Юмор наша муттер уважала, конечно, не сальный, не солёный. Анекдоты любила слушать и рассказывать примерно такого типа: человек опоздал на вечер в консерваторию, уже звучит музыка. Он пробрался на своё место, сел и интересуется у соседа: мол, что играют? "Пятую симфонию Бетховена", следует ответ. "Уже пятую?! - в ужасе вскрикивает тот. - Здорово же я опоздал!"
   Беда же Анны Николаевны, особливо под конец её педагогического поприща, заключалась в том, что она позволяла-таки себе порой сорваться, вспылить, выйти из себя, для чего поводы во время длинного школьного дня, уж разумеется, отыщутся всегда. В нашем 9 "А" тоже имелись экземпляры те ещё Вовка Тимошенко, Витька Конев, Сашка Балашов, Сашка Клушин... Ну, за Балаша я был спокоен - мой закадычный приятель, он часто гостевал у нас в доме и с Анной Николаевной дружил. За Тимоху и Коня душа моя побаливала, но я надеялся - они хоть чуть обуздают себя ради сотоварища-одноклассника. Но вот за Сашку Клушина опасался я всерьёз. А боялся я за свой мерзкий, мнительный характер, который будет заставлять меня дерзить матери на уроках, дабы не заподозрили во мне маменькиного сынка и не углядели бы каких-то мне привилегий. Стыдился я и своего будущего стыда за муттер во время предполагаемых её истерик и срывов.
   В общем, щекочуще-мрачные времена я пережил, ожидая прихода Анны Николаевны в класс. И лишь одного не учёл - и это доказывает: мать свою родную я и тогда ещё не понимал, не знал, - не учёл, что ведь и она готовилась к испытанию, и она боялась новых наших с нею обстоятельств и взаимоотношений.
   Никаких особых конфликтов с нашим классом у Анны Николаевны не случилось, но между мною и ею однажды сцена разыгралась-таки бурная и неожиданная. Стараясь избегнуть дурацких ненужных недоразумений во время уроков, я поначалу засел было за дойч, уже капитально к тому времени мною заброшенный. Подготовился к первому уроку фундаментально. Подготовился основательно и ко второму. Но Анна Николаевна меня не спрашивала. Поднимала других, шпрехала с ними, рисовала им фюнфы, фиры, драи, на меня же - ноль внимания.
   И опять сработала моя инфантильность, моя убогая привычка - избегать объяснений, окончательного выяснения отношений с кем бы то ни было, не расставлять точки над пресловутым i. Ну не спрашивает Анна Николаевна и чудненько, прекрасно. Кайф! Можно и не учить опять. Видимо, придумал я, Анна Николаевна тихо-мирно в конце полугодия выставит мне троячок (итоговые двойки в то время практически не выставляли, дабы не снизить процент успеваемости, не опарафиниться в районном соцсоревновании школ), а мне больше и не надо. Лафа!
   Однажды на перемене кто-то из учителей оставил по раззявости классный журнал на столе. Мы тут же гурьбой навалились на Тимоху - он первым вцепился в запретный плод. И как же вытаращил я глаза, когда на "немецкой" странице вдруг узрел против своей фамилии три аккуратные двойки.
   Дома, на мой трагический вопль: "Откуда?!" - муттер спокойно и сухо разъяснила:
   - Я вижу, что ты не готовишь домашние задания, вот и ставлю двойки. Зачем же время терять - спрашивать, если ты не подготовлен?
   Я взвыл. До Нового года оставалось меньше трёх недель... Половина моего теперешнего словарного запаса по немецкому языку - из тех дней. Я до полуночи корячился над учебником, кляня дурацкую принципиальность Анны Николаевны и почти не разговаривая с ней. Кое-как вымучил я три вполне законных фира, которые, совокупившись со злополучными двойками, родили итоговый потный драй за полугодие.
   Нет, тяжёло, когда мать учительница, да ещё в твоем классе. Ох, тяжёло!..
   И чтобы завершить с иноязычной темой: а ведь Анна Николаевна, уже выйдя на пенсию, самостоятельно освоила ещё и английский язык. Для чего? Чтобы, видите ли, в подлиннике читать любимого Шекспира.
   Вот вам и истина - яблоко от яблони...
   12
   И вот я смею утверждать: Анна Николаевна Клушина как педагог (с греческого - веду, воспитываю дитя) была не из последних. Далеко не из последних.
   Только в крайние два-три года перед пенсией нервные силы покинули ее, она всерьёз начала считать школу каторгой, приходила после уроков взвинченной, издёрганной, опустошённой, вымотанной, больной. Способствовала этому не только война с учениками-оболдуями, но и взаимонапряжение с иными коллегами и особенно с директором - Виктором Константиновичем Г.
