Эта вожделенная "сверхчеловеческая бесконечность" - скажем так отделяет Ван Гога от его современников-голландцев или таких художников, как Менье, Лермит, которыми он восхищается и на которых до известного момента равняется. "Фигуру крестьянина и рабочего начали писать как "жанр", но сейчас, когда у тех, кто пишет ее, есть такой вождь, как великий Милле, она стала сутью современного искусства и останется ею" (418, 248). Ван Гог в самом деле вслед за Милле окончательно отрывает крестьянскую тему от жанровой живописи, ограниченной - если говорить о ней в целом - бытовым психологизмом, бывшим чужеродным, обременительным грузом для художественного видения. Ван Гог переключает живопись на сверхпсихологизм. Его задача состоит не в том, чтобы показать психологию крестьянина и даже поэзию крестьянства. Он создает искусство, прообразом которого на данном этапе является фигура крестьянина за работой. В "уподоблении" труду крестьянина с его усилиями, ритмом, связью с природой Ван Гог ищет обоснования своего видения и манеры исполнения, не вмещающейся в существующие каноны и нормы. Труд художника - как он хочет думать - такой же изнуряющий, но и такой же необходимый, как труд крестьянина - сеятеля, жнеца, землекопа, сборщика картофеля. Он сопряжен с такой же усталостью и с такими же "неприятностями" - ветром, дождем, снегом, пеклом. "Пойди-ка попиши на воздухе, прямо на месте! Там всякое случается - например, с тех четырех картин, которые ты получишь, я снял по крайней мере сотню, а то и больше мух, не считая пыли и песка" (418, 245).
   "В конечном счете, больше всего в своей стихии я чувствую себя, когда работаю над фигурой... Возможно, мне есть смысл сосредоточиться исключительно на фигуре..." (391, 230). Он создает монументальную серию рисунков большого формата, изображающих крестьян за работой, в которых выдвигает новые принципы рисования с натуры.
   Композиция каждого листа подчеркивает сосредоточенность художника именно на фигуре, в которой концентрируется и к которой "стягивается" пространство. Пейзажный фон дается беглыми намеками - графическими "знаками" трав, кустов или земли, в чем угадывается будущий последователь японского искусства ("Копающая крестьянка", F1276, музей Крёллер-Мюллер; "Копающий крестьянин", F1305, F1306, оба Амстердам, музей Ван Гога; "Крестьянин за работой", F1325, музей Крёллер-Мюллер, и др.). Он сам не раз тогда признавался, что окружение фигур интересует его постольку, "поскольку изолированных фигур не бывает... неизбежно приходится заниматься и им" (391, 230). Зато объемная насыщенность фигур достигает в этих и других листах предельной предметности. Ван Гог добивается того, чтобы все было закруглено и закончено, "чтобы, так сказать, не было видно ни начала, ни конца фигуры и она составляла одно гармоничное живое целое" (408, 241). Таковы мощные листы - "Крестьянка, собирающая колосья" (F1265, F1269, музей Крёллер-Мюллер; F1265a, Лондон, частное собрание), "Крестьянка копающая" (F1253, музей Крёллер-Мюллер), "Копающая крестьянка" (F1255, Амстердам, музей Ван Гога).
   Его глаза, свободные от академически "корректного" зрения, видят фигуру в преувеличенно подчеркнутом движении и смелых ракурсах. Человек это сгусток витальных сил природы, включенный в ее круговорот и ритм ("Крестьянка, вяжущая снопы", F1262, F1263, F1264, все три в музее Крёллер-Мюллер; "Жнец в шляпе", F1312, Амстердам, Городской музей; F1316, Амстердам, музей Ван Гога; F1315, музей Крёллер-Мюллер).
   Действуя в искусстве по велению своего чувства, наделяющего все в природе одухотворенностью, он не удовлетворяется задачей передать лишь чувственно постижимую оболочку явлений. И он штудирует и штудирует натуру, чтобы преодолеть видимость ради выражения скрытого, сокровенного, чтобы передать ощущение невидимых сил жизни, ее "выражение, так сказать, душу" (т. 1, 277).
