Друг Серёга вёл-тащил меня, обвисшего, слюнявого, по переулку домой, сзади, покачиваясь, понуро плелась Толстунька; Серёжка мочил в вине хлеб, кормил ее, и незадачливую мою собаченцию тоже развезло.
   Я хоть и видел, но, конечно, не запомнил, какова была реакция Анны Николаевны на явление родного сына в таком богомерзком виде и состоянии. Не помню и как откачивала она меня, промывая мне желудок и подсовывая под пьяное моё рыло помойное ведро, но уж, думаю, радости она не испытала и, скорей всего, сжималось её материнское сердце в тоске и страхе - началось! По стопам папаши сын пойдёт, родной и разъединственный...
   Следующий - теперь уже водочный - урок стал ещё более жестоким и болезненным для моего хилого организма. Провожали в армию Юрку Мехоношина (мы жили с Мехоношиными в двухквартирной хибаре через стенку), в день этот я с утра помогал суетиться, ездил в Абакан приглашать Юркиных родичей - устал, изморозился. Когда за проводильным столом мне наравне со взрослыми вбухали полный стакан водяры, я залпом, не дыша, его выхлебал...
   Что было потом, и вспоминать неохота: я думал, что умираю. И я хотел подохнуть, лишь бы не терпеть таких мук, таких подлых страданий. И опять Анна Николаевна выхаживала меня, отпаивала, утирала мне сопли, моля не существующего для нее Бога вразумить меня, избавить от влечения, от любопытства к отраве. Я вижу себя того как бы глазами матери: скрючившегося на кровати, синюшного, вонючего, с перекошенным ртом, стонущего, рычащего убить да и только! Но Анна Николаевна на следующий день, когда я, покачиваясь и вздрагивая от икоты, выполз на кухню, лишь коротко и серьёзно сказала:
   - Хочешь быть дураком - пей.
   И вышла вон. Я, конечно, обиделся, возмутился, голос напряг ей вслед:
   - Да хватит тебе! Говорит, сама не знает что!..
   Известно ведь: человек в стыде обыкновенно начинает сердиться и наклонен к цинизму...
   Но, хвала Богу, я очень надолго потерял вкус к водке, нутро моё отказывалось принимать её вплоть до самых уже взрослых моих лет.
   Винцо же, "плодово-выгодное" пойло, вошло-таки в быт нашей компании прочно, и я вскоре приучил себя пусть и с отвращением, с горловыми судорогами втискивать при случае в пищевод полстакана "Солнцедара" или "Яблочного" (бр-р!), умудрялся проглатывать отраву и переваривать её в хмельную радость. Права педнаука: действительно, слабo отказаться в кругу приятелей от глотка вина, когда уже все, солидно крякая, занюхивают свои выпитые порции корками хлеба, а в бутылке плещется только твоя доля. Притом, чего греха таить, имеет зелёно вино гудящую веселую силу, резко взбадривает душу и сердце, быстро и ошеломляюще сильно приподымает над плоской землей. Так и перенесешься в един миг на другую планету:
   "Шампанское было изумительно.
   - Вот это вино! - Брет подняла свой бокал. - Надо выпить за что-нибудь...
   - Это вино слишком хорошо для тостов, дорогая. Не следует примешивать чувства к такому вину. Вкус теряется...
   Мы выпили три бутылки шампанского, и граф оставил корзину с остальными бутылками у меня на кухне. Мы пообедали в одном из ресторанов Булонского леса. Обед был хороший.
   - Выпейте ещё коньяку, - сказал граф.
   - Так выпьем.
   - Гарсон! - позвал граф.
   - Что прикажете?
   - Какой у вас самый старый коньяк?
   - Тысяча восемьсот одиннадцатого года, мосье.
   - Подайте бутылку..."
   После стакана "Солнцедара" (которым, по известному анекдоту той поры, американцы травили негров) так легко вообразить себя графом, пьющим коньяк розлива тыща восемьсот одиннадцатого года...
