Тогда вдруг явился ему известный своей дерзостью в безлюдных местах искуситель в образе маленького чёрного человечка, которого герцог принял сначала за орангутанга. Но то был никто иной, как извечный враг Господа Бога нашего, настоящий сатана. Оскалив зубы, он заговорил:
   – Герцог Генрих, что ты печалишься? Доверься мне, и я развею твою тоску. Сегодня же доставлю тебя в брауншвейгский замок, и вечером ты снова будешь сидеть за столом рядом с супругой. Там как раз всё приготовлено к торжествам, по случаю её венчания с другим, ибо тебя она считает умершим.
   Эта весть словно раскат грома оглушила герцога и как обоюдоострый меч рассекла ему сердце. Гнев огненным пламенем вспыхнул в его глазах, а грудь сдавило отчаяние. «Если Небо не хочет мне помочь в этот решающий час, – подумал он, – так пусть поможет ад!»
   То была одна из коварных ловушек, которые так мастерски использует знающий своё дело опытный психолог-искуситель, чтобы заманить в свои сети невинные души, – а до них он всегда был большой охотник.
   Не долго думая, герцог опоясал себя мечом, надел золотые шпоры и приготовился в путь.
   – Ну, малый, – крикнул он, – живей вези меня и моего верного льва в Брауншвейг и доставь на место прежде, чем дерзкий соперник взойдёт на моё ложе!
   – Хорошо, – отвечал чернобородый, – но знаешь ли ты, какую плату я возьму с тебя за это?
   – Требуй, что хочешь, я своё слово сдержу!
   – Твою душу на том свете по первому требованию, – заключил Вельзевул.
   – Пусть будет так, по рукам! – крикнула безумная Ревность устами герцога Генриха.
   Итак, договор между обеими сторонами был заключён по всем правилам. Выходец из ада вмиг превратился в гигантского грифа. Когтями одной лапы он схватил герцога, а другой – его верного льва и в одну ночь перенёс обоих с Ливийского берега в Брауншвейг, построенный на высоком горном массиве Гарца город, незыблемость которого не рискнуло нарушить даже предсказанное целлерфельдским пророком [246]землетрясение.
   Благополучно опустив свою ношу посреди рыночной площади, он исчез как раз в тот момент, когда сторож протрубил в рог, возвещая о наступлении полночного часа и хриплым голосом прогорланил запоздалую свадебную песню.
   Герцогский дворец и весь город, будто звёздное небо, сияли праздничными огнями, а на улицах шумно веселился ликующий народ, собравшийся поглазеть на разодетую невесту и на торжественный танец с факелами, которым должен был закончиться праздник.
   Воздухоплаватель, чувствовавший себя так, словно позади и не было дальнего воздушного путешествия, протиснулся сквозь толпу к дворцу и в сопровождении верного льва, звеня шпорами, вошёл в зал. Обнажив меч, он крикнул:
   – Сюда, кто верен герцогу Генриху! Смерть и проклятие изменникам!
   А верный лев зарычал так, будто семь раскатов грома прокатились по залу. Он грозно потряс гривой и вытянул хвост, приготовившись к прыжку.
   Рожки и тромбоны умолкли, а готические своды замка наполнились ужасным шумом битвы, так что гудели стены и дрожали половицы.
   Златокудрый жених и пёстрая свита его придворных пали под ударами герцогского меча, как тысяча филистимлян под ударами ослиной челюсти в жилистой руке сына Маноаха [247], а те кто избежал меча, попали в пасть ко льву, словно беззащитные ягнята.
   Когда все рыцари и слуги незадачливого жениха и он сам были перебиты, герцог Генрих восстановил своё семейное право с той же суровостью, что и мудрый Одиссей перед толпой блудливых женихов целомудренной Пенелопы. Довольный, он сел за столом рядом с супругой, едва начавшей приходить в себя от перенесённого страха. Наслаждаясь яствами, хотя и приготовленными его главным поваром, но предназначенными для другого, победитель бросил торжествующий взгляд на своё завоевание и увидел, что герцогиня по непонятной причине заливается слезами. Трудно сказать, была ли то радость вновь обретённого счастья, или же горечь утраты, но, со свойственной мужчинам самоуверенностью, герцог Генрих истолковал эти слёзы исключительно в свою пользу. Он лишь ласково пожурил жену за опрометчивость её сердца, после чего вступил во все свои права.