   Деформация натуры, нарушение "правильных" пропорций и анатомии, сознательно применяемые Ван Гогом, не умеющим рисовать "правильно", потому и обладают такой силой убедительности. "...Я был бы, в отчаянии, если бы мои фигуры были правильными; я не хочу, чтобы они были академически правильны; ...я имею в виду следующее: в момент, когда землекопа фотографируют, он, конечно, не копает" (418, 247). Да, не только его землекопы копают, он "копает" вместе с ними: в его линиях, схватывающих динамику движения, в его отношении к объемам, к нажиму руки на бумагу проявляется усилие, с которым он подступается к натуре, чтобы разгадать тайну одушевляющей ее жизни.
   Для Ван Гога такой подход к работе - вопрос жизни. Ведь просто скопировать натуру - значит не освободиться, задыхаться от мыслей и чувств, оставшихся "неопредмеченными", необъективированными, неосуществленными. Они и так осаждают его, после многочасового сеанса, когда он отдает "остаток" неистраченной любви, волнений, идей и наблюдений бумаге и своему единственному собеседнику - Тео.
   Эти отношения любви-борьбы с натурой развертываются в рисунках и картинах Ван Гога на протяжении всего голландского периода во всей своей сложности, драматизме и окрыляющей содержательности. В конце концов Ван Гогу все более очевидным становится, что натура не является чем-то "неприкосновенным", ее надо хватать и притом твердой рукой. Он рисует, "вцарапывая" в бумагу это чувство простым плотничьим карандашом или пером, а в масле его мазок приобретает все большую мужественную решительность и живую трепетность.
   Необходимость подобного тождества и единства с предметом - это касается не только фигуры, но и пейзажа, утвари, бытовой сцены ("Едоки картофеля") - вытекает из особой жизненной ситуации Ван Гога, которая приводит к тому, что все его огромные духовные силы, вся его потребность в жизнедеятельности постепенно сосредоточиваются на живописании и рисовании пишет ли он картины, размышляет ли в письмах, читает ли книги. Искусство становится всепоглощающим предметом его личности. От зари до зари он проводит на природе с мольбертом или альбомом, вкладывая всего себя в это единение с миром, заменяющее ему все иные формы и пути этого единения. (Работа в мастерской является для Ван Гога прямым продолжением работы среди природы.) Отсюда у Ван Гога с самого начала происходит нарушение традиционного - со времен Возрождения - соотношения между объектом и субъектом творчества. Собственно предметом его искусства становится не мир, объективный по отношению к художническому "я", как это было вплоть до импрессионистов, а взаимодействие, связи, возникающие и постоянно развивающиеся и меняющиеся между миром и художником. Про Ван Гога нельзя сказать, что предметом его искусства становится "я" художника, а мир (натура) - средством самораскрытия этого "я". Контакт, взаимообмен, обоюдовлияние мира и "я" - возникновение этого процесса фиксирует рука и техника Ван Гога. Жизнь начинается в тот момент, когда между художником, постоянно возбужденным своими мыслями, недоеданием, внутренним напряжением, и окружающим миром, прежде всего миром природы, возникает контакт и устанавливается нечто подобное магнитному полю, в котором и он и предмет воздействуют друг на друга, раскрываясь как носители единых жизненных начал. Отсюда культ "Дамы Натуры или Реальности", как он говорил, отсюда страх перед схемами, всем безжизненным, абстрактным, лишенным крови и плоти. Культивирование чувства жизни у Ван Гога будет все нарастать по мере того, как разрыв с социальным миром будет все углубляться и углубляться. И если в Нюэнене он поклоняется стихии земли и его удовлетворяют тепло крестьянского очага, утварь, согретая человеческой ладонью, серый свет, струящийся из крохотного окошка, то в полной изоляции на юге Франции ему нужны палящее солнце и яростный мистраль. Такое лихорадочное утверждение жизни могло возникнуть лишь там, где все время возникал ужас перед небытием, отчаяние перед истощением сил, ощущение своей социальной невесомости и беззащитности.
   Ван Гог действует кистью, как плугом, вспахивая поверхности своих полотен и прокладывая "борозды" краской, нередко выжатой прямо из тюбика. "Мои картины уродливы", - признавал он, сознательно добиваясь, однако, этого "антиэстетического" впечатления жизни, вырванного у природы силой.
