По улице бродит любовь,
   Пусть дверь моя будет открыта.
   Припев был тоже данью воспоминаниям, но как-никак юноша его мурлыкал, и, пожалуй, Жак именно в тот вечер бессознательно сделал первый шаг на пути, который ведет от скорби к меланхолии, а от меланхолии — к забвению. Увы, что бы мы ни делали, к чему бы ни стремились, мы подчиняемся вечному и справедливому закону изменчивости.
   Как цветы, быть может возникшие из праха Франсины, зацвели на ее могиле, — так соки юности забродили в сердце Жака, воспоминания о старой любви вызвали к жизни смутную тягу к новым увлечениям. Да и вообще Жак принадлежал к числу тех художников и поэтов, для которых страсть служит материалом для искусства и поэзии: только искреннее чувство пробуждает дремлющие в их душах творческие силы. У Жака творчество было поистине плодом глубоких переживаний, и даже в самые незначительные произведения он вкладывал частицу своей души. Он уже обнаружил, что не может жить одними воспоминаниями и что, подобно тому как мельница изнашивается при недостатке зерна, его сердце изнашивается от отсутствия чувств. Работа утратила для него всякую прелесть, фантазия, некогда бурная и стихийная, теперь требовала с его стороны настойчивых усилий. Жак был недоволен и почти завидовал образу жизни своих бывших друзей «водопийц».
   Он попробовал развлекаться, потянулся к веселью, завел новые знакомства. Он сблизился с поэтом Родольфом, с которым встретился однажды в кафе, и они прониклись друг к другу симпатией. Жак поведал поэту о своей тоске, и тот сразу же разгадал ее причину.
   — Мне это знакомо, друг мой…— сказал он и, коснувшись рукой груди Жака, добавил: — скорее снова разведите здесь огонь! Влюбитесь без промедления, хотя бы в шутку, и вдохновение вернется к вам.
   — Увы! Я слишком горячо любил Франсину, — ответил Жак.
   — Ничто не помешает вам любить ее вечно. Вы будете ее ласкать, целуя другую.
   — Ах, встретить бы женщину, похожую на нее!
   И он расстался с Родольфом в глубокой задумчивости.
   Полтора месяца спустя к Жаку вернулся былой пыл, — он весь загорелся под нежными взглядами хорошенькой Мари — девушки, болезненная красота которой несколько напоминала красоту бедной Франсины. Что и говорить, она была прелестна, и ей было восемнадцать лет без двух месяцев — как она всегда говорила. Ее роман с Жаком начался в лунную ночь, на загородном балу, под резкие звуки скрипки, чахоточного контрабаса и кларнета, свистевшего как дрозд. Жак повстречал ее как-то вечером, степенно прогуливаясь вокруг танцевальной площадки. Когда он появлялся здесь в своем неизменном черном сюртуке, застегнутом до подбородка, задорные местные красотки, знавшие его с виду, говорили:
   — Что нужно здесь этому факельщику? Разве собираются кого-то хоронить?
   А Жак продолжал свою одинокую прогулку, терзая себе душу воспоминаниями, которым музыка придавала еще большую остроту — веселая кадриль звучала в его ушах печально, как De profundis. Именно в состоянии этой задумчивости заметил он Мари — она наблюдала за ним со стороны и как сумасшедшая хохотала над его сумрачным видом. Жак взглянул на нее и услышал смех, раздававшийся из-под розовой шляпки. Он подошел к девушке, что-то сказал ей, она ответила, он предложил ей руку, приглашая пройтись по саду, она согласилась. Он сказал ей, что она хороша как ангел, и она заставила его повторить это два раза, он сорвал для нее с дерева несколько зеленых яблок, она с наслаждением съела их, и ее звонкий смех звучал без умолку словно ликующий ритурнель. Жак вспомнил Библию, и подумал, что никогда не надо терять надежду, имея дело с женщиной, особенно с такой, которая любит яблоки. Он еще раз прошелся вокруг сада с розовой шляпкой, а кончилось тем, что, придя на бал один, он ушел оттуда со спутницей.
   Между тем Жак не забыл Франсины, как и предсказывал Родольф, он каждый день целовал ее, целуя Мари, И тайком работал над памятником, который собирался поставить на ее могиле.
   Однажды, получив деньги, Жак купил Мари черное платье. Девушка была очень рада, но заметила, что для лета черное мрачновато. Жак возразил, что это его любимый цвет и Мари доставит ему удовольствие, если будет ходить в черном. Мари послушалась.