   Эту удивительную историю граф Эрнст часто слышал, сидя на коленях у няни, но повзрослев, он, как человек просвещённый, стал сомневаться в её правдивости. Теперь же в печальной пустыне, в башне за решёткой, ему казалось всё возможным, и поколебавшаяся было детская вера вновь ожила. Перелёт по воздуху представился ему совсем несложным делом, если бы только дух мрака в жуткую полночную пору согласился одолжить ему для этого крылья летучей мыши.
   Несмотря на то что, в силу своих религиозных убеждений, граф Эрнст никогда не забывал осенить себя на ночь широким крестом, его всё же волновало тайное желание испытать такое приключение, хотя он и не решался самому себе в этом признаться. Если ночью за стеной скреблась заблудившаяся мышь, ему тут же приходило в голову, что это страшный Протей [248]даёт о себе знать, и он мысленно уже заключал с ним договор.
   Но ничего, кроме иллюзий, манящих в головокружительный воздушный полёт в германское отечество, не было графу от нянькиных сказок, – разве что игрой фантазии он заполнял несколько томительных часов, воображая себя участником невероятных приключений. Так читатель иногда представляет себя героем захватившего его увлекательного романа. Но почему мастер Абадонна [249]оказался таким бездеятельным, когда, по всем признакам, было ясно, что здесь у него есть верный шанс приобрести душу? Может быть, тому была какая-нибудь серьёзная причина, или ангел-хранитель графа был бдительнее, чем тот, кому была доверена душа герцога Генриха, и всякий раз отгонял злобного врага, не давая ему проявить власть? Или дух, царивший в воздушных сферах, потерял охоту к такой торговле, потому что был обманут герцогом Генрихом и не получил обусловленной платы, ибо, когда он явился за расчётом, душа герцога имела на своём счету столько добрых дел, что они с лихвой окупили адскую бирку?
   Пока граф Эрнст искал в романтических фантазиях слабый луч надежды на освобождение из этой мрачной башни, забывая на несколько мгновений о своей печальной судьбе, слуги, возвратясь на родину, принесли графине печальное известие, что муж её исчез из лагеря и никто не знает, какая участь его постигла. Одни полагали, что он стал добычей змея или дракона, другие – что его поразила чума, занесённая бушевавшим в сирийской пустыне ветром, третьи – что разбойники-арабы напали на него и убили, или увезли в неволю. Но все сходились в одном: графа можно считать умершим, а графиню свободной от супружеской клятвы. Она на самом деле оплакивала мужа, как мёртвого, и когда её осиротевшие дети с присущей им детской наивностью радовались чёрным шапочкам, заказанным в знак траура по добром отце, потерю которого они ещё не осознавали, душа её тосковала, и глядя на них, она заливалась горькими слезами.
   Но всё же какое-то предчувствие подсказывало графине, что её муж жив, и она не отгоняла эту мысль, ибо надежда – самая крепкая опора страждущих и самая сладостная мечта живущих. Чтобы не дать угаснуть надежде, она в тайне снарядила верного слугу и послала его за море, в Святую землю на розыски графа. Как ворон из Ноева ковчега, носился он по морям, но скоро и о нём ничего не стало слышно. Тогда она послала второго гонца. Тот вернулся через семь лет, пройдя морем и сушей много стран, но не принёс, как голубь в клюве [250], оливковой ветви надежды.
   Однако мужественная женщина твёрдо верила в свидание с мужем ещё на этом свете. Она ни минуты не сомневалась, что её нежно любимый супруг не мог уйти из этого мира, не подумав о жене и маленьких детях, оставшихся дома, и не дав какого-нибудь знака, перед тем как уйти в иной мир. Ведь с тех пор как уехал граф, в замке ни разу не было слышно ни звона оружия в оружейной кладовой, ни грохота раскатываемых балок на чердаке, ни тихих шагов в спальне, или смелой поступи в коридорах. Не слышно было по ночам и жалобного стона Нении [251]над высоким фронтоном замка, или страшного крика вестника смерти птицы Крейдевейс. А раз дурных предзнаменований не было, то, как подсказывала ей женская логика, – а она у нежного пола и по сей день ещё не потеряла своей силы, точно так же как «Органон» отца Аристотеля [252]у мужского, – её нежно любимый супруг ещё жив. А мы с вами знаем, что так оно и было на самом деле.
