перекинулъ руку черезъ его плечо, и оба замерли, склонивъ головы и тяжело
дыша.
"Надо вамъ обмыться", -- сказалъ Джонъ, а Вадимъ, съ опаской подойдя,
сталъ разглядывать ихъ разбитыя лица. "Ты можешь встать?" -- съ участiемъ
спросилъ Дарвинъ; Мартынъ кивнулъ и, опираясь на него, выпрямился, и они въ
обнимку направились къ рeкe; Джонъ похлопалъ ихъ по холоднымъ голымъ
спинамъ; Вадимъ пошелъ впередъ, отыскалъ укромный затончикъ; Дарвинъ помогъ
Мартыну хорошенько обмыть лицо и торсъ, а потомъ Мартынъ {145} сдeлалъ для
него тоже, -- и оба тихо и участливо спрашивали другъ у друга, гдe болитъ,
не жжетъ ли вода.

XXX.

Сумерки уже переходили въ ночь, щелкали соловьи, дымные луга и темный
прибрежный кустарникъ дышалъ сыростью. Джонъ въ своей черной пирогe исчезъ
въ туманe рeки. Вадимъ, опять стоя на ютe, призрачно бeлeясь во мракe,
безмолвно, съ лунатической плавностью, погружалъ свой призрачный шестъ.
Мартынъ и Дарвинъ лежали рядомъ на подушкахъ, размаянные, томные, опухшiе, и
глядeли тремя глазами на небо, по которому изрeдка проходила темная вeтвь. И
это небо, и вeтвь, и едва плещущая вода, и фигура Вадима, таинственно
облагороженнаго любовью къ плаванiю, и цвeтные огни бумажныхъ фонарей на
носахъ встрeчныхъ шлюпокъ, и мысль, что на-дняхъ конецъ Кембриджу, что въ
послeднiй разъ, быть можетъ, они втроемъ скользятъ по узкой туманной рeкe,
-- все это для Мартына сливалось во что-то удивительное, очаровательное, а
свинцовая боль въ головe и ломота въ плечахъ тоже казались ему возвышеннаго,
романтическаго свойства: ибо такъ плылъ раненый Тристанъ самъ другъ съ
арфой.
Еще одна послeдняя излучина, и вотъ -- берегъ. Берегъ, къ которому
Мартынъ присталъ, былъ очень хорошъ, ярокъ, разнообразенъ. Онъ зналъ,
однако, что, напримeръ, дядя Генрихъ твердо увeренъ, что эти три года
плаванiя по кембриджскимъ водамъ пропали даромъ, {146} оттого что Мартынъ
побаловался филологической прогулкой, не Богъ вeсть какой дальней, вмeсто
того, чтобы изучить плодоносную профессiю. Мартынъ же по совeсти не
понималъ, чeмъ знатокъ русской словесности хуже инженера путей сообщенiя или
купца. Оказалось, что въ звeринцe у дяди Генриха, -- а звeринецъ есть у
каждаго, -- имeлся, между прочимъ, и тотъ звeрекъ, который по-французски
зовется "чернымъ", и этимъ чернымъ звeрькомъ былъ для дяди Генриха:
двадцатый вeкъ. Мартына это удивило, ибо ему казалось, что лучшаго времени,
чeмъ то, въ которое онъ живетъ, прямо себe не представишь. Такого блеска,
такой отваги, такихъ замысловъ не было ни у одной эпохи. Все то, что
искрилось въ прежнихъ вeкахъ, -- страсть къ изслeдованiю невeдомыхъ земель,
дерзкiе опыты, подвиги любознательныхъ людей, которые слeпли или разлетались
на мелкiя части, героическiе заговоры, борьба одного противъ многихъ, -- все
это проявлялось теперь съ небывалой силой. То, что человeкъ, проигравшiй на
биржe миллiонъ, хладнокровно кончалъ съ собой, столь же поражало воображенiе
Мартына, какъ, скажемъ, вольная смерть полководца, павшаго грудью на мечъ.
Автомобильная реклама, ярко алeющая въ дикомъ и живописномъ ущельe, на
совершенно недоступномъ мeстe альпiйской скалы, восхищала его до слезъ.