   Как— то в субботу Жак сказал ей:
   — Приходи завтра пораньше, поедем за город.
   — Какое счастье! — Мари. — Я приготовила тебе сюрприз — вот увидишь! Завтра будет солнышко.
   Мари всю ночь просидела за работой — она дошивала платье из материи, которую купила себе на собственные сбереженья, — кокетливое розовое платье. И в воскресенье она явилась в мастерскую Жака в нарядной обновке.
   Скульптор встретил ее холодно, чуть ли не грубо.
   — А я-то думала порадовать тебя! Для этого я и подарила себе такое веселое платьице! — ответила Мари, она не понимала, чем недоволен Жак.
   — За город не поедем, можешь уходить, — бросил он. — Мне надо работать.
   Мари ушла совсем огорченная. По дороге она встретила, молодого человека, который когда-то ухаживал за ней и к тому же звал историю Жака.
   — Вот как! Вы перестали носить траур, мадемуазель Мари? — он.
   — Траур? По ком?
   — Как? Вы не знаете? А ведь это всем известно. Черное платье, которое подарил вам Жак…
   — Ну и что?
   — То был траур. Жаку хотелось, чтобы вы носили траур по Франсине.
   После этого Жак больше не видел Мари.
   Разрыв их принес ему несчастье. Настали тяжелые дни: работы совсем не было, и он впал в такую нищету, что с отчаяния попросил своего друга-доктора поместить его в больницу. По его виду врач сразу же понял, что устроить это будет не трудно. Жак, сам того не подозревая, уже находился на пути к Франсине.
   Его положили в больницу св. Луи.
   Он еще мог двигаться и работать, поэтому попросил, чтобы ему предоставили пустую каморку и принесли туда стеку, станок и глины. Первые две недели он работал над памятником, который собирался поставить на могилу Франсины. Это была фигура ангела, стоящего с распростертыми крыльями. У ангела было лицо Франсины, но статуя так и осталась незаконченной, потому что Жак уже не мог подниматься на второй этаж, а вскоре и вообще перестал вставать с постели.
   Однажды в его руки попал больничный журнал, и по лекарствам, какие ему прописывались, он понял, что безнадежен. Он написал родным и вызвал к себе сестру общины св. Женевьевы, которая с большой нежностью ухаживала за ним.
   — Сестра, — сказал он, — там наверху, в каморке, которую вы выхлопотали для меня, осталась гипсовая фигурка, она изображает ангела и предназначалась для могилы. Я не успел высечь ее из мрамора, хотя мрамор у меня дома есть, — прекрасный белый мрамор с розовыми прожилками. Одним словом… сестра, возьмите эту статую и отдайте ее в часовню вашей общины.
   Несколько дней спустя Жак скончался. Похороны его совпали с открытием художественной выставки, поэтому никто из «водопийц» не пришел его проводить.
   — Искусство — прежде всего, — изрек Лазар.
   Семья Жака была бедная, и своего места на кладбище у нее не имелось.
   Его похоронили где пришлось.

XIX
ПРИЧУДЫ МЮЗЕТТЫ

   Читатель, вероятно, помнит, как Марсель продал еврею Медичи свою знаменитую картину «Переход через Чермное море», которой суждено было стать вывеской съестной лавки. Продажа ознаменовалась роскошным ужином, который еврей пообещал богемцам как надбавку к плате за картину. На другой день Марсель, Шонар, Коллин и Родольф проснулись очень поздно. Еще одурманенные винными парами, они никак не могли припомнить события минувшего вечера. Когда с соседней колокольни донесся полуденный благовест, друзья переглянулись с печальной улыбкой.
   — Церковный колокол сзывает род людской в трапезную, — сказал Марсель.
   — Да, — согласился Родольф, — наступил торжественный час, когда всякий порядочный человек направляется в столовую.
   — Неплохо бы и нам стать порядочными, — проронил Коллин, для которого каждый день был днем святого Аппетита.
   — О молочная ферма моей кормилицы! О лакомство, которым меня угощали в младенчестве четыре раза в день! Где ты? — подхватил Шонар. — Где ты? — повторил он с мечтательной и нежной грустью.
   — И подумать только, что сейчас в Париже поджаривают по меньшей мере сто тысяч котлет! — вздохнул Марсель.
   — И столько же бифштексов, — добавил Родольф.
   В то время как друзья обсуждали ежедневную роковую проблему завтрака, снизу, из находившегося в их доме ресторана, словно на смех неслись голоса официантов, которые наперебой выкрикивали заказы посетителей.
