесу над тайной внутренней жизни. Его рисунок цветом полон экспрессии, а оливково-серо-черные гаммы напоминают самые изысканные сочетания Хальса. Но он низводит эту прекрасную живопись в "картофельные поля" Брабанта, в грубый, неказистый человеческий материал, чтобы открыть в этом первобытном мире душу, высветлить эту тьму и выразить через телесное - душевное, через природное - человеческое, через материальное - духовное.
"Пусть свет твой сияет людям - вот что я считаю долгом каждого художника", - писал он Раппарду (Р. 43, 314). Но чтобы этот свет приобрел убедительность по контрасту с тьмой, надо закопаться с головой в эту черно-оливковую землю, погрузиться в молчаливые "кафрские" лица и топорные фигуры, добыть его из глубины своего "я", "распредметить" и "опредметить" его вновь. Подобная задача означала, по сути дела, десоциологизацию крестьянской темы в пользу ее мифологизации на основе переработанной новозаветной символики.
С программной законченностью эта особенность Ван Гога проявилась в главном детище этого периода - "Едоках картофеля" (F82, Амстердам, музей Ван Гога), написанных им в Нюэнене, после того, как целую зиму он просидел над этюдами с голов и рук. Эта композиция вызревала медленно, вобрав в себя весь опыт предшествующих лет. Существует три эскиза картины ("Едоки картофеля", F77, Амстердам, музей Ван Гога; F77a, Шербур, собрание М.-Л. Анфрей; F78, музей Крёллер-Мюллер), в которых он ищет композицию, внушающую представление о его брабантском "мифе", противостоящем современности. "...Я старался подчеркнуть, что эти люди, поедающие свой картофель при свете лампы, теми же руками, которые они протягивают к блюду, копали землю; таким образом, полотно говорит о тяжелом труде и о том, что персонажи честно заработали свою еду. Я хотел дать представление о совсем другом образе жизни, чем тот, который ведем мы, цивилизованные люди. Поэтому я отнюдь не жажду, чтобы вещь нравилась всем и чтобы каждый сразу же приходил от нее в восторг" (404, 239), - поясняет Ван Гог свой замысел.
В окончательном варианте Ван Гог строит композицию таким образом, словно он сам, как и мы, зрители, невидимо присутствует за этой нищенски праведной трапезой, тайный смысл которой он сознает, как священнодействие. Нет сомнения, что отдаленным прототипом этой композиции явилась иконография бесчисленных "Тайных вечерь", разработанная европейской живописью. Ван Гог рассаживает за столом фронтально к зрителю крестьянку и крестьянина, выделяя фигуру последнего, протягивающего картофелину бережно-торжественным жестом руки, как центральную в композиции. Его голова обрамлена окном, находящимся на заднем плане, как это часто делалось в классических "Тайных вечерях" с фигурой Христа. Кроме того, выделению образа хозяина дома способствует помещенная спиной и против света фигура девочки (соответственно Иуде, сидящему нередко спиной к зрителю, по другую от остальных апостолов сторону стола). Этот темный силуэт по контрасту усиливает выразительность освещенных лампой лиц. Две другие фигуры, расположенные по бокам стола, фланкируют композицию, замыкая группу вокруг стола - самой освещенной части картины, выступающей из зеленовато-синего сумрака.
Это все те же вангоговские крестьяне, выражающие коллективные, родовые черты - "архетип" брабантского мужика. Однако внешняя неказистость, корявость этих топорных лиц и фигур лишь оттеняет благочестивое достоинство поз и движений, с которыми они совершают свой извечный "картофельный" обряд. Заботливые взгляды и жесты 4, прочувствованные художником, придают этому сообществу истинную человечность. Ничто не разъединяет этих людей они равны друг перед другом в своем труде, в своей бедности, в своей принадлежности к миру природы - все то, что искал и не находил сам Ван Гог в своей среде и даже своей семье.
Свет лампы, играющий в композиции активную роль, выделяет и акцентирует детали, раскрывающие истинное значение изображенной "мизансцены". Он освещает и как бы вырывает из сумрака то, что наиболее существенно: стол и дары земли - блюдо дымящегося картофеля, пар от которого образует вокруг головы девочки подобие нимба; блики света мерцают в глазах старого крестьянина и крестьянки, обращенных с выражением молчаливой любви к своим близким; бросает блики на руки крестьян, бережно и трепетно берущих и протягивающих друг другу горячие клубни. Это тот самый "свет во тьме", благодаря которому высвечивается духовная сущность изображенного "ритуала": поистине "стол их алтарь, а пища сакраментальна для каждого" 5, - как справедливо заметил об этой картине М. Шапиро.