   Директорa в нашей школе менялись чуть не ежегодно, творилась какая-то директорская чехарда, но вот перед пенсией матери новосельский педколлектив возглавил этот самый товарищ Г. Человек он был тяжёлый, неприятный, деспотичный, самодурствующий.
   На характер его влияла, конечно, и физическая ущербность - левую ногу у него заменял стукливый протез. Ходил директор с тростью, резко ударяя по полу искусственной конечностью, за что и получил уничижительное прозвище Рупь-двадцать. Когда он шествовал по школьному коридору, сперва звучно и коротко стукая протезом, затем бесшумно и замедленно переставляя-подтягивая здоровую ногу, обязательно среди пацанов в такт его походке шелестело на удар протеза - "Рупь!", на второй шаг - "Два-а-адцать!" Рупь-два-а-адцать, рупь-два-а-адцать...
   По легенде полагалось считать - дерик наш ногу потерял на войне, чему вроде бы свидетельствовали две-три медальки, позвякивающие в праздники на пиджаке Виктора Константиновича Г. Однако ж, народная молва упорно связывала инвалидность директора школы с прежней губительной его страстью: мол, отморозил он конечность по пьянке, отрубившись в зимней заснеженной подворотне....
   Где тут правда, а где ложь - осталось в тёмных анналах истории, но то, что товарищ Г. был одноног - факт; и что он был запойным алкашом - тоже неопровержимая истина. Я самолично, ещё будучи в начальных классах, видел своими собственными глазами, как Виктор Константинович Г. средь белого летнего дня дрых, вывалившись из своей трёхколесной инвалидки, не дотарахтев до дому.
   И вот этот человек вылечился, взял себя цепко в руки и уже через несколько лет, полностью реабилитировавшись в глазах роновского начальства, снова получил директорскую корону (которую было навсегда потерял) и вновь начал править государством с населением в пятьдесят учителей и тысяча двести учащихся. Это и была вторая определяющая основа его мрачного характера прежний алкоголизм, потаённый стыд, настоятельная потребность заглушить в памяти людей своё позорное прошлое, расшатанная пьянством нервная система, постоянная боязнь нового срыва.
   Самодурство Виктора Константиновича Г. воистину границ не знало. То он встанет утром на пороге школы с линейкой и начнёт заворачивать каждого старшеклассника с причёской длиннее вершка и каждую ученицу, открывшую свои розовые или бледные коленки больше чем на десять сантиметров. То он весь вечер дежурит в Доме культуры, самолично не пущая в зрительный зал школьников на бушевавшего тогда по экранам "Фантомаса"...
   Мы, ученики, дерика не любили, не уважали, но - боялись. Надо полагать, особо нежных чувств не вызывал директор и со стороны учителей. Тем более не могла миндальничать с ним наша Анна Николаевна, которая вообще патологически не умела ладить с начальством. Её губила болезнь всех порядочных людейнедержание правды. Уж таких индивидов хлебом не корми, дай только правду-матку в лицо выплеснуть любому сатрапу, а там - хоть на эшафот. Анна Николаевна и рубила эту самую правду-матку на педсоветах и просто в учительской, высказывалась на свою голову о том и о сём: мол, линейкой мерить чубы взрослым парням и отправлять их, к их же радости, вместо урока в парикмахерскую - не весьма умно и антипедагогично...
   Представляю, как поигрывал желваками и слепливал в суровую ниточку губы Виктор Константинович Г., слушая подобные комментарии к своим директорским непререкаемым действиям.
   Я раз воочию, вернее - лопаточно, испытал на самом себе степень любви товарища Г. к моей матери. То есть, опять же, как и в случае с Тамарой Сергеевной, - своими собственными лопатками я это испытал и прочувствовал.
   Уж прозвенел безжалостный звонок на занятия. Я не успел досмолить за углом школы сигарету, прислюнил бычок, сунул в карман и помчался на третий этаж. Навстречу, со второго, от своего кабинета, вывернулся на лестницу Рупь-двадцать. Я не успел затормозить, ретироваться и на авось скользнул мимо него: может, чёрт хромой, не прилипнет? Но он железным голосом рявкнул, осадил меня:
   - Клушин, стоять! Курил?
   Я лишь пожал плечами: зажевать сосновыми иголками или лавровым листиком я в спешке не успел, благоухал табачищем на километр - чего ж вилять?
   - Иди за мной.