   — Хоть бы замолчали, злодеи! — досадовал Марсель. — Каждое слово как удар кирки у меня в желудке: пустота в нем все увеличивается.
   — Ветер северный, — глубокомысленно проговорил Коллин, указывая на флюгер, метавшийся на соседней крыше. — Значит, завтрака у нас сегодня не будет. Стихии против нас.
   — Откуда ты это взял? — спросил Марсель.
   — Это мое метеорологическое открытие, — продолжал философ. — Северный ветер почти всегда приносит воздержание. Зато южный обычно предвещает радость и обильную еду. Философы называют это предуведомлением свыше.
   Натощак Гюстав Коллин всегда бывал зверски остроумен.
   В этом миг Шонар погрузил руку в бездну, называвшуюся карманом, и тут же с воплем вытащил ее.
   — Караул! Кто-то залез ко мне в карман! — кричал он, стараясь высвободить палец из клешней живого омара.
   Вслед за ним закричал и Марсель. Он машинально пошарил у себя в кармане и неожиданно открыл там Америку, о которой совсем позабыл, а именно те полтораста франков, которые уплатил ему накануне Медичи за «Переход через Чермное море».
   Тут все четверо сразу вспомнили вчерашние события.
   — Шапки долой, господа! — воскликнул Марсель, высыпая на стол горсть монет, среди которых трепетно поблескивали пять-шесть новеньких червонцев.
   — Как живые! — умилился Коллин.
   — Что за звон! — восхищался Шонар, позвякивая золотыми.
   — До чего хороши медальки! — Родольф. — Прямо-таки кусочки солнца. Будь я королем, я выпускал бы одни только червонцы и приказал бы чеканить на них профиль моей возлюбленной.
   — Подумать только, ведь есть страна, где кусочки золота валяются на земле, как простые камушки, — заметил Шонар. — Было время, когда американцы давали четыре таких кусочка за два су. Один мой предок посетил Америку, и желудок краснокожих стал его могилой. Это нанесло большой ущерб всей нашей семье.
   — Но откуда же взялось это существо? — спросил Марсель, глядя, как омар ползет по полу.
   — Теперь припоминаю, — признался Шонар. — Вчера я заглянул на кухню Медичи, и это пресмыкающееся, надо полагать, нечаянно свалилось мне в карман — ведь они подслеповаты. Но раз уж он попался ко мне, — добавил Шонар, — мне хочется его у себя оставить. Я его приручу и окрашу в красный цвет, тогда вид у него будет повеселее. Я скучаю по Феми, он составит мне компанию.
   — Господа! Обратите внимание, — воскликнул Коллин. — Флюгер повернул на юг. Завтрак у нас будет!
   — Еще бы, — поддакнул Марсель, хватая червонец. — Вот мы сейчас его сварим, да еще с приправой!
   Началось длительное и обстоятельное обсуждение меню. Каждое блюдо вызывало споры и ставилось на голосование. Омлет, предложенный Шонаром, после тщательного изучения вопроса был отвергнут, а также и белые вина, против которых Марсель произнес вдохновенную речь, доказавшую его солидные познания в виноделии.
   — Всякое вино прежде всего должно быть красным! — провозгласил художник. — И слушать не хочу о белых!
   — А как же шампанское? — заметил Шонар.
   — Ну и что? Это просто сидр пошикарнее, брандахлыст для эпилептиков! Я бы отдал все подвалы Эпернэ и Аи за бочонок бургундского. К тому же, мы с вами не собираемся обольщать гризеток или сочинять водевиль. Я против шампанского!
   Когда меню было окончательно принято, Шонар и Коллин отправились в ближайший ресторан заказать завтрак.
   — Не затопить ли камин? — предложил Марсель. — Отличная идея, это будет вполне своевременно, — поддержал его Родольф. — Термометр давно уже советует нам это! Затопим камин! Вот он удивится-то!
   Родольф выбежал на лестницу и крикнул Коллину, чтобы он попутно распорядился и насчет дров.
   Немного погодя Шонар и Коллин вернулись, а вслед за ними явился человек с большой вязанкой дров.
   Марсель стал рыться в столе, разыскивая ненужные бумаги для растопки, и вдруг вздрогнул, увидев письмо, написанное знакомым почерком. Незаметно для приятелей он прочел его.
   То была записочка, нацарапанная Мюзеттой карандашом и относившаяся к тому времени, когда девушка жила у Марселя. Записочка была написана ровно год тому назад. Она состояла лишь из нескольких строк:
   «Мой милый!