Эквивалентом этой глубинной духовной красоты сюжета является для Ван Гога живописное решение, в которое он вкладывает весь свой проснувшийся и оформившийся колористический дар.
"Я часто думаю, что крестьяне представляют собой особый мир, во многих отношениях стоящий гораздо выше цивилизованного. Во многих, но не во всех что они знают, например, об искусстве и ряде других вещей?" (404, 240). Связать этот мир с живописью, да такой, чтобы она была подлинным олицетворением этого "картофельного" царства,- вот его цель. "Сюжет у меня - серый интерьер, освещенный небольшой лампой. Серая холщовая скатерть, закопченная стена, грязные чепчики, в которых женщины работали в поле, все это, если смотреть, прищурив глаза, - кажется в свете лампы очень темно-серым". Головы крестьян тоже написаны цветом, который "напоминает цвет очень пыльной картофелины, разумеется, неочищенной" (405, 240). Ван Гог преследует цель создать колорит, символизирующий картофель, вызывающий эту совершенно определенную ассоциацию. В его картине есть нечто, что можно определить как сверхнатурализм, который, кстати, будет проявляться в его работе и впоследствии. Но он связан с его поисками средств, полностью адекватных материалу и "сверхзадаче" изображения.
Этот картофельный серый в своем роде является плодом сложного колористического мастерства. Прежде всего Ван Гога вдохновляло замечание Делакруа, что Веронезе писал своих сияющих белотелых золотоволосых женщин "цветом, который, если его рассматривать отдельно, напоминает уличную грязь..." (405, 240). Все дело в том, как ввести эту "грязь" в цветовое целое, чем ее поддержать и уравновесить. Ван Гог, внимательно изучающий принципы колоризма и особенно ценящий в эти годы Делакруа, применяет систему цветовых контрастов. Объясняя Раппарду свой замысел, он пишет: "Она написана в такой темной красочной гамме, что, например, светлые ее краски, положенные на белую бумагу, выглядели бы чернильными пятнами; но на холсте они выделяются своей светлостью благодаря силе противопоставленных им, например, прусской синей, которая накладывается совершенно несмешанной" (Р. 57, 319).
Интуиция колориста влечет его к чистому цвету, которым он не рискует пользоваться, но который соответствует его восприятию, хотя и сама обстановка и предметы крестьянского быта лишены чистых красок. Не будучи знакомым с опытом импрессионистов, работавших чистым цветом, Ван Гог пользуется пока смешанными красками. Но он убежден, что "цвет сам по себе что-то выражает - от этого нельзя отказываться, это надо использовать" (429, 258). Колорит - это плод творчества, использующего способность цвета выражать. По сути дела, Ван Гог отрывает цвет от рационального знания и привычного зрения и рассматривает его как самостоятельный метафорический элемент построения общего.
"Предположим, я должен писать осенний пейзаж - деревья с листьями. Так вот, какое значение имеет точность соответствия моего основного цвета цвету листвы, если я воспринимаю весь пейзаж как симфонию желтого? Очень малое.
Многое, все зависит от моего восприятия бесконечного разнообразия тонов одного и того же "семейства". Ты скажешь, что это опасная склонность к романтизму, измена "реализму", peindre de chic 6, пренебрежение к природе ради палитры колориста. Что ж, que soit. Делакруа, Милле, Коро, Дюпре, Добиньи, Бретон и еще тридцать других имен - разве не являются они сердцем и душой живописи нашего века и разве все они не уходят корнями в романтизм, хотя они и переросли его" (429, 258).
Живопись наслаждения красотой, высшим выражением которой был для Ван Гога Делакруа, а позднее и Монтичелли, сыграла свою роль в становлении его колоризма. Кисть Делакруа, превращавшая все видимое и воображаемое в живописную красоту, многому научила Ван Гога в его поисках выразительности.
Эти поиски выразительности привносили в чувственное наслаждение цветом, которое, конечно, было в высшей мере присуще Ван Гогу, оттенок беспокойства, связанный с потребностью не только пережить довольство творчеством, но и что-то постичь, высказать. Для него все же высшая красота находится внутри.