   Ван Гог создает композиции, внушающие его представления о жизни. Отсюда предпочтение предмету перед пространством, массе - перед контуром, объему - перед пятном, тяжести - перед невесомостью. Круглое, крупнопланное, клубневое, экспрессивное, направленное на зрителя, активно взывающее к его восприятию - зрению, осязанию. Он пытается "передать телесность, иными словами, выразить материал так, чтобы он приобрел массу, плотность, вес, так, чтобы ты, например, почувствовал боль, если швырнуть в тебя такой картофелиной" (425, 250). Это говорится об одном из натюрмортов с картофелем ("Натюрморт. Корзина с картофелем", F107, Амстердам, музей Ван Гога). Но такая же осязаемо вещественная материя заполняет и другие его полотна, активно соотносится с пространством вне плоскости, "напирая" изнутри на передний план.
   Композиции вангоговских работ этого периода строятся таким образом, чтобы как можно ближе придвинуть изображение к зрителю, сократив до минимума передний план. Он заставляет нас почти вплотную соприкасаться с изображенными предметами, которые он старается воссоздать своей кистью с той же истовой простотой и прочностью, какие отличают труд ремесленника или земледельца.
   Примат предмета над пространством - характерная черта Ван Гога, которая и впоследствии будет отличать его от импрессионистов. Предмет у него не только не растворяется в среде, но, напротив, служит неким "катализатором" уплотнения и сгущения живописной среды. Эта повышенная предметность характерна и для цвета, который понимается не как пятно, а как массивная форма, обладающая тяжестью и объемностью. "На той стадии, на которой я нахожусь, для меня гораздо большее значение имеет вопрос формы" (394, 233). "Исходить не из контура, а из массы" - такова мысль Жигу, которую Ван Гог полностью разделяет. И все это материально подчеркнутое одушевлено изнутри чем-то, отрицающим материальность. Динамизм вангоговской манеры объединяет два начала жизни - чувственное и духовное - в форме, охваченной движением.
   Такой метод был связан с особой внутренней дисциплиной, даже, скорее, своеобразным жизненным ритуалом, создающим условия для психофизиологической "техники" восприятия, держащего Ван Гога в постоянном состоянии внутреннего озарения. Непрерывность этой "озаренности", достигаемой в процессе работы, - основное условие творчества и жизни вообще. Работа как связующее начало между художником и миром, в которой важны не результаты труда, а сам процесс восприятия, вчувствования и их реализации, становится отныне исчерпывающим содержанием его существования. Ван Гог считает, что это аномалия и в то же время единственно возможное искупление всех тех моральных и материальных затрат, которых стоит его работа ему и Тео. Однако впоследствии такая жизненная позиция стала идеалом для многих художников, искавших в искусстве своеобразный "путь" к просветленности духа.
   Не надо забывать, что предпосылкой вангоговской любви к устойчивым первоначалам жизни, этой жажды пустить корни в крестьянскую почву, была его "оторванность", его существование среди "мнимостей": ведь он оставался все таким же одиноким и никому не нужным, кроме Тео, и в Нюэнене. В живописи Ван Гог находит противовес своим невзгодам. И цельный мир, который живет в его сознании, он стремится осуществить как действительность искусства, еще более убедительную, чем сама реальность. Можно сказать, что он живет в действительности искусства, создаваемой им в картинах, в рисунках и в письмах.
   Страсть к живописи разрастается в нем, как ураган, пожирающий деньги Тео каждый месяц, задолго до наступления срока нового платежа. "Оборотная сторона живописи состоит в том, что художнику, даже если его картины не продаются, все равно нужны деньги на краски и модели для того, чтобы двигаться вперед. В этом-то вся беда" (413, 243). Это "открытие", неумолимо возникающее перед ним каждый месяц, составляет главный источник страданий. Он и так живет впроголодь, чтобы побольше денег вложить в живопись. Но она, вернее он, поглощает столько красок и столько моделей, что работу нередко приходится приостанавливать в ожидании нового поступления. Эти остановки самое страшное. Ван Гог боится этого торможения работы больше всего. "Продавайте все, что у меня есть, но дайте мне работать!" (420, 249).
   Его требование денег у Тео приобретает иногда характер вымогательства - так невыносимо для него безделье. И не удивительно: "...живопись и, на мой взгляд, живописание сельской жизни приносит успокоение даже тогда, когда в жизни много неприятностей и огорчений" (413, 243).
   Действительно, только в Нюэнене он по-настоящему углубился в колористические тайны голландцев - Хальса, Остаде, Рембрандта, Поттера и других старых мастеров, обретая через них - самым доступным и органическим для себя путем - родину, "страну картин".