   Дни рождения в нашем пацаньем кругу не обходились без взрослых напитков. Вообще, к слову, дни рождения хороши, когда они - чужие. Свой день рождения- штуковина ужасная, унизительная, постыдная. Казалось бы, чего проще - не отмечать и всё. Но вот, поди ж ты, корчишься, мучаешься, а традиции блюдёшь.
   Помню свой 10-летний "юбилей". Пока мать накрывала на кухне праздничный стол, я развлекал гостей во дворе. Прежние мои именинные дни стёрлись в памяти, затерялся бы, наверное, и этот, если б не фраза, брошенная мимоходом одним из гостей - одноклассником Витькой Н. Протягивая мне на крыльце подарок, паршивую какую-то книжонку за полтинник, он снисходительно хмыкнул:
   - Надеюсь - хватит?
   Я и тогда и посейчас ещё не умею реагировать на подобные выходки, у меня соображение французское - лестничное. Я взял книжку, бормотнул "спасибо", стушевался. Через пять минут, усаживаясь с ребятами за стол, я как будто сторонним взглядом вдруг узрел всю позорную картину: две клубящие паром сковородки с картошкой, какая-то баночная солянка в миске, тарелочка колбасы вареной, печенье, конфеты "Спорт" и три бутылки газводы. Хотелось взвыть, а муттер, моя Анна Николаевна, стояла над нами довольная (столько гостей!) и радушно приговаривала:
   - Ешьте, ребята, кушайте. Не хватит картошки, я ещё пожарю...
   Витька Н., отпятив нижнюю губу, лениво копался вилкой в капусте...
   Анна Николаевна была убеждена: не еда на празднике господин, а - гости, беседа, общение. Я же с каждым годом становился всё более и более убежденным материалистом. И вот на своё 15-летие я напрочь, наотрез отказался от услуг, помощи, содействия и вообще какого-либо участия матери в юбилейном банкете. Я вытребовал только: выдать мне тугрики и уйти из дому часов на пять. Этим я обеспечивал весьма удобную позицию: за столом я мог шутливо хехекать (я и хехекал!), пренебрежительно махать рукой (я и махал!), с намёком обранивать в беседе:
   - Разносолов нет: муттер моя - хе-хе! - забастовала... Так что мы по-походному, скромненько... Нам что? Выпьем, закусим, да гулять рванём...
   Правда, корчиться внутренне поначалу всё же пришлось: я пригласил Люду, с которой сидел тогда за одной партой, и от одного соприкосновения наших локтей во время урока меня шибало током в 10 тысяч вольт. Я пригласил ее, но не надеялся, что она удостоит мой день рождения своим присутствием, а она пришла. И сидела в нашей конурной комнатёнке королевой во главе стола среди пяти-шести ребят. Стол наш колченогий чуть не подламывался от яств, купленных на те десять рублей, что выдала мне мать, взяв взаймы их у соседки. На сей безразмерный червонец я закупил:
   пять бутылок вина "Розового крепкого" по 1 р. 07 к.  5 р. 35 к.
   полкило колбасы по 2 р. 20 к.  1 р. 10 к.
   две банки килек в томате по 36 к.  0 р. 72 к.
   четыре плавленых сырка по 14 к.  0 р. 56 к.
   две бутылки ситро по 27 к.  0 р. 54 к.
   полкило конфет "Школьные" (1 р. 70 к.)  0 р. 85 к.
   буханку серого хлеба  0 р. 18 к.
   пять пачек "Примы (14 к.)  0 р. 70 к.
   ИТОГО:   10 р 00 к.
   Если б не было Людмилы Афанасьевны за столом, я бы искренне ощущал себя Крезом, угощая приятелей. Впрочем, топорщиться я вскоре перестал, после первого же доброго глотка. ("Розовое" действительно оказалось "крепким".) Да и было не до того. У меня подрагивали коленки и стучалось-билось сердчишко моё, просилось на волю оттого, что рядом сидит Люда, ласково на меня взглядывает, а мне исполнилось 15 взрослых лет. Мы пили крепкое вино, смолили жадно "Приму", я смотрел на Люду-Людочку-Людмилу и с каждым глотком всё смелее, всё увереннее знал: сегодня я впервые поцелую ее. И поцеловал!..