Вангоговский метод "высвечивания" тьмы отвечает его намерениям одухотворить грубую материю, вернее, по контрасту выявить ее духовную сущность. В этом отношении "Едоки картофеля" являют пример поразительной цельности: суть и средства здесь полностью совпадают.
Как художник, захваченный духовной выразительностью предметного мира, Ван Гог воспринимает жизнь как единство чувственного и духовного, обыденного и абсолютного, человеческого и природного, конечного и вечного. И потому в его живописи, как и в его образе жизни, воссоединяются романтические контрасты, вернее, снимается сама проблема извечно неразрешимого контраста между красотой и безобразием, гармонией и дисгармонией, светом и тьмой. Благодаря методу отождествления языка живописи, языка красоты с трудовым потом, скудостью обстановки, грубостью героев, освященных в его сознании идеей нравственного превосходства, эти противоположности сливаются в цельность нового видения мира, открывшего искусству новые горизонты.
"Едоки картофеля" - это та жатва, которую Ван Гог мечтал собрать, делая "посев" - свои бесчисленные рисунки и этюды. "Писание этюдов я считаю как бы посевом, писание же картины - жатва" (т. I, 268). Это была его первая и последняя картина, подводящая итог какому-то отрезку жизни и работы. Последняя дань XIX веку. Больше Ван Гог никогда не "подводил итогов", он жил внутри творческого процесса, и лишь смерть - предрешенная и все же неожиданная - пресекла нескончаемый поток его живописи.
Повышенный интерес к духовной стороне жизни, своеобразный психологизм вангоговской живописи - национальная черта, впитанная из хальсовской экспрессии и, конечно же, из рембрандтовской тайнописи, "когда портрет человека превращается в нечто невыразимо светоносное и утешающее" (602, 481). Керсмакерс вспоминает, что Винсента нельзя было оторвать от "Еврейской невесты" Рембрандта, когда они вдвоем посетили Рейксмузей осенью 1885 года. "В конце концов он произнес: "Поверите ли, я бы отдал десять лет жизни за право просидеть перед этой картиной четырнадцать дней, питаясь коркой черствого хлеба" 7. В одном из писем к Тео Ван Гог пишет, что только у Шекспира он находит "ту же тоскливую нежность человеческого взгляда, отличающую "Учеников в Эммаусе", "Еврейскую невесту" и изумительного ангела на картине, которую тебе посчастливилось увидеть, эту слегка приоткрытую дверь в сверхчеловеческую бесконечность, кажущуюся тем не менее такой естественной" (597, 478).
"Романтика и романтическое - это наше время, и чтобы писать, надо обладать воображением и чувством..." (428, 258), - словно бы уговаривает он себя, идя наперекор своему времени. "Живописание крестьянской жизни", на котором он сосредоточил в Нюэнене всю свою энергию, он рассматривает как поле "сражения", начатого барбизонцами и Милле, против плоского, бездуховного натурализма, с одной стороны, и безжизненного, "кабанелеподобного" салонного искусства, с другой. Ради победы над этими бичами современного ему искусства он готов принять лишения, как и его великие предшественники, на которых он старается равняться во всем, а кое в чем даже и перещеголять их.
Нюэненская фаза его пути представляет собой вполне законченный жизненный и творческий цикл, проникнутый антибуржуазным пафосом и основанный, как на идеале, на кредо "крестьянского художника".
Чтобы оценить оригинальность идейного синтеза, нашедшего отражение в круге нюэненских работ, важно отметить одну особенность Ван Гога, впервые раскрывшуюся столь целостно именно в этот период. Речь идет о его особом подходе к проблемам искусства, которое он понимает как средство утверждения и даже организации волнующего его комплекса идей. Благодаря его искусству нюэненского периода мы теперь получаем представление о его образе мысли в качестве "крестьянского художника". Иначе говоря, он занимается живописью, чтобы отобразить мир вещей, преображенный его присутствием и являющийся его собственным отражением. Вот почему никакие обстоятельства не довлели над ним, а он - казалось - подчинял их себе: искусство отражало как реальность вымысел его существования, освобождая его на какой-то момент от оков внешней необходимости. Отсюда своеобразный символизм его искусства. В его картинах, вполне реалистических по форме, образ представляет не только видимое явление, но и значение этого явления в системе идей, объединяемых понятием "крестьянского художника". Характерно также, что, уехав из Нюэнена, Ван Гог навсегда расстается с этим творческим кредо и обретает, как мы увидим, другие ипостаси.