   Неуспех первых двух посланцев, цель путешествия которых была для неё важнее, чем для нас исследования полярных стран у Южного полюса, не лишил её решимости послать третьего гонца, – большого лентяя, который придерживался правила: «Тише едешь – дальше будешь» и потому не пропускал ни одного трактира на своём пути. Решив, что гораздо удобнее собирать сведения о графе у проходящих мимо людей, чем гоняться за ними по белу свету, он занял пост, где с дерзкой любознательностью таможенного чиновника у шлагбаума мог допрашивать всех путников, прибывших с Востока. То была гавань города на воде, Венеции, – всеобщие ворота, через которые проходили все возвращающиеся из Святой земли на родину пилигримы и крестоносцы. Худшее или лучшее средство выбрал хитрый человек, чтобы выполнить свой долг, это мы увидим дальше.
   После семилетнего заключения за решёткой, в тесной тюремной башне в Великом Каире, показавшегося Эрнсту несравненно более долгим, чем семи спящим святым их семидесятилетний сон в римских катакомбах, он решил, что уже забыт и Небом и адом. Граф совершенно распростился с надеждой на освобождение из этой печальной клетки, куда не попадали благодатные лучи солнца, а дневной свет лишь скудно проникал сквозь железные прутья решётки тюремного окна. Его заигрывания с чёртом давно прекратились, а вера в чудесную помощь святого покровителя была не больше горчичного семени. Он не столько жил, сколько прозябал, и если чего и желал, так только смерти.
   Из летаргического состояния узника внезапно вывел звон ключей за дверью камеры. За всё время содержания заключённого надзиратель ни разу не воспользовался ключами, – всё необходимое подавалось пленнику и уносилось от него через отверстие в двери, поэтому заржавленный замок долго не поддавался усилиям, пока его наконец не смазали маслом. Скрип открывающейся железной двери, которая с трудом поворачивалась на заржавленных петлях, был для графа нежной мелодией, извлекаемой гармоникой Франклина. Полное предчувствий сердце сильнее забилось в его груди, разгоняя застоявшуюся кровь, и Эрнст в трепетном ожидании приготовился услышать известие о своей дальнейшей судьбе. Пленнику было совершенно безразлично, возвестят ли ему жизнь, или смерть.
   Два чёрных невольника вошли вслед за надзирателем и по его знаку сняли с узника оковы. Вторым безмолвным кивком головы старик дал ему знак следовать за ним. Шатаясь, граф попытался сделать несколько шагов, но ноги отказались ему служить и потребовалась помощь обоих рабов, чтобы он смог спуститься по каменным ступеням винтовой лестницы. Начальник тюрьмы, к которому его привели, строго спросил:
   – Упрямый франк, почему когда тебя привели в тюрьму, ты скрыл, что владеешь ремеслом? Воин, взятый в плен вместе с тобой, выдал тебя. Он сказал, что ты искусный садовник. Иди, куда указывает тебе воля султана. Создай для него сад по франкскому образцу и оберегай его, как зеницу ока, чтобы Цветок Мира цвёл в нём и был украшением всего Востока.
   Если бы графа вызвали в Париж и назначили ректором Сорбонны, то это не обескуражило бы его, как назначение на должность садовника у султана Египта. Он так же мало смыслил в садоводстве, как мирянин в таинствах церкви. Правда, он видел много садов в Италии, а также в Нюрнберге – первом городе Германии, где, хотя и появились зачатки декоротивного садоводства, однако в те времена оно не простиралось дальше украшения дорожек кегельбана и возделывания римского кочанного салата. Что до Эрнста Глейхена, то он никогда не интересовался растениеводством, и его познания в ботанике были не настолько обширны, чтобы он мог знать о Цветке Мира. Он не имел о нём ни малейшего представления и не знал, выращивают ли его в искусственных условиях, или же он растёт как обычный вьюнок и сама природа заботится о его цветении. Признаться же в своём невежестве и отказаться от предложенной ему почётной должности он не посмел – палочные удары по пяткам все равно усмирили бы его.