   Не беспокойся, я скоро вернусь. Я пошла немного пройтись, чтобы согреться, в комнате стужа, а торговец дровами крепко спит. Я отломила у стула две последние ножки, но они сгорели так быстро, что и яйца нельзя было бы сварить. А ветер врывается в разбитое окно и разгуливает по комнате словно у себя дома, он нашептывает мне разные дурные советы, и если бы я его послушалась, ты бы огорчился. Лучше немного погулять, я взгляну, что делается в ближайших магазинах. Говорят, есть бархат по десять франков метр. Просто не верится, надо самой взглянуть. К обеду вернусь.
   Мюзетта».
   — Бедная девушка! — прошептал Марсель, пряча записку в карман. И он на минуту задумался, обхватив голову руками.
   К тому времени богемцы давно уже находились на холостом положении, если не считать Коллина, возлюбленной которого по-прежнему никто не видел и не знал по имени.
   Даже Феми, незлобивая подруга Шонара, и та повстречала простака, который подарил ей свое сердце, обстановку красного дерева и колечко из собственных — рыжих — волос. Однако, не прошло и двух недель, как возлюбленный Феми отнял у нее и свое сердце и обстановку, ибо, взглянув как-то на руку любовницы, заметил на ней колечко из черных волос. И он осмелился заподозрить Феми в измене.
   Между тем Феми не погрешила против добродетели. Дело в том, что приятельницы не раз подтрунивали над ее рыжим колечком, вот она и отдала перекрасить его в черный цвет. Когда все выяснилось, поклонник так обрадовался, что купил Феми шелковое платье — первое в ее жизни. Нарядившись в обновку, бедная девушка воскликнула:
   — Теперь я могу умереть!
   Мюзетта вновь стала почти официальным лицом, и Марсель уже три-четыре месяца нигде не встречал ее.
   Что касается Мими, то Родольф давным-давно не слыхал ее имени и только шептал его про себя, когда оставался один.
   — Что же это! — вдруг воскликнул Родольф, взглянув на Марселя, который в задумчивости прикорнул у камина. — Дрова не желают разгораться?
   — Сейчас, сейчас, — ответил художник.
   Он поджег поленья, и они запылали, весело потрескивая.
   Пока друзья готовились к завтраку, подзадоривая свой аппетит, Марсель вновь уединился в уголке, только что найденное письмо он присоединил к памятным вещицам, оставшимся от Мюзетты. Тут он вспомнил об одной женщине, которая дружила с его бывшей возлюбленной.
   — А! Вспомнил, где ее найти! — громко воскликнул он.
   — Что найти? — Родольф. — Что ты там затеял? — он, видя, что художник берет перо и собирается писать.
   — Ничего. Спешное письмо, чуть было не забыл, — ответил Марсель. — Одну минутку!
   И он написал следующие строки:
   «Милая крошка!
   У меня появился капитал, — молниеносный удар фортуны! Дома ожидается роскошный завтрак, восхитительные вина, и мы, дорогая моя, даже затопили камин — как настоящие буржуа! Надо взглянуть на все это, — как ты любила говорить. Приезжай на часок, застанешь Родольфа, Коллина и Шонара. Ты споешь нам что-нибудь за десертом, — у нас будет десерт! Раз уж мы усаживаемся за стол, то просидим, вероятно, добрую неделю. Поэтому не бойся опоздать. Я уже так давно не слышал, как ты смеешься! Родольф сочинит в честь тебя мадригалы, и мы помянем нашу усопшую любовь тонкими винами, хотя она и может от этого воскреснуть. Ведь у таких людей, как мы с тобой… последний поцелуй никогда не бывает последним. Ах, если бы в прошлом году не стояли такие морозы, ты, может быть, не бросила бы меня. Ты изменила мне ради вязанки дров и потому, что боялась, как бы у тебя не покраснели ручки. И хорошо сделала — я не сержусь на тебя за это, и вообще все позабыл. Но приходи погреться, пока топится камин!
   Целую тебя столько раз, сколько ты захочешь. Марсель».
   Кончив письмо, Марсель написал другое, на имя подруги Мюзетты, мадам Сидони, с просьбой передать Мюзетте его записку. Потом он отправился к швейцару, попросил отнести письма и заплатил ему вперед. Увидев, как в руках художника блеснул червонец, швейцар, прежде чем исполнить поручение, поспешил доложить об этом домовладельцу, которому Марсель уже сильно задолжал.