Итак, идея "крестьянского художника" явилась тем стержнем, вокруг которого он сосредоточил свои поистине героические усилия воссоединить хотя бы на таком крохотном участке, как его никому не нужная жизнь, - человека и природу, художника и мир, жизненное и эстетическое. Картины Ван Гога самим своим неповторимым характером, начиная с сюжетов и кончая фактурой, являются свидетельством преодоления этих последовательных разрывов с помощью воображения и искусства.
"Человек среди природы" - этот постромантический девиз, по-своему связывающий Ван Гога с романтиками (Делакруа) и "полуромантиками" (барбизонцы, Милле), открывшими в природе свою союзницу, живущую и дышащую в унисон с человеком, приобретает в его жизни еще более многоплановый смысл. Ему мало диалога с природой, который вошел в обиход как связующее звено между "я" и средой. Он претворяет опыт барбизонцев, оставшихся, правда, в сфере чисто пейзажного восприятия сельской жизни, и особенно Милле, жившего среди крестьян и писавшего их, в своеобразную жизненную философию. Суть ее состоит в стремлении к полному психологическому и духовному отождествлению с его новыми героями.
"...Читая Сансье, я был поражен фразой, которую Милле сказал еще в начале своей карьеры. Дословно я ее не помню, а смысл, в общем, такой: "равнодушие было бы опасно для меня, если бы я мечтал жить по-барски; но поскольку я хожу в деревянных башмаках, я вывернусь". Так оно и получилось.
Я, надеюсь, тоже не забуду, что ходить надо "в деревянных башмаках", то есть довольствоваться той же едой, питьем, одеждой и жилищем, что и сами крестьяне.
Именно так поступал Милле. В сущности, он ничего иного и не желал, поэтому, на мой взгляд, он как человек показал пример художникам, чего, скажем, Израэльс или Мауве, живущие довольно роскошно, не сделали. И я повторяю: Милле - это отец Милле, это в любом вопросе вождь и советчик молодых художников. Большинство тех из них, кого я знаю, - а знаю я немногих, - должны быть благодарны ему за это; что же касается меня, то я полностью разделяю точку зрения Милле и безоговорочно верю ему" (400, 236).
Ван Гог становится человеком в "деревянных башмаках" не только в социальном смысле. Он воспринимает крестьянскую жизнь, связанную с землей, как нравственный и эстетический прототип своего творческого самоощущения, утверждая каждым движением кисти и карандаша сознание того, что он "такой же, как они". Подобного саморастворения в крестьянском мире, какое мы находим у Ван Гога, не знала европейская культура, хотя тема крестьянства занимала в ней одно из ведущих мест.
Крестьянин как "единственный органический человек в современной культуре" 1 неизменно привлекал внимание многих антибуржуазных писателей, художников и философов начиная уже с 40-х годов XIX века. Его, носителя патриархальных устоев, противопоставляют наступлению технической цивилизации, видя в нем оплот исчезающих духовных, моральных и культурных ценностей. Крестьянский мир поэтизировался в качестве "реликтового" образца того, что можно назвать целостной культурой, ибо его способ обрабатывать землю, носить одежду, создавать бытовые предметы, чувствовать и мыслить был пронизан еще общностью единого и достаточно древнего происхождения. Тоска по такой целостной культуре, характерная для многих представителей искусства XIX века, предвидевших разрушительные последствия технического прогресса, вполне разделялась Ван Гогом.
И его письма и его картины показывают, что он тоже видел в крестьянстве целостный организм, такой же естественный, как природа, и потому способный противостоять современной цивилизации. Как человек "бескорыстной идеи" и активного действия, он с помощью живописи получает ощущение целостности и органичности своего бытия среди крестьян. Живописание становится для него способом проникнуть внутрь этого образа жизни, в эти души, глубоко затаившиеся под грубой биологической оболочкой. Вот почему проблема поэтизации крестьянства, характерная даже для Милле, полностью снимается у Ван Гога. Ведь он, в отличие от Милле, не нуждается в том, чтобы противопоставить прозаизму современной цивилизации красоту опоэтизированного крестьянства. Он противопоставляет ей реальность своих объективизированных идей и ощущений, порой подчеркнуто "уродливых" и грубых, но утверждающих единство художника и его героев, засвидетельствованное особым характером создаваемых им образов.