   Новоявленному садовнику показали красивый парк, который, по приказу султана, ему надлежало превратить в декоративный европейский сад. Создала ли это место щедрая мать-природа, или его украсили искусные руки мастеров древней культуры, наш Абдолоним [253]не знал, но, при всей своей наблюдательности, он не смог заметить в нём ни одного изъяна, нуждающегося в исправлении. К тому же, ощущение живой природы, созерцания которой заключённый в душную башню узник был лишён в течение семи лет, так сильно пробудило притупленную чувствительность, что каждая былинка вызывала в нём восторг. С огромным наслаждением, оглядывая всё вокруг, он чувствовал себя как первый человек рая, кому и в голову не могло прийти менять что-либо в господнем саду.
   Одним словом, граф находился в немалом затруднении, не зная, как с честью выйти из этого щекотливого положения. Он опасался, что любое изменение похитит красоту сада, и в то же время знал, – окажись он плохим садовником, ему опять придётся вернуться в тюрьму.
   Когда шейх Киамель, – главный управитель сада и фаворит султана, – предложил ему прилежно заняться делом, новый садовник, прежде всего, потребовал себе в помощь пятьдесят рабов. Ранним утром следующего дня все они прошли осмотр перед новым начальником, который сам не знал, чем занять хотя бы одного из них. Но как велика была его радость, когда в толпе пленников он увидел своих товарищей по несчастью, – Ловкого Курта и неуклюжего рейтара. Будто тяжёлый камень свалился у него с плеч: скорбные складки на лбу разгладились, а взгляд стал бодрым, словно он только что обмакнул палец в густой мёд и облизал его. Граф отвёл в сторону оруженосца и, не таясь, рассказал ему, как по капризу своенравной судьбы попал в незнакомую стихию, где не может ни нырять, ни плавать. И добавил, что для него остаётся загадкой, как его родовой рыцарский меч превратили в садовую лопату.
   Едва он кончил говорить, Ловкий Курт пал к его ногам и со слезами на глазах произнёс:
   – Простите, дорогой господин. Я – причина вашего огорчения, но и освобождения из мрачной тюрьмы, где вы так долго томились. Не гневайтесь на невинную ложь слуги, вызволившую вас оттуда, а лучше радуйтесь Божьему свету над вашей головой. Султан пожелал переделать свой сад по франкскому образцу и велел известить всех пленных христиан, что тот, кто возьмётся выполнить его желание, после завершения работы будет щедро награждён. Но никто из заключённых не осмелился отозваться на это предложение. Тогда-то добрый дух и надоумил меня солгать и выдать вас за искусного садовника. Как видите, мне это отлично удалось. Не беспокойтесь о том, как вам с честью выдержать испытание и угодить султану. Как всем великим мира сего, ему не обязательно, чтобы вновь создаваемое произведение было лучше прежнего. Для него гораздо важнее увидеть его иным, неповторимым, диковинным. Поэтому опустошайте и перекапывайте эту прекрасную долину по вашему усмотрению и поверьте, что бы вы ни сделали, всё в глазах султана будет выглядеть прекрасно.
   Эта речь подействовала на графа, как журчание освежающего ручейка в пустыне на истомлённого странника. Он черпал в ней отраду для души и мужество, столь необходимое ему сейчас, когда он собирался начать такое рискованное дело. Положившись на удачу, Эрнст без всякого плана приступил к работе. С безупречным тенистым парком он разделался, как вольнодумец с произведением, которое в его творческих когтях против воли автора преображается, чтобы стать удобоваримым для читателя, или как педагог-новатор с устаревшими формами преподавания в школе. Всё, что граф нашёл в саду, он разбросал как попало, сделал иначе, но ничуть не лучше, чем было. Выкорчевал полезные фруктовые деревья и посадил на их место розмарин и валериану, а также заморские деревья и лишённые запаха амаранты и бархотки. С плодородной почвы он велел срезать дёрн, а оголённую землю посыпать разноцветным гравием, разровнять и утрамбовать её так, чтобы ни одна травинка не выросла на ней. Всю площадь парка он разбил на несколько террас, обложив их дерновой каймой, а между ними разбил причудливой формы извилистые клумбы, сбегающие к кудрявой самшитовой роще. Полный невежда в ботанике, граф не принимал во внимание сроки посадки растений, поэтому его питомцы долгое время пребывали между жизнью и смертью.