   Он повернулся и, нимало не сомневаясь в моей покорности, застучал протезом и клюкой к своему кабинету. Я вынул чинарик из кармана, отшвырнул его, к радости какого-нибудь опоздавшего пятиклашки, на лестницу и, как кролик на удава, потащился вслед. В директорском кабинете - узком и длинном - дерик поставил меня к стенке и начал молча ходить туда-сюда мимо моего носа, молчанием своим нагнетая обстановку. Я чувствовал взбудораженными нервами, как директор закипает, подстёгивает себя, уплотняет пар в котле, и взрыв вот-вот грянет.
   И -- точно, Г., затормозив перед моим носом, проколол-пригвоздил меня буравчатым взглядом к стене и принялся для затравки мерно поносить, обзывать и смешивать с грязью:
   - Негодяй. Подлец. Из отличника скатился в троечники. И теперь ещё курить начал? Кто позволил, сволочь?!
   Он сорвался, сверкнул из-под косматых бровей ненавистью, пустил пузырь слюны изо рта, сгрёб меня стальными пальцами безногого калеки за лацканы пиджака, зверски долбанул о деревянную панель стены раз, другой...
   - Ты почему над матерью издеваешься, а? Когда кончишь позорить уважаемую всеми Анну Николаевну? Мерз-з-завец!..
   Я перестал что-либо соображать. Я знал об их взаимной с Анной Николаевной неприязни, поэтому хриплые его возгласы звучали дико, карнавально, шизоидно. Да и больно не в шутку было - бедные мои отроческие лопатки онемели. Я чуял, подспудно понимал - гад этот колошматит меня именно из ненависти к моей матери. И опять я, не выдержав накала сцены, постыдно развёл сырость, захлюпал -- второй уже раз платил я за свою близкую родственность с Анной Николаевной Клушиной собственными нежными лопатками и позорными подростковыми слезами.
   До сих пор я очень, до скрипа зубов, жалею, что не пнул тогда товарища Г. в пах изо всех своих сил, не закалганил его в грудь или хотя бы не плюнул в его водянистые пропитые и пропитанные злобой глазёшки...
   (Сейчас - вот парадоксы жизни и смерти - на обширном новосельском кладбище могилы Виктора Константиновича Г. и Анны Николаевны Клушиной возвышаются рядышком, через дорожку. На обеих - мраморные памятнички с фотографиями. Только Анна Николаевна на фото улыбается, а Виктор Константинович, как и должно, стиснул губы в ниточку, ненавистно смотрит на живых.
   Надеюсь, там, пред Всевышним, забыли их души все земные, мимолетные страсти и никчёмные обиды...)
   13
   У родной своей матери учился я всего полгода, но всегда представлял и знал, как идут у нее дела в школе, был в курсе всех её радостей и злостей.
   Кстати, Любу она учила всегда, с 5-го по 10-й, и со спокойной совестью ставила ей, как и другие учителя, троечки. Учились у Анны Николаевны и многие мои друзья-приятели, так что и от них я так или иначе сведения о педагоге А. Н. Клушиной получал и имел. Но больше всего информации на эту тему давала сама Анна Николаевна. Дома она вытряхивала всю пыль эмоций, накопившуюся за день в школе. Она могла перед нами с Любой и похвалиться, и поплакаться в наши жилетки, и разоблачить перед нами всех своих школьных недругов. Бывало, что она и советовалась с нами, словно мы с сестрой были какие-нибудь Макаренки.
   К слову, Анна Николаевна всерьёз штудировала "Педагогическую поэму", книги Сухомлинского и прочих советских педсветил, вчитывалась в страницы "Учительской газеты", жадно слушала по радио всё, что касалось школы. Она вечно рисовала-чертила большие таблицы с артиклями и всякими суффиксами-префиксами, подбирала диафильмы и грампластинки, стремясь подпустить в уроки педпрогрессу. Две-три девочки в каждом классе из-за этого восторгались Анной Николаевной, но основная масса школяров, думаю, в лучшем случае лишь беззлобно подсмеивалась над наивностью немки. Среднестатистическому оболтусу или такой же стандартной оболтуске сельской школы диафильмы о Дрезденской галерее и песни Шуберта даже с русскими текстами тошнотворно скучны, а уж по-немецки всю эту дойчедребедень воспринимать...
   И всё ж таки не все зерна знаний, щедро бросаемые Анной Николаевной в сухую школьную почву, пропадали втуне. В иных ученических душах появлялись и ростки. Надеюсь, многие из тех подопечных А. Н. Клушиной, кто сейчас, уже пребывая в возрасте, отличает Дюрера от Рембрандта, не понаслышке знает Гёте и Шекспира, не путает Бетховена с Чайковским и с удовольствием глядит при случае балет, - те бывшие подопечные Анны Николаевны, надеюсь, помнят её, и помнят с благодарностью. Хотя, быть может, в немецком языке они и позабыли даже те сто-двести слов, что выдолбили некогда в школе. А уж ученики Анны Николаевны, которые дойч сделали своей профессией, зарабатывают им на свой вкусный бутерброд (Butterbrot), те и вовсе должны помнить и чтить её в памяти своей.