   А в это время бродила по улицам Нового Села моя Анна Николаевна или сидела в убогой халупе своей одинокой подружки, томя бедную необычно затянувшимся визитом...
   Самый же свой лучший день рождения, самый безоблачный, бескомплексный, самый весёлый и щедрый, вспоминается с особым удовольствием. Отмечал я опять же юбилей, стукнуло мне ровно четверть века, и я учился в Московском университете. Муттер прислала мне к этому дню бесценные 50 рубликов, Я без затей, экспромтом, набрал в "Кулинарии" килограмма четыре готового шашлычного мяса (в те - брежние - времена "Кулинарии" в Москве ломились от мяса), в гастрономе прикупил увесистый кус сыра, набил сумку болгарским сухим вином, и мы хорошей компанией своей, уже сложившейся за три года общежитско-студенческого бытия, рванули в апрельский просыпающийся лес. В последний момент, уже по дороге, подарком судьбы к нам прилепилась Ирка со 2-го курса, аппетитная девчонка, на которую я посматривал только издали - не по моему носу подруга.
   И получился этот день тёплым, празднично-весенним, искристым: подмосковный, пьянящий без вина лес, живой костер, холодный "Рислинг", шипящие беззлобно шашлыки, работящая гитара, натуральный смех, ни единой чёрной секунды. И как завершающий аккорд удавшейся юбилейной песни - жадные объятия и вкусные умелые поцелуи Ирки-прелестницы, её бесстыдная любовь на всю ночь, подаренная бескорыстно.
   Такого -- по-настоящему рождественского -- дня рождения никогда у меня не бывало ранее, не было потом и уж больше никогда, видимо, не будет...
   19
   Если бы мы с Иркой-прелестницей оказались в день этот нежданно в Новом Селе, и там вздумала бы она отблагодарить меня собою за праздник-пикник, она бы точно так же юркнула ко мне в постель - препятствий для того совершенно не случилось бы.
   Анна Николаевна в этом отношении вела себя антипедагогично и странно. Я же, пользуясь полнейшей свободой и попустительством, вел себя абсолютнейшим свинтусом. Не знаю уж, выработала муттер подобную антипедагогику специально, умственно, или уж интуитивно поняла бесполезность жёсткого давления на меня, когда я молодым жеребчиком начал ржать и подпрыгивать от томивших меня совсем не детских желаний. Сама она, прожив исковерканную - без любви, без бурных безумных страстей - судьбу, видимо, твёрдо решила не вмешиваться в личную жизнь своих детей, пустила всё на самотёк. Пришла Анна Николаевна к этому не сразу, было время, да было, когда она в пароксизмах подозрительности изводила нас с сестрой постыдными унизительными допросами, заглядывала нам под ресницы, выискивая во взглядах недетскую порочность.
   Потом мать, скорей всего, поняла, что и сама сходит с ума, и нас с Любкой может превратить в идиотов задёрганных или же подтолкнёт к этому самому разврату, в котором так хотелось подозревать ей всех и вся, томя свою невостребованную душу и своё проотдыхавшее долгие годы тело. Муттер обуздала себя и решила крепко-накрепко в личные жизни наши не врываться со своим уставом. Теперь, земной свой путь пройдя до середины и оглядываясь назад, я не знаю - благодарить мать за такую свободу или нет?..
   Впрочем, что это я опять кривляюсь? Разве не мерзко мне было, когда при мне бугай отец гвоздал Серёгу кулачищем по шее за то, что 17-летний Серёга связался с женщиной старше себя и задумал на ней жениться? Разве не отвратно и не остро больно мне было, когда проводив вечером Галю, свою первую взрослую любовь, я увидал, как сграбастал её у подъезда отец, а потом из-за окна донеслись эти ужасные звуки - удары, крики, плач?.. Нет, моей матери я бесконечно благодарен за то, что она вовремя поняла: насильно любить не принудишь, угрозами и побоями разлюбить не заставишь. И пусть, может быть, и я, и Люба, мы несчастливы в своих пресловутых личных жизнях, но у нас с сестрой нет ни малейшего повода обиженно-злорадно кивать на Анну Николаевну: мол, она и только она во всём виновата...