Услужливость, ласковость очень сложныхъ и очень простыхъ машинъ, какъ,
напримeръ, тракторъ или линотипъ, приводили его къ мысли, что добро въ
человeчествe такъ заразительно, что передается металлу. Когда надъ городомъ,
изумительно высоко въ голубомъ небe, аэропланъ величиной съ комарика
выпускалъ нeжныя, молочно-бeлыя {147} буквы во сто кратъ больше него самого,
повторяя въ божественныхъ размeрахъ росчеркъ фирмы, Мартынъ проникался
ощущенiемъ чуда. А дядя Генрихъ, подкармливая своего чернаго звeрька, съ
ужасомъ и отвращенiемъ говорилъ о закатe Европы, о послeвоенной усталости, о
нашемъ слишкомъ трезвомъ, слишкомъ практическомъ вeкe, о нашествiи мертвыхъ
машинъ; въ его представленiи была какая-то дьявольская связь между
фокстротомъ, небоскребами, дамскими модами и коктейлями. Кромe того, дядe
Генриху казалось, что онъ живетъ въ эпоху страшной спeшки, и было особенно
смeшно, когда онъ объ этой спeшкe бесeдовалъ въ лeтнiй день, на краю горной
дороги, съ аббатомъ, -- межъ тeмъ, какъ тихо плыли облака, и старая, розовая
аббатова лошадь, со звономъ отряхиваясь отъ мухъ, моргая бeлыми рeсницами,
опускала голову полнымъ невыразимой прелести движенiемъ и сочно похрустывала
придорожной травой, вздрагивая кожей и переставляя изрeдка копыто, и, если
разговоръ о безумной спeшкe нашихъ дней, о власти доллара, объ аргентинцахъ,
соблазнившихъ всeхъ дeвушекъ въ Швейцарiи, слишкомъ затягивался, а наиболeе
нeжные стебли уже оказывались въ данномъ мeстe съeденными, она слегка
подвигалась впередъ, при чемъ со скрипомъ поворачивались высокiя колеса
таратайки, и Мартынъ не могъ оторвать взглядъ отъ добрыхъ сeдыхъ лошадиныхъ
губъ, отъ травинокъ, застрявшихъ въ удилахъ. "Вотъ, напримeръ, этотъ юноша,
-- говорилъ дядя Генрихъ, указывая палкой на Мартына, -- вотъ онъ кончилъ
университетъ, одинъ изъ самыхъ дорогихъ въ мiрe университетовъ, а спросите
его, чему онъ научился, на что онъ способенъ. {148} Я совершенно не знаю,
что онъ будетъ дальше дeлать. Въ мое время молодые люди становились врачами,
офицерами, нотарiусами, а вотъ онъ, вeроятно, мечтаетъ быть летчикомъ или
платнымъ танцоромъ". Мартыну было невдомекъ, чего именно онъ служилъ
примeромъ, аббатъ повидимому понималъ парадоксы дяди Генриха и сочувственно
улыбался. Иногда Мартына такъ раздражали подобные разговоры, что онъ былъ
готовь сказать дядe -- и, увы, отчиму -- грубость, но во время
останавливался, замeтивъ особое выраженiе, которое появлялось на лицe у
Софьи Дмитрiевны всякiй разъ, какъ Генрихъ впадалъ въ краснорeчiе. Тутъ была
и едва проступавшая ласковая насмeшка, и какая-то грусть, и безсловесная
просьба простить чудаку, -- и еще что-то неизъяснимое, очень мудрое. И
Мартынъ молчалъ, втайнe отвeчая дядe Генриху примeрно такъ: "Неправда, что я
въ Кембриджe занимался пустяками. Неправда, что я ничему не научился.
Колумбъ, прежде, чeмъ взяться черезъ западное плечо за восточное ухо,
отправился инкогнито для полученiя кое-какихъ справокъ въ Исландiю, зная,
что тамошнiе моряки -- народъ дошлый и дальноходный. Я тоже собираюсь
изслeдовать далекую землю".

XXXI.

Софья Дмитрiевна не докучала сыну нудными разговорами, до которыхъ былъ
падокъ Генрихъ; она не спрашивала его, чeмъ онъ собирается заниматься,
считая, что это все какъ-то само собой устроится, и была только счастлива,
{149} что онъ сейчасъ при ней, здоровъ, плечистъ, теменъ отъ загара, лупитъ
въ теннисъ, говоритъ низкимъ голосомъ, ежедневно бреется и вгоняетъ въ макъ
молодую, яркоглазую мадамъ Гишаръ, мeстную купчиху. Порою она думала о томъ,
что Россiя вдругъ стряхнетъ дурной сонъ, полосатый шлагбаумъ поднимется, и
всe вернутся, займутъ прежнiя свои мeста, -- и Боже мой, какъ подросли
деревья, какъ уменьшился домъ, какая грусть и счастье, какъ пахнетъ земля...