   — Сударь! У живописца с седьмого завелись деньжонки! Знаете, у того, длинного, который все зубоскалит, когда я подаю ему счет.
   — Тот самый, что имел нахальство взять у меня взаймы и заплатил мне этими деньгами за квартиру? Я его выселю.
   — Так-то оно так, сударь. Но сегодня он при деньгах. Я чуть не ослеп, так они сверкали. Он кутит… Теперь самое время…
   — Хорошо! Я сейчас сам к нему схожу, — ответил хозяин.
   Швейцар застал мадам Сидони дома, и она немедленно отправила горничную к Мюзетте с адресованным ей письмом.
   Мюзетта жила в то время в прелестной квартирке на улице Шоссе-д'Антен. Когда ей принесли письмо, у нее сидели гости, а вечером ей предстояло быть на званом обеде.
   — Вот чудеса! — воскликнула она и расхохоталась как сумасшедшая.
   — Что такое? — спросил чопорный молодой красавец.
   — Меня приглашают на обед, — ответила Мюзетта. — Какое совпадение!
   — Совпадение неудачное, — заметил молодой человек.
   — Почему же?
   — Как? Неужели вы примете приглашение?
   — Конечно приму. А вы уж как-нибудь обойдетесь без меня.
   — Но, дорогая, ведь это просто неприлично. Вы пойдете туда как-нибудь в другой раз.
   — Вот еще! В другой раз! Это мой старый знакомый, Марсель, он приглашает меня на обед, и это такой необычайный случай, что я хочу непременно взглянуть собственными глазами, что там делается. В другой раз! Да ведь всамделишные обеды в этом доме — такая же редкость, как затмение солнца!
   — Позвольте! Вы хотите нарушить свое слово, собираетесь повидаться с этим субъектом и прямо говорите об этом мне! — возмутился молодой человек.
   — А кому же мне еще говорить? Турецкому султану? Это его не касается.
   — Странная откровенность!
   — Вы отлично знаете, что я ничего не делаю как другие люди, — возразила Мюзетта.
   — Но какого вы обо мне будете мнения, если я вас отпущу, зная, куда вы идете? Опомнитесь, Мюзетта! Подумайте обо мне, да и о себе самой. Ведь это же просто неприлично. Скажите ему, что вы никак не можете…
   — Дорогой господин Морис, вы знали, с кем имеете дело, когда предложили мне свою любовь, — ответила мадемуазель Мюзетта тоном, не допускающим возражений, — вы знали, что у меня тьма причуд и что никому на свете не отговорить меня, если я что-нибудь задумала.
   — Просите у меня чего хотите, — ответил Морис, — но это… Причуда причуде рознь.
   — Морис, я пойду к Марселю. Я ухожу! — заявила она, надевая шляпку. — Если хотите, — расстанемся, но уступить я не могу, лучше его нет на свете, это единственный человек, которого я по-настоящему любила. Будь у него сердце из золота, он расплавил бы его и наделал бы мне колец. Бедняжка, как только у него появилось немного Дров, он зовет меня погреться, — вот посмотрите, — сказала она, протягивая Морису письмо. — Ах, почему он такой лентяй и почему в магазинах такая бездна бархата и шелков!… Как я была счастлива с ним! Ему удавалось меня мучить, и это он прозвал меня Мюзеттой за мои песенки. Во всяком случае, будьте уверены, — от него я вернусь к вам… если вы захотите меня принять.
   — Вы откровенно признаетесь, что не любите меня, — вздохнул виконт.
   — Послушайте, дорогой Морис, вы умный человек и понимаете, что этот вопрос не заслуживает обсуждения. Вы держите меня, как держат в конюшне породистого коня, а я люблю вас потому… что люблю роскошь, шумные званые вечера, и всякую мишуру. Нечего разводить сантименты, это было бы глупо да и ни к чему.
   — По крайней мере, позвольте мне пойти вместе с вами.
   — Но вам будет скучно у них, и вы только помешаете нам веселиться, — возразила Мюзетта. — Подумайте сами, ведь он непременно станет меня целовать.
   — Мюзетта, приходилось ли вам встречать таких сговорчивых людей, как я? — Морис.