   В начале лета, в картинный, красочный - с косыми закатными лучами солнца - вечер мы с муттер сидели за нашим единственным клеёнчатым столом, приткнутым к простенку между двумя окнами. Я готовился к экзаменам, заканчивал школу. Анна Николаевна, в свою очередь, готовила экзаменационные задания. Люба ещё не пришла с работы: она, уже выучившись на швею, гнула тогда спину в быткомбинате. Самое нуднейшее занятие на свете известно какое - зубрёж перед экзаменом. От скуки, чтоб встряхнуться, решил я шуткануть - глянул в своё окно, скорчил клоунскую рожу, всплеснул руками и брякнул:
   - Муттер, глянь-ка, вон нашу Любку какой-то парень прижал и тискает!
   И приготовился заржать. Анна Николаевна встревожено глянула в окошко, ничего там не увидела, но, вместо смеха и веселья, вдруг скривилась, зажмурилась и ткнулась в ладони лицом.
   - Дурак ты дурак! Ты что ж не видишь, что Любка наша уж родит скоро?
   Я чуть не стукнул нижней челюстью об стол: Любка скоро роди-и-ит?! Да кто ж поверит! Жили мы втроём в одной комнатке, как же это я мог ни сном ни духом не ведать, что сестра моя, как говорится, в интересном положении?..
   Минута эта, горький вскрик матери, её слёзы - больше не повторялись. Нежданное прибавление семейства Анна Николаевна восприняла стойко, философски, педагогично. Люба дома преступницей себя не держала и могла со снисходительной усмешкой смотреть слезливые фильмы, в которых за ребёнка в подоле дебильные родители бьют смертным боем и гонят из дому своих несчастных, доверчивых к мужикам дщерей.
   Я тоже в личную жизнь сестры особо не лез, не пытал, почему она не желает выходить замуж за отца ребёнка (а он, отец, страстно того хотел, приходил к нам свататься, упрашивал и умолял): не хочет и не хочет - её дело. Хотя мне, признаться, парень этот был весьма симпатичен.
   Люба родила дочку в середине лета, чуть раньше срока. Назвали её Иринкой. Я спал на кухне, на узкой деревянной скамье, подставляя сбоку две табуретки. В комнате между двумя металлоломными кроватями втиснулась коляска и стало жить очень весело - в жуткой тесноте, но без больших обид. И это сущая правда. Ух честно если, от себя я не ожидал такого джентльменского братского поведения. По сути, я терпел все тяготы отцовства - полубессонные ночи (дверей меж комнатой и кухней не имелось), терпкое благовоние пеленок и прочие прелести, сопровождающие появление новой жизни в доме. Приходилось мне и нянчиться, качать Иринку, выгуливать её в коляске. Для большинства молодых папаш сей крест не в тягость: накачав себя отцовской спесью, надувшись мужским самодовольством, они, как правило, несут его бодро, без особого нытья. Я же тянул сию лямку на голом энтузиазме, в порядке репетиции и тренажа перед собственным в будущем семейным бытием. Может, потому так долго я и не женился - до тридцати: опыт юности охлаждал пыл, заставлял оттягивать его продолжение.
   Ну, а самое главное - всё держалось на Анне Николаевне. Даже сама молодая мать. Люба, бывало, психовала и впадала в истерики от усталости, кричала на кроху дочь. Муттер же наша, став нежданно бабушкой, безропотно и даже с заметной радостью взялась за свои новые утомительные обязанности. Одним словом, Иринке здорово повезло с семьёй.