По утрамъ она такъ же страстно ждала почтальона, какъ и во дни пребыванiя
сына въ Кембриджe и, когда теперь приходило, -- а приходило оно нечасто, --
письмо на имя Мартына, въ конторскомъ конвертe съ паукообразнымъ почеркомъ и
берлинской маркой, она испытывала живeйшую радость, и, схвативъ письмо,
спeшила къ нему въ комнату. Мартынъ еще лежалъ въ постели, очень
взлохмаченный, посасывалъ папиросу, держа руку у подбородка. Онъ видeлъ въ
зеркалe, какъ солнечной раной раскрывалась дверь, и видeлъ особое выраженiе
на розовомъ, веснущатомъ лицe матери: по ея плотно-сжатымъ, но уже готовымъ
расплыться въ улыбку губамъ, онъ зналъ, что есть письмо. "Сегодня ничего для
тебя нeтъ", -- небрежно говорила Софья Дмитрiевна, держа руку за спиной, но
сынъ уже протягивалъ нетерпeливые пальцы, и она, просiявъ, прикладывала
конвертъ къ груди, и оба смeялись, и затeмъ, не желая мeшать его
удовольствiю, она отходила къ окну, облокачивалась, захвативъ ладонями щеки,
и съ чувствомъ совершеннаго счастья глядeла на горы, на одну далекую,
розовато-снeжную вершину, которая была видна только изъ этого окна. Мартынъ,
залпомъ проглотивъ письмо, притворялся {150} значительно болeе довольнымъ,
чeмъ на самомъ дeлe, такъ что Софья Дмитрiевна представляла себe эти письма
отъ маленькой Зилановой полными нeжности и вeроятно почувствовала бы
печальную обиду за сына, если бы ей довелось ихъ прочесть. Она помнила
маленькую Зиланову со странной ясностью: черноволосая, блeдная дeвочка,
всегда съ ангиной или послe ангины, съ шеей, забинтованной или пожелтeвшей
отъ iода; она помнила, какъ однажды повела десятилeтняго Мартына къ
Зилановымъ на елку, и маленькая Соня была въ бeломъ платьe съ кружевцами и
съ широкимъ шелковымъ кушакомъ на бедрахъ. Мартынъ же этого не помнилъ
вовсе, елокъ было много, онe мeшались, и только одно было очень живо, ибо
повторялось всегда: мать говорила, что пора домой, и засовывала пальцы за
воротникъ его матроски, провeряя, не очень ли онъ потенъ отъ бeготни, а онъ
еще рвался куда-то съ огромной золотой хлопушкой въ рукe, но хватка матери
была ревнива, и вотъ уже натягивались шерстяные рейтузики, почти до
подмышекъ, надeвались ботики, полушубокъ, съ туго застегивавшимся на душкe
крючкомъ, отвратительно щекотный башлыкъ, -- и вотъ -- морозная радуга
фонарей проходитъ по стекламъ кареты. Мартына волновало, что тогда и теперь
выраженiе материнскихъ глазъ было то же, -- что и теперь она легко трогала
его за шею, когда онъ возвращался съ тенниса, и приносила Сонино письмо съ
тою же нeжностью, какъ нeкогда -- выписанное изъ Англiи духовое ружье въ
длинной картонной коробкe.
Ружье оказывалось несовсeмъ такимъ, какъ онъ ожидалъ, не совпадало съ
мечтой о немъ, какъ и теперь письма {151} Сони были не такими, какихъ ему
хотeлось. Она писала рeдко, писала какъ-то судорожно, ни одного не
попадалось таинственнаго слова, и ему приходилось удовлетворяться такими
выраженiями, какъ: "часто вспоминаю добрый, старый Кембриджъ" или "всeхъ
благъ, мой маленькiй цвeточекъ, жму лапу". Она сообщала, что служитъ,
машинка да стенографiя, что съ Ириной очень трудно, -- сплошная истерiя, --
что у отца ничего путнаго не вышло съ газетой, и онъ теперь налаживаетъ
издательское дeло, что въ домe иногда не бываетъ ни копeйки, и очень
грустно, что масса знакомыхъ, и очень весело, что трамваи въ Берлинe
зеленые, и что въ теннисъ берлинцы играютъ въ крахмальныхъ воротничкахъ и
подтяжкахъ. Мартынъ терпeлъ, терпeлъ, протерпeлъ лeто, осень и зиму, и
какъ-то, въ апрeльскiй день, объявилъ дядe Генриху, что eдетъ въ Берлинъ.