В сущности, образы вангоговских крестьян противостоят и самому "отцу Милле". Крестьяне Милле всегда скромно величавы, статуеобразны и даже богоподобны, словно бы художник возводит своих героев из их обыденности на Олимп искусства, нуждаясь в том, чтобы утвердить свой идеал в эстетическом равенстве с классическими образцами прекрасного. Печальная гармония его картин говорит о разомкнутости воплощенного в крестьянской жизни прошлого и современного, снимаемой лишь силой красоты. Вангоговская направленность связана с его положением внетрадиционного художника, созидающего свой художественный идеал там, куда его забросила судьба, и из материала той реальности, с которой он себя отождествляет. "Крестьян надо писать так, словно ты сам один из них, словно ты чувствуешь и мыслишь так же, как они" (404, 240). Не реальность истолковать в соответствии с традициями искусства, а использовать традиции, соответствующие воплощаемой системе идей, ставших для него, как для творца мифа, реальностью. И мы видим, что он ставит в связь с точкой зрения "человека среди природы" наследие великих голландских колористов и французских романтиков.
К этой теме мы вернемся еще специально. Сейчас же важно отметить последовательную антиклассичность его метода, если под понятием классики подразумевать идеал пластического совершенства, сложившийся в эпоху Ренессанса на античной основе.
Именно здесь и наметился тот поворотный пункт в развитии живописи, который отныне связан с именем Ван Гога. Он не только игнорирует нейтралитет красоты к ужасам жизни, как это было у многих мастеров до него. Он говорит "нет" самой красоте. "Человеку не подобает избирать своим ремеслом красоту и возвышенность", которые "могут быть только результатом стремлений, но не самими стремлениями"' (Р. 4, 287, 288).
Убеждения юности определили его позицию в вопросах понимания прекрасного. Красота для него никогда не была тождественна истине, как для романтиков, например Делакруа или даже Милле. Став художником, Ван Гог остался, однако, верен своей убежденности в том, что истина относится только к области нравственных и духовных ценностей. Насколько протестантское прошлое, основанное на индивидуальном пути к познанию абсолюта, повлияло на его способность самоуглубления и внутренней дисциплины, настолько и его понимание истины искусства было далеко от культа прекрасного. Даже в последние годы, когда его живопись подверглась влиянию французских художников и прежде всего Гогена, склонного к самодовлеющему эстетизму, вопрос о приоритете нравственной, духовной сферы, воплощающей истину, был для него давно решен.
Вот почему Ван Гог, в сущности, снимает вопрос о прекрасном, заменив это исконное понятие искусства проблемой выразительности, экспрессии, что имело, как известно, значение для формирования различных разновидностей экспрессионизма.
Его картины и рисунки показывают, что он не только не стремится ввести своих героев в "хорошее" общество - он создает образы такие же несовместимые с классическими нормами прекрасного, как и он сам несовместим с обществом так называемых образованных людей. "Человек среди природы" таков он, таковы и его герои, словно вылепленные из земли Брабанта, - из этой грубой, неподатливой материи, которую они вспахивают, засевают, из которой они родятся и куда их хоронят. Рядом с героями Милле вангоговские угловатые, корявые едоки картофеля, сеятели, ткачи, пахари, землекопы напоминают "пещерных" людей XIX века, оторванных от общества и цивилизации, замкнутых в кругу своих извечных забот -что-то среднее между явлениями человеческого и природного мира. Ван Гога интересуют модели, у которых "грубые, плоские лица с толстыми губами" (372, 219), изображения которых образуют своеобразную серию "этнографических" типов. Художник Керсмакерс, с которым Ван Гог познакомился в те годы, посетивший его нюэненскую мастерскую, в своих воспоминаниях писал впоследствии: "Удивительно, в каком количестве повсюду стояли и висели картины, рисунки и акварели. Мужские и женские головы с подчеркнуто тупыми, как у кафров, носами и выдающимися скулами и большими ушами; мозолистые, морщинистые руки..." 2.