   Самые изнурительные - первые месяцы, первый год, когда в люльке обитает ещё не гомо сапиенс, а существо, созданное матушкой-природой лишь для рёва и марания пелёнок. И так совпало, что через год, когда самый каторжный период в жизни новоявленных бабушки, мамаши и дядьки завершился, Анна Николаевна была наконец-то вознаграждена начальством и родной партийно-советской властью за многолетнюю беспорочную службу - мы получили двухкомнатную квартиру на первом этаже в новом двухэтажном доме со всеми, как их называют, удобствами. И жизнь вообще пошла расчудесная...
   Впрочем, мы однажды уже имели счастье проживать в двухкомнатных апартаментах. Целую неделю! То была пятая обитель наша в Новом Селе, перебрались мы в нее из пришкольного барака. Квартира та занимала часть брусчатого внушительного здания с колоннами на веранде, в котором вершил свои суровые дела районный народный суд. Двухкомнатный уголок суда выделили когда-то под ведомственное жилье, и вот каким-то чудом оказались здесь и мы, хотя к Фемиде ни с какого боку припёкой не приходились. Целую неделю после новоселья я как представитель другого пола в нашей матриархатной семье имел отдельную свою комнату с громадным окном и плотной дверью. Но, увы, кто-то из судейских спохватился, что-де семье из трёх человек две комнаты иметь обременительная роскошь, и мою "грановитую палату" оттяпали не по суду, но для суда. Мало того, почему-то нас же и заставили отгораживаться от народного учреждения, и я дня три, вытягивая жилы, таскал через два квартала от ближайшей стройки песок в ведре, засыпал и утрамбовывал его в дверной проём между досками перегородки, отрезая наглухо и от квартиры и от сердца мою комнату...
   Ну, а здесь, в двухэтажке нового высотного микрорайона (активно стиралась грань меж городом и селом!), квартира с обеими её комнатами, совмещенным санузлом, титаном и водопроводом, полностью и навсегда принадлежала нам. И я снова заделался владельцем отдельных покоев. Меня поначалу даже не давило, что покои мои действительно напоминают обиталище покойника - сплюснутое вытянутое пространство с напрочь отвернутым от солнца окном. Меня даже не смущал и цвет стен, до половины вымазанных зелёновато-бурой тусклой краской. Установил я у окна простецкий стол, накрыл клетчатой клеёнкой, к нему приставил табурет, вдоль одной стены определил узкую панцирную кровать (на которой через 18 лет Анна Николаевна проведёт-отмучает последние часы в своем доме), на другой повисла самодельная полка с десятком книг и запестрели томными улыбками мадамы из журналов. На двери я сразу приладил шпингалет и плюс к тому замочек, дабы и без меня в мои владения нос не совали. Анну Николаевну замочек этот поначалу корябнул по сердцу, обидел, но я страстно, неколебимо жаждал свободы, одиночества и независимости.
   Женщины мои сгрудились втроём в одной комнате, но была она значительно просторнее моей, выходила окном на тихую и солнечную сторону. И пусть титан в кухне нашей окочурился через неделю и потом торчал всё годы бесполезным памятником криворуким сельским коммунальникам, пусть сливной бачок в туалете наотрез забастовал в первые же дни и потом хронически повторял свои длительные стачки, пусть тараканы бойко заселили дом ещё прежде самых первых жильцов, пусть - бытие, повторяю, пошло в новых хоромах расчудесное. В первую очередь, конечно, у меня. Начал я наконец-то высыпаться. Но не это главное, нет. Главное: это сладкое слово - "свобода"! Это вкусное слово "одиночество"! Ведь в юношеские лета порою трудно, невозможно согласиться с безапелляционным утверждением Антуана де Сент-Экзюпери: мол, самое ценное на свете - это роскошь человеческого общения. Отнюдь нет! Куда ценнее зачастую роскошь одиночества, возможность побывать наедине с самим собой. Особенно, если условия быта такой возможности упорно не представляют.
   Так вот, теперь я мог, запершись, думать, мечтать, развалившись привольно на кровати и нещадно клубя сигаретный, никому не мешающий дым. Я мог сидеть в тишине за столом над белой заплаткой листка и всласть мучиться, подбирая рифму к слову "печаль". Я мог, уж если на то пошло, принимать гостей в своих апартаментах - приятелей, а то и дам. Да - дам-с...