   Называя Голландию "страной картин", Ван Гог имел в виду не только то, что картины присутствуют в каждом доме и окружают каждого голландца с детства. Важнее было то, что картины вырастают из самых основ жизни этой крохотной и мужественной страны. Они - такая же принадлежность национального образа жизни, как и ее бесчисленные каналы, подобно системе кровообращения охватывающие землю страны, - принадлежность ее пейзажа. В этом заключалась почвенная связь искусства с окружением. Оно возникало из того же жизненного уклада, который ему надлежало увековечить. Именно эту традицию он хочет воскресить, работая в Нюэнене, вопреки ее оскудению, не находя в современном голландском искусстве реальных предпосылок для ее решения.
   Если взять нюэненский круг произведений в целом, то в нем обнаружится намерение Ван Гога представить крестьянский мир как некое замкнутое внутри природы построение, связанное воедино системой простейших "координат" рождение, труд, вера, жизнь, смерть. Все многообразие впечатлений при таком подходе естественно сводится к этим тематическим лейтмотивам, придающим каждому сюжету некий "иконографический" смысл. Выбором сюжетов он хочет подчеркнуть, что оказался в кругу извечных тем, когда жизнь людей уподобляется вечно обновляющейся природе и за Сеятелем-жизнью неизбежно и естественно - как зима за летом или ночь за днем - следует Жнец-смерть. Так мотив трудящегося сеятеля и жнеца перерастает в символ, восходящий к старинным мифологическим представлениям.
   Уже в гаагский период Ван Гог проявлял наклонность к антропоморфистскому истолкованию природы и явлений предметного мира: дерево отождествляется с человеческим страданием, что, кстати, принадлежит к распространеннейшим типологическим схемам, характерным для эпоса и фольклора, но не для позитивистской мысли XIX века, проникшей и в искусство. Ван Гог сразу же обнаружил свою тягу к разработке вечных, устойчивых тем искусства. "Человек, свет, дерево, дом - периодически повторяющиеся символы Винсента, начиная с его ранних работ и кончая его последними работами 1890 года, когда он закончил жизнь на полях Овера" 8. Более того, в миропредставлении Ван Гога оппозиция жизнь - смерть с самого начала занимает основополагающее место. Начало - конец - два полюса, между которыми его восприятие природы, охваченной внутренними импульсами движения и борьбы, приобретает особый драматизм. Сеятель - Жнец - наиболее близкая его восприятию метафора жизни - смерти - проходит через всю его жизнь. "Но если в поздних картинах Ван Гога смерть - это хорошая смерть (ein guter Tod), то в ранних - смерть и отчаяние всегда контрастируют с мотивом жизни (примеры "Скорбь" и "Дерево" 9), - пишет Ян Бялостоцкий, посвятивший специальную работу этой особенности Ван Гога. "Ван Гог был одним из первых художников 10, которые рассматривали символическое содержание картины как свою главную задачу. Это было для него, как он сам утверждал, "нечто большее, чем зеленые ландшафты и цветы...". "Но символы, которые появляются у него в искусстве, являют собой нечто совершенно иное, нежели аллегории и символы в искусстве Ренессанса и барокко... В общем он вызывал к жизни новые символы, произведенные из прямого восприятия вещей, содержаний, ассоциаций и настроений, которые с ними связаны. Птичьи гнезда, дом, стул, сапоги, работа крестьянина - сеющего или жнущего, - вороны, солнце и подсолнечники - все это становится средством символического искусства Ван Гога" 11.
   Действительно, символика вангоговских картин своеобразна. Символ для Ван Гога не является связующим звеном между ним и особым ирреальным миром, как у "чистых" символистов, поскольку этот мир его не интересует. Но его видение не непосредственно, а в известном смысле мифологично, и это вызывает потребность придавать изображению символическую окраску, "переводя" свои представления на язык чувственно-предметного изображения.
   Однако, чтобы стать символом, предмет в вангоговской картине не должен претерпеть какую бы то ни было трансформацию, обрести второй план, "сделать" глубокомысленный вид и подменить собой какой-то многозначительный смысл. Это символика многопланная, лишенная признаков "чистого" стиля. Она - плод сложных скрещений, в основе которых лежит тождество художника и предмета изображения, выражающееся в этот период прежде всего в своеобразной семантике сюжетов его композиций. Для Ван Гога изображаемые предметы метафоричны, они полны смысла и значения, выходящих за их прямые жизненные функции и не тождественных их пластическим качествам. В самом отборе предметов выражается их причастность к его жизни. Они "представляют" Ван Гога и его жизненную ситуацию, их символизм функционален, так как, в отличие от классиков - малых голландцев или Шардена, - он пишет не просто "душу" вещей, а свою душу, стремящуюся воплотиться в предмет изображения.