   Шейх Киамель и сам султан предоставили создателю европейского сада полную свободу действий, опасаясь как бы своим вмешательством или неосторожными расспросами, а также преждевременной критикой не помешать работе садового инженера и не спутать его замыслы. И, надо сказать, они поступили разумнее, чем наша просвещённая публика, ожидавшая, что уже через несколько лет после известного благотворительного посева желудей вырастут высокие дубы, из которых можно будет делать мачты, в то время как сеянцы были ещё так нежны и слабы, что одна холодная ночь могла их погубить. Но, когда миновали полтора десятилетия и пора было бы, пожалуй, созреть первым плодам, какому-нибудь немецкому Киамелю было бы уместно задать вопрос: «Что сделал ты, садовник? Покажи, какую пользу принесла твоя работа, сопровождаемая громким стуком колёс твоих тачек?» И, если бы деревца стояли там с такими же печально поникшими листьями, как в глейхеновском саду в Великом Каире, то справедливо оценив сделанное, он имел бы полное право молча, как шейх, покачать головой и, сплюнув сквозь зубы через бороду, сказать про себя: «Лучше бы всё оставалось по старому».
   И вот однажды, когда садовник с удовлетворением осматривал своё новое творение и, оценивая его, пришёл к заключению, что в общем, всё вышло лучше, чем он предполагал, – а глядя на сад, мастер садовник видел его не таким, каким он был сейчас, но каким он станет, по его замыслу, в будущем, – к нему подошёл главный управитель, фаворит султана, и спросил:
   – Что ты сделал, франк, и как продвигается твоя работа?
   Граф понял, что его искусство должно подвергнуться строгой оценке, к чему, между прочим, уже давно приготовился. Сохраняя присутствие духа, глубоко уверенный в успехе дела своих рук, он сказал:
   – Иди, господин, и посмотри. Прежняя дикая глушь покорилась моему искусству и преобразилась в уголок радости и веселья, подобный раю, каким не пренебрегли бы даже гурии [254].
   Слушая, как увлечённо и с каким удовлетворением рассказывает мнимый художник о произведении своего таланта, шейху ничего не оставалось, как поверить ему, ибо это, вероятно, был мастер садового дела, более сведущий в нём, чем он сам. Правда, устройство сада ему не понравилось, но он предпочёл об этом не говорить, чтобы не обнаружить собственное невежество, и, из скромности, приписал своё недовольство незнанию европейского вкуса. Так или иначе, но управитель решил оставить всё как есть. Однако, желая пополнить свои знания, он не удержался от искушения задать сатрапу-садовнику несколько вопросов, и тот незамедлительно на них ответил.
   – А где же прекрасные садовые деревья, отягощённые красными персиками и сладкими лимонами, что стояли на этой песчаной равнине и услаждали взор гуляющих, приглашая их утолить жажду сочными плодами? – спросил шейх.
   – Все они выкорчеваны из земли, чтобы нельзя было найти даже место, где они росли.
   – Но почему?
   – Разве подобает в декоративном саду султана иметь такое же множество плодовых деревьев, как в саду простого жителя Каира, готового загрузить ими целый обоз на продажу?
   – А что заставило тебя уничтожить весёлые финиковые и тамариндовые рощи, – ведь они в знойную полуденную пору давали путнику тень и прохладу под сенью своих ветвей?
   – Зачем тень в саду, который пуст и безлюден, пока солнце обжигает его огненными лучами. Только вечерний ветер навевает там прохладу и благоухание.
   – Но разве эта роща не укрывала непроницаемым покровом тайную любовь султана, заворожённого прелестью рабыни-черкешенки, когда он хотел скрыть свою нежность от её ревнивых соперниц?