Тотъ надулся и сказалъ недовольно: "Мнe кажется, дружокъ, что это лишено
здраваго смысла. Ты всегда успeешь увидeть Европу, -- я самъ думалъ осенью
взять васъ, тебя и твою мать, въ Италiю. Но вeдь нельзя безъ конца
валандаться. Короче, -- я хотeлъ тебe предложить попробовать твои молодыя
силы въ Женевe". -- (Мартынъ хорошо зналъ о чемъ рeчь, -- уже нeсколько разъ
выползалъ, крадучись, этотъ жалкiй разговоръ о какомъ-то коммерческомъ домe
братьевъ Пти, съ которыми дядя Генрихъ былъ въ дeловыхъ сношенiяхъ), --
"попробовать твои молодыя силы, -- повторилъ дядя Генрихъ. -- Въ этотъ
жестокiй вeкъ, въ этотъ вeкъ очень практическiй, юноша долженъ научиться
зарабатывать свой хлeбъ и пробивать себe дорогу. Ты основательно знаешь
англiйскiй языкъ. Иностранная корреспонденцiя -- вещь {152} крайне
интересная. Что же касается Берлина... Ты вeдь не очень силенъ въ нeмецкомъ,
-- не такъ ли? Не вижу, что ты будешь тамъ дeлать". "Предположимъ, что
ничего". -- угрюмо сказалъ Мартынъ. Дядя Генрихъ посмотрeлъ на него съ
удивленiемъ. "Странный отвeтъ. Не знаю, что твой отецъ подумалъ бы о
подобномъ отвeтe. Мнe кажется, что онъ, какъ и я, былъ бы удивленъ, что
юноша, полный здоровья и силъ, гнушается всякой работы. Пойми, пойми, --
поспeшно добавилъ дядя Генрихъ, замeтивъ, что Мартынъ непрiятно побагровeлъ,
-- я вовсе не мелоченъ. Я достаточно богатъ, слава Богу, чтобы тебя
обезпечить, -- я себe дeлаю изъ этого долгъ и счастье, -- но съ твоей
стороны было бы безумiемъ не работать. Европа проходитъ черезъ неслыханный
кризисъ, человeкъ теряетъ состоянiе въ мгновенiе ока. Это такъ, ничего не
подeлаешь, надо быть ко всему готовымъ". "Мнe твоихъ денегъ не нужно", --
тихо и грубо сказалъ Мартынъ. Дядя Генрихъ сдeлалъ видъ, будто не
разслышалъ, но его глаза налились слезами. "Неужели, -- спросилъ онъ, -- у
тебя нeтъ честолюбiя? Неужели ты не думаешь о карьерe? Мы, Эдельвейсы,
всегда умeли работать. Твой дeдъ былъ сначала бeднымъ домашнимъ учителемъ.
Когда онъ сдeлалъ предложенiе твоей бабушкe, ея родители прогнали его изъ
дому. И вотъ -- черезъ годъ онъ возвращается директоромъ экспортной фирмы, и
тогда, разумeется, всe препятствiя были сметены..." "Мнe твоихъ денегъ не
нужно, -- еще тише повторилъ Мартынъ, -- а насчетъ дeдушки -- это все глупая
семейная легенда, -- и ты это знаешь". "Что съ нимъ, что съ нимъ, -- съ
испугомъ забормоталъ дядя Генрихъ. -- Какое ты имeешь {153} право меня такъ
оскорблять? Что я тебe сдeлалъ худого? Я, который всегда"... -- "Однимъ
словомъ, я eду въ Берлинъ", -- перебилъ Мартынъ, и, дрожа, вышелъ изъ
комнаты.

XXXII.

Вечеромъ было примиренiе, объятiя, сморканiе, разнeженный кашель, -- но
Мартынъ настоялъ на своемъ. Софья Дмитрiевна, чувствуя его тоску по Сонe,
оказалась его сообщницей и бодро улыбалась, когда онъ садился въ автомобиль.