   Ух и закрутилась карусель! Я наотмашь бросился в тот грязноватый бурлящий водоворот, в каковом тянет выкупаться каждого юнца, вдруг ощутившего в себе брожение томительных сил. Тем более, как это вышло у меня в тот момент, время наивных детских влюбленностей прошло, первая настоящая, подливная любовь оборвалась, оставив в сердце гноящийся шип, и наступило время цинизма, наплевательства и бравады. Конечно, совсем освинячиться я не хотел и напоказ, демонстративно свои разгулы старался не выпячивать, но, Господи, какой такой конспирации можно ждать от подвыпившего самовлюбленного поросёнка.
   Обыкновенно действо совершалось так. Поздно вечером подваливаем мы с очередной моей пассией к дверям нашей фатеры. Я оставляю её с бутылкой в подъезде и стучу. Муттер, уже задрёманная, в ночной фланелевой рубахе, отпирает, вглядывается, щурясь, убеждается, что на ногах я держусь (а бывало, ох бывало - и не держался!) и произносит для порядка:
   - Попозже не мог?
   - Сколько раз прошу - не запирай на щеколду, я бы сам открыл! огрызаюсь я как можно раздраженнее, педалируя недовольство. - Иди, иди, спи, я сам разогрею.
   Мать бредёт в туалет, потом на кухню, ставит на конфорки сковороду с картошкой, чайник, пьёт воду, шаркает наконец в свою комнату, закрывает со скрипом дверь. Я, сдерживая себя из последних сил, слоняюсь по кухне, по коридору: как бы там моя дульцинея от скуки ноги не сделала вместе с пузырём? Выждав ещё минут пять, я на цыпочках прокрадываюсь к входной двери, затаив дыхание, кручу запоры, приоткрываю и впускаю свою даму сердца, вернее - тела. Мы проскальзываем в мою келью. И - тру-ля-ля...
   Может быть, вполне может, что Анна Николаевна действительно не слышала ночного визита гостьи. Но после праздника плотской любви и опорожненной бутыли осторожность уступала место беспечности, шаткости, и когда я выталкивал сонно-капризную любезную мою из квартиры (а любезная хныкала, хихикала и сопротивлялась), наверняка муттер догадывалась о происходящем, но виду почему-то не выказывала. И лишь однажды, когда я, потеряв совершенно совесть, чувство меры и силы, оставил очередную подружку ночевать у себя, произошел спокойный инцидент.
   Наутро мы, помятые, злые, маялись в комнате, не зная, как и что делать. Голоса матери, сестры и Иринки раздавались по всей квартире. Я решился уже выпихнуть деваху через окно, хотя оно и выходило на оживлённую улицу, но тут Люба с дочкой отправились на променад, а в дверь моей комнаты раздался стук:
   - Александр, открой. Я знаю, что ты не один.
   На душе, похмельно-муторной, стало ещё смраднее. Я отпер. Анна Николаевна распахнула дверь настежь.
   - Девушке, думаю, лучше уйти.
   "Девушка" вприпрыжку, стуча копытами, поскакала к выходу. Муттер брезгливо молча смотрела на меня с минуту и бросила на измятую постель журнал "Здоровье".
   - На-ка, почитай. Может, поумнеешь.
   В журнале том пестрела угрозами и увещеваниями подробная статья о венерических заболеваниях.
   Наивность Анны Николаевны меня убила. Больше в дом случайных блядёшек я не водил.
   20
   Но тут затеплилось в моей судьбе странное любовное приключение, чуть не разгоревшееся в яркий костерок.