Однако, по сути дела, Ван Гога интересует не "этнография", а контраст этой неуклюжей, заскорузлой плоти, этой пассивной "тупой" магмы с внутренним светом, который ее одушевляет и который он хочет извлечь наружу. Все эти головы, массивные, сформованные природой как по единому образцу из "серой" брабантской земли и написанные Ван Гогом "земляным цветом", имеют хватающее за душу выражение покорности и человечнейшей грусти. Его по-хальсовски динамичная манера письма живо доносит подвижность этих деформированных, неправильных лиц, их "Ессе-Ното подобное" выражение (442, 269) ("Голова крестьянки в белом чепце", F130, Амстердам, музей Ван Гога; "Голова крестьянки", F80a, там же; "Голова старой крестьянки", F74, музей Крёллер-Мюллер; "Голова крестьянки в белом чепце", F140, Эдинбург, Национальная шотландская галерея, и другие).
Работая над этими этюдами всю зиму 1884/85 и весну 1885 года, Ван Гог создал огромную галерею портретов, но особого типа, в которых человек предстает не вырванным из среды, не противостоящим ей, как индивидуум. Напротив, во всех этих портретах, при наличии нюансов внешности и выражений, подчеркивается изначальная связь с природой и друг с другом: сущность каждого не индивидуальна, а выражает общее, коллективное, общечеловеческое. Они не имеют "я", но представляют "мы", единое с природой, движущейся от жизни к смерти и от смерти к жизни. Изображает ли он "деревенскую" мадонну ("Крестьянка в капюшоне", F161, Амстердам, музей Ван Гога), измученную старуху ("Голова старой крестьянки в белом чепце", F75, Вупперталь, Германия, Городской музей) или женщину, в чертах которой "есть что-то от мычащей коровы" 3 (410, 242) ("Голова крестьянки", F86, музей Крёллер-Мюллер), - всюду мы находим эту приковывающую одухотворенность и глаз и лиц. В некоторых из этих голов Ван Гог достигает глубины и выразительности, достойных его великих предшественников Рембрандта, Хальса ("Голова крестьянки в белом чепце", F85, музей Крёллер-Мюллер; "Голова крестьянки в белом чепце", F80a, Амстердам, музей Ван Гога). Настоящий голландец, он умеет приоткрыть завесу над тайной внутренней жизни. Его рисунок цветом полон экспрессии, а оливково-серо-черные гаммы напоминают самые изысканные сочетания Хальса. Но он низводит эту прекрасную живопись в "картофельные поля" Брабанта, в грубый, неказистый человеческий материал, чтобы открыть в этом первобытном мире душу, высветлить эту тьму и выразить через телесное - душевное, через природное - человеческое, через материальное - духовное.
"Пусть свет твой сияет людям - вот что я считаю долгом каждого художника", - писал он Раппарду (Р. 43, 314). Но чтобы этот свет приобрел убедительность по контрасту с тьмой, надо закопаться с головой в эту черно-оливковую землю, погрузиться в молчаливые "кафрские" лица и топорные фигуры, добыть его из глубины своего "я", "распредметить" и "опредметить" его вновь. Подобная задача означала, по сути дела, десоциологизацию крестьянской темы в пользу ее мифологизации на основе переработанной новозаветной символики.
С программной законченностью эта особенность Ван Гога проявилась в главном детище этого периода - "Едоках картофеля" (F82, Амстердам, музей Ван Гога), написанных им в Нюэнене, после того, как целую зиму он просидел над этюдами с голов и рук. Эта композиция вызревала медленно, вобрав в себя весь опыт предшествующих лет. Существует три эскиза картины ("Едоки картофеля", F77, Амстердам, музей Ван Гога; F77a, Шербур, собрание М.-Л. Анфрей; F78, музей Крёллер-Мюллер), в которых он ищет композицию, внушающую представление о его брабантском "мифе", противостоящем современности. "...Я старался подчеркнуть, что эти люди, поедающие свой картофель при свете лампы, теми же руками, которые они протягивают к блюду, копали землю; таким образом, полотно говорит о тяжелом труде и о том, что персонажи честно заработали свою еду. Я хотел дать представление о совсем другом образе жизни, чем тот, который ведем мы, цивилизованные люди. Поэтому я отнюдь не жажду, чтобы вещь нравилась всем и чтобы каждый сразу же приходил от нее в восторг" (404, 239), - поясняет Ван Гог свой замысел.