Какъ только домъ скрылся изъ вида, Мартынъ перемeнился мeстами съ
шоферомъ и легко, почти нeжно держа руль, словно нeчто живое и цeнное, и
глядя, какъ мощная машина глотаетъ дорогу, испытывалъ почти то же, что въ
дeтствe, когда, сeвъ на полъ, такъ, чтобы педали рояля пришлись подъ
подошвы, держалъ между ногъ табуретъ съ круглымъ вращающимся сидeнiемъ,
орудовалъ имъ, какъ рулемъ, бралъ на полномъ ходу восхитительные повороты,
еще и еще нажималъ педаль (рояль при этомъ гукалъ) и щурился отъ
воображаемаго вeтра. Затeмъ, въ поeздe, въ нeмецкомъ вагонe, гдe въ
простeнкахъ были небольшiя карты, какъ разъ тeхъ областей, по которымъ
данный поeздъ не проходилъ, -- Мартынъ наслаждался путешествiемъ, eлъ
шоколадъ, курилъ, совалъ окурокъ подъ желeзную крышку пепельницы, полной
сигарнаго праха. Къ Берлину онъ подъeзжалъ вечеромъ и, глядя прямо изъ
вагона на уже освeщенныя улицы, пережилъ снова давнишнее {154} дeтское
впечатлeнiе Берлина, счастливые жители котораго могутъ хоть каждый день
смотрeть на поeздъ баснословного слeдованiя, плывущiй по черному мосту надъ
ежедневной улицей, и вотъ этимъ отличался Берлинъ отъ Петербурга, гдe
желeзнодорожное движенiе скрывалось, какъ нeкое таинство. Но черезъ недeлю,
когда онъ къ городу присмотрeлся, Мартынъ былъ уже безсиленъ возстановить
тотъ уголъ зрeнiя, при которомъ черты показались знакомы, -- какъ при
встрeчe съ человeкомъ, годами невидeннымъ, признаешь сперва его обликъ и
голосъ, а присмотришься -- и тутъ же наглядно продeлывается все то, что
незамeтно продeлало время, мeняются черты, разрушается сходство, и сидитъ
чужой человeкъ, самодовольный поглотитель небольшого и хрупкаго своего
двойника, котораго отнынe уже будетъ трудно вообразить, -- если только не
поможетъ случай. Когда Мартынъ нарочно посeщалъ тe улицы въ Берлинe, тотъ
перекрестокъ, ту площадь, которые онъ видeлъ въ дeтствe, ничто, ничто не
волновало душу, но зато, при случайномъ запахe угля или бензиннаго перегара,
при особомъ блeдномъ оттeнкe неба сквозь кисею занавeски, при дрожи оконныхъ
стеколъ, разбуженныхъ грузовикомъ, онъ мгновенно проникался тeмъ городскимъ,
отельнымъ, блeдно-утреннимъ, чeмъ нeкогда пахнулъ на него Берлинъ.
Игрушечные магазины на когда-то нарядной улицe порeдeли, осунулись,
локомотивы въ нихъ были теперь поменьше, поплоше. Мостовая на этой улицe
была разворочена, рабочiе въ жилеткахъ сверлили, дымили, рыли глубокiя ямы,
такъ что приходилось пробираться по мосткамъ, а иногда даже по рыхлому
песку. Въ пассажномъ {155} паноптикумe потеряли свою страшную прелесть
человeкъ въ саванe, энергично выходящiй изъ могилы, и желeзная женщина для
чрезвычайной пытки. Когда Мартынъ пошелъ искать на Курфюрстендамe тотъ
огромный скэтингъ-ринкъ, отъ котораго остались въ памяти: гремучiй раскатъ
колесиковъ, красная форма инструкторовъ, раковина оркестра, соленый
тортъ-мокка, подававшiйся въ круговыхъ ложахъ, и па-де-патинеръ, которое онъ
танцовалъ подъ всякую музыку, подгибая то правый, то лeвый роликъ, и Богъ ты
мой, какъ онъ разъ шлепнулся, -- оказалось, что все это исчезло безслeдно.