   Закончив школу, пахал я уже в РСУ плотником-бетонщиком. Строила-достраивала наша бригада двухэтажное общежитие рядом с конторой стройуправления, прямо в степи, километрах в шести от села. Сначала зашелестели слухи, а потом, ближе к новоселью, они и подтвердились: грядет на Новое Село вторая волна эмиграции. Первая волна нахлынула лет за шесть перед этим. Тогда в Новом Селе (и по всей Сибири) закишели, как тараканы, бойкие, наглые, испитые людишки обоего пола, именуемые тунеядцами. Благородная наша эсэсэсэровская столица, избавляясь от паразитов, посчитала, что самое место им обитать - у нас, в чистой промороженной Сибири. Матушка Сибирь с высоты Московского Кремля гляделась, вероятно, этакой человеческой свалкой.
   Встречались среди тунеядцев и вполне нормальные люди, работящие и спокойные, попавшие в сей разряд по недоразумению - тогдашние бомжи. Они осели в Новом Селе, прижились, заделались вполне местными, аборигенились. Но таких было мало. В массе же своей тунеядцы оказались пьянью, чумой, а вернее гонореей, воспалившей худшие стороны местной действительности до зловония. Пьянство, блядство, воровство, поножовщина - все эти лиходейские цветочки расцвели пышным цветом с приливом первой мутной волны эмиграции, с появлением же второй ожидались и ягодки.
   А волна на этот раз принесла "химиков". Так именуют в народе преступников, условно осуждённых или условно освобождённых, которых для дальнейшего исправления бросают на так называемые стройки народного хозяйства. И жизнь новосельскую опять залихорадило. Химики в отличие от тунеядцев оказались в массе своей юными, здоровыми и буйно жизнерадостными. Хотя их и держали в куче, опутывали дисциплиной, присматривали за ними два-три "мусора", - но молодость оков и границ не терпит. "Свят, свят, свят!" - крестились новосельские бабуси, глядя с лавок на шастающих по улицам чужих парней и девок, которые казались им шумнее и опаснее местных хулиганистых ребят.
   В нашу комплексную бригаду всунули трёх химичек на малярно-штукатурные работы. Я загодя решил с этими оторвами держать себя пренебрежительно. Что может быть общего между мною, свободным гордым человеком, и этими вшивыми зэчками?..
   Среди них была - Фая. Увидев её, я присвистнул и поскучнел: она принадлежала к тому типу юных женщин, перед которыми я терялся - субтильная, утончённая красавица. Она была рыжая, с веснушками, и эти лёгкие обильные веснушки в соседстве с распахнутыми зелёными глазищами на точёном нежном лице делали внешность Фаи притягательной и неповторимой. Была она тоненькая, гибкая, казалась выше своего роста, плавно-стремительная. И - весёлая, ласковая, улыбчивая. Да плюс ко всему выделялась среди товарок тем, что не курила и почти вовсе обходилась без терпких мусорных словес.
   Короче, какое уж тут пренебрежение! Была Фая всего года на два постарше меня, совсем ещё девчонка, и попала на химию, как я потом узнал, из-за любви. Мужик - взрослый, солидный, семейный - попользовался ею, шепча жаркие слова и одаривая цветами, а потом вдруг оставил, отшвырнул. И получил от ополоумевшей Фаины порцию серной кислоты в лицо. Правда, до лица, до его самодовольной ряхи, огненная жидкость не достала (думаю, таков и расчёт девчонки был), подпортила лишь пиджак с депутатским значком, однако ж, Фаю скрутили, судили и сослали с благодатной Украины в краесветную сибирскую Хакасию.
   Я, конечно, никогда бы не решился закрутить с такой гёрлой, как Фая. Да и ей на первых порах после сернокислотной истерики не мечталось о новых любовных приключениях. Но натура её жизнерадостная брала верх, но моя томительная одинокая юность подталкивала меня, щекотала, и мы с Фаей как-то незаметно, слово за слово, улыбка за улыбку, начали сближаться, сливаться, воспламеняться - гибнуть. Сердце и тело мои супротив доводов рассудка тянулись к красавице Фае. И всё же я, вероятно, так и не отчаялся бы на крайний решительный шаг, если б не пустяковина, не малюсенькая случайная искорка, взорвавшая меня, переполненного эфирными парами чувственности.