   Когда-то старые голландцы открыли человеческое окружение как основной предмет живописи и дали ему проникновенное живописное истолкование. Этот предметно-человеческий мир жил не только в натюрмортах, пейзажах и жанрах, но и в сознании каждого голландца. Ван Гог по-своему открывает свою причастность к этому традиционно голландскому предметному сознанию, превращающему мир в обжитой дом, где нет безразличных предметов.
   Он культивирует в себе это чувство единства человека и предметного мира. Но если для старых голландцев такое единство было жизненной реальностью, то для Ван Гога оно возможно лишь как реальность искусства. Только благодаря живописи он приобщался к теплу человеческого очага ("Едоки картофеля"), к домашней утвари, которой у него не было, но которую он теперь обретал в своих натюрмортах, к природе, которая "говорила" с ним, а он жадно внимал ее "языку"; к жизни вещей, хижин, деревьев, которые из безразличных предметов превращались, когда он их писал, в собеседников, открывающих свой сокровенный смысл.
   Таковы его многочисленные нюэненские натюрморты с посудой. Подобно старым голландцам, он ласкает глазом предметы быта - крестьянскую утварь, вещи, он погружается в их взаимоотношения, в ту атмосферу, которая объединяет мертвую натуру воедино с человеком и наполняет ее "тихой жизнью" ("стиллебен") ("Натюрморт с бутылкой, горшком и сабо", F63, музей Крёллер-Мюллер; "Натюрморт с пятью бутылками и чашкой", F50, там же; "Натюрморт с миской, чашкой и тремя бутылками", F53, Амстердам, музей Ван Гога, и т. п.).
   Характерно, однако, что стремление Ван Гога наделить предметы "душой", выражением выходит за рамки традиционных представлений. Визуальные образы у него уже в этот период не равны себе - они обладают способностью вызывать дополнительные ассоциации. Например, отношения предметов в "Натюрморте с пятью бутылками и чашкой" (F50) выходят за возможности предметного мира: в том, как бутылки, каждая подбоченясь по-своему, соприкасаются или отчуждаются, чувствуется нечто, уподобляющее эти обычные предметы живым существам. То же самое можно обнаружить буквально в любом натюрморте Ван Гога. Эта способность вещей внушать представления, свойственные миру человека, связана и с особыми композиционными приемами Ван Гога. В них количество и размеры предметов обычно намного превалируют над размером холста и - соответственно -над изображенным пространством. Вещи заполняют это пространство сплошь, они придвинуты к переднему плану, они "напрашиваются" на контакт со зрителем. Прав Бялостоцкий, когда пишет: "Но у Ван Гога не только тема символична, но и перспектива с ее близкой точкой зрения. Это "сплющенная" перспектива, которая связывает наблюдателя с картиной, объединяет его с изображенным пространством, в противоположность далекой, как в телеобъективе, дистанционной перспективе Сезанна и аперспективной плоскости Гогена" 12.
   Семантика этих образов возвращает нас от внешнего, предметного мира, изображенного в картине, к внутренним исходным побудителям образа. Когда скоропостижно умер отец Ван Гога, он написал в память о нем "Натюрморт с открытой Библией" (октябрь 1885 г.; F117, Амстердам, музей Ван Гога). Сам по себе подбор предметов, изображенных в натюрморте, говорит о потребности художника не столько писать видимое, сколько "объективировать" свою жизненную ситуацию, "разрешать" внутри картины неразрешимую коллизию своей судьбы. Библия и свеча - это атрибуты его отца, пастыря и проповедника, несшего своим прихожанам Слово, "в котором была жизнь, и жизнь была свет человеков" (от Иоанна, 1, 4) 13. Но память об отце включает всю сложность их отношений, их любви-борьбы, их близости и взаимонепонимания. Вторая маленькая книга, лежащая на столе ближе к зрителю, - это роман Золя "Радости жизни" - атрибут Ван Гога, его "представитель", вызывавший у его отца, как и все, что думал и читал Ван Гог, глубокую неприязнь. Теодор Ван Гог во всех бедах своего сына обвинял "французские романы". Сочетание этих предметов, столь далеких друг от друга, столь раздельных, полно "отчужденности", несоизмеримости, как и линии жизней отца и сына. Но Ван Гог и здесь не уступит свою правоту: Библия, открытая на строках из пророка Исайи, гласит: "Он был презрен и умален перед людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от него лицо свое; но он взял наши немощи и понес наши болезни" (53, 3, 4). Ван Гог всегда считал, что его действия ближе к истине человечности, чем вера его отца, поступки которого ему казались порою, в частности в отношении Син, "бесчеловечными". "Я тоже иногда читаю Библию, как читаю Милле, Бальзака или Элиота, но в ней я вижу нечто совершенно иное, чем отец, и вовсе не нахожу того, что он извлекает из нее, следуя своим академическим рецептам" (164, 72). Конфликт с самым дорогим человеком, отцом, - таков сюжетно-психологический механизм, лежащий в основе этой работы.