Курфюрстендамъ измeнился тоже, возмужалъ, вытянулся, и гдe-то -- не то подъ
новымъ домомъ, не то на пустырe, -- была могила большого тенниса въ двадцать
площадокъ, гдe раза два Мартынъ игралъ съ матерью, которая, подавая снизу
мячъ, говорила яснымъ голосомъ "плэй" и, бeгая, шуршала юбкой. Теперь, не
выходя изъ города, онъ добирался до Груневальда, гдe жили Зилановы, и отъ
Сони узнавалъ, что безсмысленно eздить за покупками къ Вертхайму, и что
вовсе не обязательно посeщать Винтергартенъ, -- гдe нeкогда высокiй потолокъ
былъ, какъ дивное звeздное небо, и въ ложахъ, у освeщенныхъ столиковъ,
сидeли прусскiе офицеры, затянутые въ корсеты, а на сценe двeнадцать
голоногихъ дeвицъ пeли гортанными голосами и, держась подруки, переливались
справа налeво и обратно и вскидывали двeнадцать бeлыхъ ногъ, и маленькiй
Мартынъ тихо охнулъ, узнавъ въ нихъ тeхъ миловидныхъ, скромныхъ англичанокъ,
которыя, какъ и онъ, бывали по утрамъ на деревянномъ каткe.
Но пожалуй самымъ неожиданнымъ въ этомъ новомъ, {156} широко
расползавшемся Берлинe, такомъ тихомъ, деревенскомъ, растяпистомъ по
сравненiю съ гремящимъ, яснымъ и наряднымъ городомъ Мартынова дeтства, --
самымъ неожиданнымъ въ немъ была та развязная, громкоголосая Россiя, которая
тараторила повсюду -- въ трамваяхъ, на углахъ, въ магазинахъ, на балконахъ
домовъ. Лeтъ десять тому назадъ, въ одной изъ своихъ пророческихъ грезъ (а у
всякаго человeка съ большимъ воображенiемъ бываютъ грезы пророческiя, --
такова математика грезъ), петербургскiй отрокъ Мартынъ снился себe самому
изгнанникомъ, и подступали слезы, когда, на воображаемомъ дебаркадерe,
освeщенномъ причудливо тускло, онъ невзначай знакомился -- съ кeмъ?.. -- съ
землякомъ, сидящимъ на сундукe, въ ночь озноба и запозданiй, и какiе были
дивные разговоры! Для роли этихъ земляковъ онъ попросту бралъ русскихъ,
замeченныхъ имъ во время заграничной поeздки, -- семью въ Бiаррицe, съ
гувернанткой, гувернеромъ, бритымъ лакеемъ и рыжей таксой, замeчательную
бeлокурую даму въ берлинскомъ Кайзергофe, или въ коридорe нордъ-экспресса
стараго господина въ черной мурмолкe, котораго отецъ шопотомъ назвалъ
"писатель Боборыкинъ", -- и, выбравъ имъ подходящiе костюмы и реплики,
посылалъ ихъ для встрeчъ съ собой въ отдаленнeйшiя мeста свeта. Нынe эта
случайная мечта -- слeдствiе Богъ вeсть какой дeтской книги -- воплотилась
полностью и, пожалуй, хватила черезъ край. Когда, въ трамваe, толстая
расписная дама уныло повисала на ремнe и, гремя роскошными русскими звуками,
говорила черезъ плечо своему спутнику, старику въ сeдыхъ усахъ:
"Поразительно, прямо поразительно, -- ни {157} одинъ изъ этихъ невeжъ не
уступитъ мeсто", -- Мартынъ вскакивалъ и, съ сiяющей улыбкой повторяя то,
что нeкогда въ отроческихъ мечтахъ случайно прорепетировалъ, восклицалъ:
"Пожалуйста!" -- и, сразу поблeднeвъ отъ волненiя, повисалъ въ свою очередь
на ремнe. Мирные нeмцы, которыхъ дама звала невeжами, были все усталые,
голодные, работящiе, и сeрые бутерброды, которые они жевали въ трамваe,
пускай раздражали русскихъ, но были необходимы: настоящiе обeды обходились
дорого въ тотъ годъ, и, когда Мартынъ мeнялъ въ трамваe долларъ, -- вмeсто
того, чтобы на этотъ долларъ купить доходный домъ, -- у кондуктора отъ
счастья и удивленiя тряслись руки. Доллары Мартынъ зарабатывалъ особымъ
способомъ, которымъ очень гордился. Трудъ былъ, правда, каторжный. Съ мая,
когда онъ на этотъ трудъ набрелъ (благодаря милeйшему русскому нeмцу
Киндерману, уже второй годъ преподававшему теннисъ случайнымъ богачамъ), и