В окончательном варианте Ван Гог строит композицию таким образом, словно он сам, как и мы, зрители, невидимо присутствует за этой нищенски праведной трапезой, тайный смысл которой он сознает, как священнодействие. Нет сомнения, что отдаленным прототипом этой композиции явилась иконография бесчисленных "Тайных вечерь", разработанная европейской живописью. Ван Гог рассаживает за столом фронтально к зрителю крестьянку и крестьянина, выделяя фигуру последнего, протягивающего картофелину бережно-торжественным жестом руки, как центральную в композиции. Его голова обрамлена окном, находящимся на заднем плане, как это часто делалось в классических "Тайных вечерях" с фигурой Христа. Кроме того, выделению образа хозяина дома способствует помещенная спиной и против света фигура девочки (соответственно Иуде, сидящему нередко спиной к зрителю, по другую от остальных апостолов сторону стола). Этот темный силуэт по контрасту усиливает выразительность освещенных лампой лиц. Две другие фигуры, расположенные по бокам стола, фланкируют композицию, замыкая группу вокруг стола - самой освещенной части картины, выступающей из зеленовато-синего сумрака.
Это все те же вангоговские крестьяне, выражающие коллективные, родовые черты - "архетип" брабантского мужика. Однако внешняя неказистость, корявость этих топорных лиц и фигур лишь оттеняет благочестивое достоинство поз и движений, с которыми они совершают свой извечный "картофельный" обряд. Заботливые взгляды и жесты 4, прочувствованные художником, придают этому сообществу истинную человечность. Ничто не разъединяет этих людей они равны друг перед другом в своем труде, в своей бедности, в своей принадлежности к миру природы - все то, что искал и не находил сам Ван Гог в своей среде и даже своей семье.
Свет лампы, играющий в композиции активную роль, выделяет и акцентирует детали, раскрывающие истинное значение изображенной "мизансцены". Он освещает и как бы вырывает из сумрака то, что наиболее существенно: стол и дары земли - блюдо дымящегося картофеля, пар от которого образует вокруг головы девочки подобие нимба; блики света мерцают в глазах старого крестьянина и крестьянки, обращенных с выражением молчаливой любви к своим близким; бросает блики на руки крестьян, бережно и трепетно берущих и протягивающих друг другу горячие клубни. Это тот самый "свет во тьме", благодаря которому высвечивается духовная сущность изображенного "ритуала": поистине "стол их алтарь, а пища сакраментальна для каждого" 5, - как справедливо заметил об этой картине М. Шапиро.
Эквивалентом этой глубинной духовной красоты сюжета является для Ван Гога живописное решение, в которое он вкладывает весь свой проснувшийся и оформившийся колористический дар.
"Я часто думаю, что крестьяне представляют собой особый мир, во многих отношениях стоящий гораздо выше цивилизованного. Во многих, но не во всех что они знают, например, об искусстве и ряде других вещей?" (404, 240). Связать этот мир с живописью, да такой, чтобы она была подлинным олицетворением этого "картофельного" царства,- вот его цель. "Сюжет у меня - серый интерьер, освещенный небольшой лампой. Серая холщовая скатерть, закопченная стена, грязные чепчики, в которых женщины работали в поле, все это, если смотреть, прищурив глаза, - кажется в свете лампы очень темно-серым". Головы крестьян тоже написаны цветом, который "напоминает цвет очень пыльной картофелины, разумеется, неочищенной" (405, 240). Ван Гог преследует цель создать колорит, символизирующий картофель, вызывающий эту совершенно определенную ассоциацию. В его картине есть нечто, что можно определить как сверхнатурализм, который, кстати, будет проявляться в его работе и впоследствии. Но он связан с его поисками средств, полностью адекватных материалу и "сверхзадаче" изображения.
Этот картофельный серый в своем роде является плодом сложного колористического мастерства. Прежде всего Ван Гога вдохновляло замечание Делакруа, что Веронезе писал своих сияющих белотелых золотоволосых женщин "цветом, который, если его рассматривать отдельно, напоминает уличную грязь..." (405, 240). Все дело в том, как ввести эту "грязь" в цветовое целое, чем ее поддержать и уравновесить. Ван Гог, внимательно изучающий принципы колоризма и особенно ценящий в эти годы Делакруа, применяет систему цветовых контрастов. Объясняя Раппарду свой замысел, он пишет: "Она написана в такой темной красочной гамме, что, например, светлые ее краски, положенные на белую бумагу, выглядели бы чернильными пятнами; но на холсте они выделяются своей светлостью благодаря силе противопоставленных им, например, прусской синей, которая накладывается совершенно несмешанной" (Р. 57, 319).