   Отбирая для изображения такие предметы, как крестьянские деревянные башмаки, деревенская посуда, часовня, кладбище, птичьи гнезда, или такие сюжеты, как сеятель, жнец, трапеза, Ван Гог обнаруживает скрытую тенденцию представить крестьянский мир в системе символических образов, близкой к мифологии. Каждый такой предмет восходит к представлениям, выработанным коллективным народным сознанием. Но он не является ни аллегорией, ни даже символом в символистском понимании термина, а выступает в своей первичной роли, как предмет, который ничего не объясняет, но значит то, что представляет, являет собой равенство с существованием, утверждаемым художником как единственная реальность. Растоптанные башмаки крестьянина выступают как вангоговский символ предпочтения праведного крестьянского образа жизни, как свидетельство его понимания лица мира, который он выбрал и противопоставил цивилизованному миру, откуда он изгнан "за деревянные башмаки" (408, 241). Аллея ветл, типично голландских ветл, как живые существа протягивающих в немой мольбе свои "кулаки" в серенькие небеса, это непреходящий символ Голландии, такой же, как водяные мельницы или мосты, перекинутые через бесчисленные каналы. Эти мосты, которые он будет особенно много писать в Арле, воспринимая их как "символ родины и в то же время дружбы, объединения" 14.
   Но самый главный герой этого "мифа" о Брабанте, где сажают картофель, копают картофель, едят картофель, где живут едоки картофеля, лица и руки которых напоминают "картофельные клубни", - это вангоговский картофель. Это всеобъемлющее явление, обладающее предметной, вещественной конкретностью, многократно усиленной в трактовке Ван Гога ("Миска с картофелем", F118, Гронинген, музей Е. Бругманс-Бекма; "Натюрморт с двумя корзинами картошки", F107, Амстердам, музей Ван Гога; "Корзина с картошкой", F100, там же).
   Серия этюдов башни в Нюэнене и крестьянского кладбища должна была "выразить с помощью этих развалин ту мысль, что крестьяне испокон веков уходят в те же самые поля, которые они вскапывают всю свою жизнь; мне хотелось показать, какая простая вещь смерть и погребение - такая же простая, как осенний листопад: холмик земли, деревянный крест и больше ничего... И вот эти развалины говорят мне, что разрушаются, несмотря на свои глубокие корни, и вера, и религия, а крестьяне живут и умирают с той же неизменностью, что и раньше, расцветая и увядая, как трава и цветы, растущие здесь, на кладбищенской земле" (411, 242). Этот умиротворяющий символ - символ примирения с законом всеобщего умирания присутствует во многих его пейзажах и картинах этого цикла: башня виднеется в окошке дома ткача ("Ткач", F24, Берлин, собрание Т. Вернера), появляется как напоминание в конце аллеи или сквозит сквозь ветви ("Сад пресвитера в Нюэнене", F67, США, собрание А. Хаммера; "Сад пресвитера", F185, Гронинген, Городской музей). Ван Гог постоянно вводит ее в свои пейзажи, словно бы находя в ней подтверждение своим мыслям о преходящести всего сущего, кроме полюбившейся ему человеческой группы, прораставшей сквозь пласты времени и неизменной, "как трава и цветы",- "Старая башня в Нюэнене с кладбищем" (F34, музей Крёллер-Мюллер); "Старая башня с двумя фигурами на переднем плане" (F184, Амеронген, Нидерланды, частное собрание); "Старая башня в Нюэнене" (F84, Амстердам, музей Ван Гога; F88, Цюрих, собрание Е.-Ж. Бюрль) и др.