до середины октября, когда онъ вернулся на зиму къ матери, и потомъ опять
цeлую весну, -- Мартынъ работалъ почти ежедневно съ ранняго утра до заката,
-- держа въ лeвой рукe пять мячей (Киндерманъ умeлъ держать шесть), посылалъ
ихъ по одному черезъ сeтку все тeмъ же гладкимъ ударомъ ракеты, межъ тeмъ,
какъ напряженный пожилой ученикъ (или ученица) по ту сторону сeтки
старательно размахивался и обыкновенно никуда не попадалъ. Первое время
Мартынъ такъ уставалъ, такъ ныло правое плечо, такъ горeли ноги, что, придя
домой, онъ сразу ложился въ постель. Отъ солнца волосы посвeтлeли, лицо
потемнeло, -- онъ казался негативомъ самого себя. Маiорская вдова, его
квартирная хозяйка, {158} отъ которой онъ для пущей таинственности скрывалъ
свою профессiю, полагала, что бeдняга принужденъ, какъ, увы, многiе
интеллигентные люди, заниматься чернымъ трудомъ, таскать камни, напримeръ
(отсюда загаръ), и стeсняется этого, какъ всякiй деликатный человeкъ. Она
деликатно вздыхала и угощала его по вечерамъ колбасой, присланной дочерью
изъ померанскаго имeнiя. Была она саженнаго роста, краснолицая, по
воскресеньямъ душилась одеколономъ, держала у себя въ комнатe попугая и
черепаху. Мартына она считала жильцомъ идеальнымъ: онъ рeдко бывалъ дома,
гостей не принималъ и не пользовался ванной (послeднюю замeняли сполна душъ
въ клубe и груневальдское озеро). Эта ванна была вся снутри облeплена
хозяйскими волосами, сверху на веревкe зловонно сохли безымянныя тряпки, а
рядомъ у стeны стоялъ старый, пыльный, поржавeвшiй велосипедъ. Впрочемъ
добраться до ванны было мудрено: туда велъ длинный, темный, необыкновенно
угластый коридоръ, заставленный всякимъ хламомъ. Комната же Мартына была
вовсе не плохая, очень забавная, съ такими предметами роскоши, какъ пiанино,
споконъ вeка запертое на ключъ, или громоздкiй, сложный барометръ,
испортившiйся года за два до послeдней войны, -- а надъ диваномъ, на зеленой
стeнe, какъ постоянное, благожелательное напоминанiе, вставалъ изъ
беклиновскихъ волнъ тотъ же голый старикъ съ трезубцемъ, который -- въ рамe
попроще -- оживлялъ гостиную Зилановыхъ. {159}

XXXIII.

Когда въ первый разъ онъ къ нимъ пришелъ, увидeлъ ихъ дешевую, темную
квартиру, состоявшую изъ четырехъ комнатъ и кухни, гдe на столe сидeла
по-новому причесанная, совсeмъ чужая Соня и, качая ножками въ заштопанныхъ
чулкахъ, тянула носомъ и чистила картофель, Мартынъ понялъ, что нечего ждать
отъ Сони, кромe огорченiй, и что напрасно онъ махнулъ въ Берлинъ. Чужое въ
ней было все: и бронзоваго оттeнка джамперъ, и открытыя уши, и простуженный
голосъ, -- ее донималъ сильный насморкъ, вокругъ ноздрей и подъ носомъ было
розово, она чистила картофель, сморкалась и, высморкавшись, уныло крякала и
опять срeзала ножомъ спирали бурой шелухи. Къ ужину была гречневая каша,
маргаринъ вмeсто масла; Ирина пришла къ столу, держа на рукахъ котенка, съ
которымъ не разставалась, и встрeтила Мартына радостнымъ и страшнымъ
смeхомъ. И Ольга Павловна и Елена Павловна постарeли за этотъ годъ, еще
больше стали похожи другъ на дружку, и только одинъ Зилановъ былъ все тотъ
же и съ прежнею мощью рeзалъ хлeбъ. "Я слышалъ", -- (хрякъ, хрякъ) -- "что
Грузиновъ въ Лозаннe, вы его" -- (хрякъ) -- "не встрeчали? Мой большой
прiятель и замeчательная волевая личность". Мартынъ не имeлъ ни малeйшаго
представленiя, кто такой Грузиновъ, но ничего не спросилъ, боясь попасть
впросакъ. Послe ужина Соня мыла тарелки, а онъ ихъ вытиралъ, {160} и одну