   — Слушайте, виконт, однажды я каталась в экипаже с лордом в Елисейских полях и встретила Марселя и его приятеля Родольфа, они шли пешком и были одеты нищенски, все в грязи, как собаки пастуха, и курили трубки. Я уже три месяца не виделась с Марселем, и мне показалось, что сердце мое вот-вот выпрыгнет из экипажа. Я велела остановиться и целых полчаса проговорила с Марселем на глазах у всего Парижа, проезжавшего мимо нас. Марсель угостил меня пирожками и поднес грошовый букетик фиалок, который я тут же приколола к корсажу. Когда Марсель распрощался со мной, лорд хотел было окликнуть его и предложить пообедать вместе с нами. Я поцеловала его за внимание. Такой уж у меня характер, господин Морис, если он вам не по душе, — скажите сразу, и я захвачу с собою мой ночной чепчик и туфли.
   — Значит, в иных случаях хорошо быть бедняком, — грустно и не без зависти проговорил виконт Морис.
   — Вовсе нет, — возразила Мюзетта, — будь Марсель богат, я никогда бы не бросила его.
   — Ну, что ж, поезжайте, — сказал молодой человек, пожимая ей руку. — Вы в новом платье, и оно вам очень к лицу.
   — Это правда, — согласилась Мюзетта. — Сегодня утром у меня было какое-то предчувствие, вот я его и надела. Платье будет подарком Марселю. Прощайте, — добавила она, — пойду вкусить блаженного веселья.
   В тот день на Мюзетте был восхитительный туалет, никогда еще поэма ее юности и красоты не преподносилась в таком пленительном переплете. Впрочем, у Мюзетты был врожденный дар изящества. При появлении на свет она, вероятно, первым делом потянулась к зеркалу, чтобы поправить на себе пеленки, и согрешила кокетством прежде, чем ее окрестили. В дни, когда Мюзетта жила в бедности, носила ситцевые платья, чепчик с помпоном и простые козловые башмаки — она и в этом незатейливом наряде гризеток умела быть изящной. Эти прелестные девушки, не то пчелки, не то кузнечики, всю неделю, бывало, трудились, напевая песенки, просили у господа лишь немного солнышка в воскресенье, любили попросту, от всей души, а случалось, что и из окна выбрасывались. Теперь их больше нет, и своим исчезновением эта порода обязана современным молодым людям — развращенным и все растлевающим вокруг, а главное, тщеславным, недалеким и грубым. Эти пошлые остряки принялись высмеивать бедных девушек, их ручки, исколотые иголками в часы честного труда, а девушкам стало недоставать денег на миндальные притирания. Понемногу юноши привили им свое тщеславие и глупость, и с тех пор гризетка исчезла. Тогда на свет божий появилась лоретка. Это своего рода гибриды, обнаглевшие полудевы, обязанные своей красотой косметике, ни рыба ни мясо, а будуары их — настоящие лавочки, где они продают по кусочкам свое сердце, как ломтики ростбифа. Большинство этих девок оскверняет наслаждение и позорит современную легкую любовь, порой они бывают глупее птиц, перьями которых украшены их шляпки. Если у них невзначай и зародится — не любовь, даже не прихоть, а самое пошлое вожделение, — то предметом его будет какой-нибудь буржуа, шут гороховый, которого на общественных балах окружает и приветствует пестрая толпа, а газеты, готовые раболепствовать перед всякой нелепостью, превозносят и рекламируют. Хотя Мюзетте и приходилось жить в этой среде, она не усвоила ни ее нравов, ни образа мыслей, у нее не было алчной угодливости, обычно присущей такого рода особам, способным читать только Барема, а писать — только цифры. Она была девушка умная и находчивая, в жилах у нее текло несколько капель крови Манею: она решительно отвергала все, что ей навязывали, зато никогда не могла и не умела подавлять свои прихоти, к чему бы они ни приводили.
   По— настоящему она любила одного Марселя. Во всяком случае, она лишь из-за него по-настоящему страдала, и только смутный инстинкт, который властно влек ее «ко всякой мишуре», мог побудить ее расстаться с ним. Ей было двадцать лет, и роскошь была ей необходима, как воздух. Она могла некоторое время обходиться без роскоши, но была не в силах совсем от нее отказаться. Сознавая свое непостоянство, она никогда не давала клятв в верности, которые заперли бы ее сердце на замок. В нее пылко влюблялось немало юношей, которые и ей самой очень нравились, но она всегда вела себя с ними честно и проявляла дальновидность, отношения с ними у нее завязывались простые, откровенные и немудреные, вроде объяснения в любви мольеровских крестьян: «Я вам нравлюсь, вы мне тоже. По рукам и под венец!» Если бы Мюзетта хотела, она уже раз десять могла бы прочно устроиться в жизни, создать себе, как говорится, будущее, но в будущее она не слишком-то верила и на этот счет придерживалась скептицизма Фигаро.