   – Непроницаемым покровом, скрывающим тайны любви, будет та беседка, увитая жимолостью и плющом, или тот прохладный грот с мраморным бассейном, куда из искусственной скалы стекает кристальный ручеёк, или та крытая галерея, увитая виноградными лозами, или набитая мягким мхом софа в той камышовой деревенской хижине на берегу изобилующего рыбой пруда. Во всяком случае, в этом храме тайной любви султана не потревожит ни вредный гад, ни жужжание насекомого; ничто не задержит дуновения ветерка и не заслонит открытый вид. Разве может с этим сравниться тамариндовая роща?
   – А зачем там, где раньше цвёл благоухающий кустарник из Мекки, ты посадил шалфей и иссоп, растущие обычно вдоль стен?
   – Потому что султан хотел иметь не арабский, а европейский сад. Ведь в садах Италии и в немецких садах Нюрнберга нет ни фиников, ни ароматных растений Мекки.
   Против таких аргументов возразить было нечего, так как ни шейх, ни кто-либо из язычников [255]Каира в Нюрнберге не был, и все объяснения о переустройстве сада из арабского в немецкий пришлось принять на веру. В одном только не мог убедить себя шейх, – что садовая реформа проведена по образу и подобию рая, обещанного пророком правоверным мусульманам. Если бы это было так, то будущая жизнь не сулила ему особого утешения. Но, как было сказано выше, управителю ничего не оставалось делать, как только в раздумьи покачать головой и, сплюнув сквозь зубы через бороду, уйти откуда пришёл.
   Султаном Египта был в ту пору храбрый Мелик аль Азис Осман, сын знаменитого Саладина [256]. Прозвище «Храбрый» он заслужил скорее благодаря подвигам, одержанным в гареме, чем свойствам характера. В деле продолжения рода он был так деятелен и храбр, что, если бы все его наследники захотели одеть корону, то для них не хватило бы государств во всех трёх, известных тогда, частях света [257]. Но вот уже семнадцать лет, как одним жарким летом иссяк источник плодородия, и принцесса Мелексала завершила длинный ряд потомства султана. Она была, по единодушному признанию двора, ценнейшим сокровищем в этой большой гирлянде и пользовалась всеми преимуществами последнего ребёнка. Единственная оставшаяся в живых из всех дочерей, она от природы была наделена такой красотой, что восхищала даже взор отца. А надо признать, что восточные князья в оценке женской красоты далеко превзошли наших западных знатоков, которым нередко изменяет глаз.


   Мелексала была гордостью семьи султана. Даже братья и те старались превзойти друг друга в усердии, с каким они предупреждали каждое желание прелестной сестры и доказать ей свою любовь и уважение. Высокий Диван [258]на политических совещаниях не раз обсуждал вопрос, с кем был бы выгоден для египетского государства брачный союз принцессы. Сам же султан, предоставив эту заботу Дивану, думал лишь о том, как угодить любимой дочери, чтобы она всегда была весела, и ни одно облачко не омрачило чистый горизонт её чела.
   Первые годы детства девочка провела под наблюдением няни, христианки, родом из Италии. Эта рабыня в ранней молодости была похищена морским пиратом из родного города на побережье Италии и продана в Александрию. После этого, она не раз ещё переходила от одних хозяев к другим, пока наконец не попала во дворец султана Египта, где, благодаря отменному здоровью, заняла место кормилицы. Она честно исполняла свой долг и, хотя не была так музыкальна, как кормилица наследника французского трона, задававшая тон всему Версальскому хору, когда своим зычным голосом запевала Malborough s’en t-en guerre [259]зато природа наградила её бойким языком. Она знала историй и сказок не меньше, чем прекрасная Шехерезада из «Тысячи и одной ночи», и охотно развлекала ими домочадцев султана и пленниц сераля. Принцесса готова была слушать их не тысячу ночей, а по крайней мере, тысячу недель. Но когда девушка достигает возраста в тысячу недель, её перестают занимать чужие истории, – она находит в себе самой заветную волшебную нить, чтобы соткать из неё свою собственную сказку.