Интуиция колориста влечет его к чистому цвету, которым он не рискует пользоваться, но который соответствует его восприятию, хотя и сама обстановка и предметы крестьянского быта лишены чистых красок. Не будучи знакомым с опытом импрессионистов, работавших чистым цветом, Ван Гог пользуется пока смешанными красками. Но он убежден, что "цвет сам по себе что-то выражает - от этого нельзя отказываться, это надо использовать" (429, 258). Колорит - это плод творчества, использующего способность цвета выражать. По сути дела, Ван Гог отрывает цвет от рационального знания и привычного зрения и рассматривает его как самостоятельный метафорический элемент построения общего.
"Предположим, я должен писать осенний пейзаж - деревья с листьями. Так вот, какое значение имеет точность соответствия моего основного цвета цвету листвы, если я воспринимаю весь пейзаж как симфонию желтого? Очень малое.
Многое, все зависит от моего восприятия бесконечного разнообразия тонов одного и того же "семейства". Ты скажешь, что это опасная склонность к романтизму, измена "реализму", peindre de chic 6, пренебрежение к природе ради палитры колориста. Что ж, que soit. Делакруа, Милле, Коро, Дюпре, Добиньи, Бретон и еще тридцать других имен - разве не являются они сердцем и душой живописи нашего века и разве все они не уходят корнями в романтизм, хотя они и переросли его" (429, 258).
Живопись наслаждения красотой, высшим выражением которой был для Ван Гога Делакруа, а позднее и Монтичелли, сыграла свою роль в становлении его колоризма. Кисть Делакруа, превращавшая все видимое и воображаемое в живописную красоту, многому научила Ван Гога в его поисках выразительности.
Эти поиски выразительности привносили в чувственное наслаждение цветом, которое, конечно, было в высшей мере присуще Ван Гогу, оттенок беспокойства, связанный с потребностью не только пережить довольство творчеством, но и что-то постичь, высказать. Для него все же высшая красота находится внутри.
Вангоговский метод "высвечивания" тьмы отвечает его намерениям одухотворить грубую материю, вернее, по контрасту выявить ее духовную сущность. В этом отношении "Едоки картофеля" являют пример поразительной цельности: суть и средства здесь полностью совпадают.
Как художник, захваченный духовной выразительностью предметного мира, Ван Гог воспринимает жизнь как единство чувственного и духовного, обыденного и абсолютного, человеческого и природного, конечного и вечного. И потому в его живописи, как и в его образе жизни, воссоединяются романтические контрасты, вернее, снимается сама проблема извечно неразрешимого контраста между красотой и безобразием, гармонией и дисгармонией, светом и тьмой. Благодаря методу отождествления языка живописи, языка красоты с трудовым потом, скудостью обстановки, грубостью героев, освященных в его сознании идеей нравственного превосходства, эти противоположности сливаются в цельность нового видения мира, открывшего искусству новые горизонты.
"Едоки картофеля" - это та жатва, которую Ван Гог мечтал собрать, делая "посев" - свои бесчисленные рисунки и этюды. "Писание этюдов я считаю как бы посевом, писание же картины - жатва" (т. I, 268). Это была его первая и последняя картина, подводящая итог какому-то отрезку жизни и работы. Последняя дань XIX веку. Больше Ван Гог никогда не "подводил итогов", он жил внутри творческого процесса, и лишь смерть - предрешенная и все же неожиданная - пресекла нескончаемый поток его живописи.
Повышенный интерес к духовной стороне жизни, своеобразный психологизм вангоговской живописи - национальная черта, впитанная из хальсовской экспрессии и, конечно же, из рембрандтовской тайнописи, "когда портрет человека превращается в нечто невыразимо светоносное и утешающее" (602, 481). Керсмакерс вспоминает, что Винсента нельзя было оторвать от "Еврейской невесты" Рембрандта, когда они вдвоем посетили Рейксмузей осенью 1885 года. "В конце концов он произнес: "Поверите ли, я бы отдал десять лет жизни за право просидеть перед этой картиной четырнадцать дней, питаясь коркой черствого хлеба" 7. В одном из писем к Тео Ван Гог пишет, что только у Шекспира он находит "ту же тоскливую нежность человеческого взгляда, отличающую "Учеников в Эммаусе", "Еврейскую невесту" и изумительного ангела на картине, которую тебе посчастливилось увидеть, эту слегка приоткрытую дверь в сверхчеловеческую бесконечность, кажущуюся тем не менее такой естественной" (597, 478).