   Особенно носилась-нянчилась муттер со своим классом, то есть с классом, где была классной руководительницей. Все чего-нибудь изобретала сверх программы. Хорошо я помню, например, поход в Крутой Лог - это километров 8-10 от села вверх по реке. Собрались в выходной у нашей хибарки чуть засветло, хотя в мае проясняет уж в четыре. Тридцать семиклассников, мы с Любахой да Анна Николаевна - таким внушительным отрядом и потопали. День выдался яркий, аппетитный, бесконечный. До вечера купались, играли, рыбачили, варили уху, пекли картоху и по-немецки, уж видно, не балакали. А запомнился мне, пистолету ещё, сей поход особенно и потому, что один из ретивых спиннингистов в азарте уцепил меня блесной за многострадальное мое ухо, помнящее ещё крюк больничной койки, и чуть не зашвырнул к рыбам. Шум-гам-переполох, но я, семилетний пескарь, праздника не испортил - поревел совсем чуть и стойко перенёс операцию по снятию себя с крючка...
   А какая предновогодняя суматоха забурлила однажды, когда в школе объявили конкурс между классами на лучшие бал-маскарадные костюмы. Сама Анна Николаевна, правда, не решилась обернуться Снежной Королевой или Бабой-Ягой, но её подопечные из тогда уже 9-го "Б" просто житья нам целый месяц не давали: в нашей халупе по вечерам и в выходные стрекотала машинка, сверкала мишура, и мне то и дело приходилось, несмотря на мой малосолидный возраст, выбираться на кухню, дабы не оскорбить нескромным мужским взглядом стыдливость примеривающих наряды девятиклассниц.
   Ух и бал получился! Никогда и нигде более потом я не видывал такого разнообразия и великолепия карнавальных нарядов. Нынешние школьники, считающие бумажную полумаску за новогодний костюм, и не подозревают, какие маскарадные чудеса можно изобрести всего лишь из тряпок, картона, красок, ваты и золотистой бумаги. Школьный спортзал с зелёным мохнатым конусом ёлки в центре заполнила чудная толпа. Здесь разгуливали, толкались, ели конфеты и кружились в танце - спесивый Крестоносец, бесшабашный Мушкетёр, веселый Гусар, надменный Римлянин, важный Полковник СА, горделивый Будённовец, вальяжный Матрос, улыбчивый Космонавт, суровый Факир, ехидный Чёрт, косолапый Медведь, резвый Зайчонок, радужный Петух, белозубый Негр, угловатый Робот, томная Фея, манерная Снежинка, загадочное Домино, обольстительная Пиковая Дама, шумная Цыганка, высокомерная Королева, лукавая Лисичка, жеманная Балерина, кожаная Комиссарша, милая Золушка и т. д., и т. д., и т. д. На маскарад пускались в натуральном виде только педагоги.
   Когда начался парад-алле костюмов, то пристрастное жюри во главе с директором (тогда на школьном троне восседал ещё не Рупь-двадцать) присудило первые три места костюмам из 9 "Б", и в итоге класс Анны Николаевны с фейерверочным триумфом победил. Уж радости-то, радости было - до лёгких слез. А первое место заслужил костюм Гусара, под маской которого обнаружилась Ирка Груздева - разбитная весёлая девчонка. Злые языки потом весь вечер шептали, что-де у Ирки под тугими гусарскими рейтузами, полупрозрачными, ничегошеньки-то нет, и за это, мол, ей и дали первый приз (в жюри, кроме директора, заседали ещё учитель физики и физрук). Я, по малолетскому любопытству, мигом пригляделся к Ирке и к её рейтузам, всех аспектов усмотренного не уразумел, однако ж что-то эдакое было - многие Рыцари и Мушкетёры упорно пялили на Гусара глазенапа. И всё же, решил я, победу ей, Ирке нашей, дали законно: такой шикарный костюм, совсем как у настоящих киношных гусаров. Тогда уже гремела по экранам "Гусарская баллада" с неотразимой Ларисой Голубкиной.
   Второе место присудили Йогу за уникальность костюма: парень, уж не помню кто, щеголял по залу босиком и голый - лишь чалма, бумажные очки да набедренная белая повязка. А третий приз завоевал Космонавт. Костюм сам по себе смотрелся не ахти - комбинезон пэтэушный и шлем из картона, но уходящий очередной космический год бросал на сей незамысловатый наряд яркий звездный отсвет. Сотоварищ Юрия Гагарина и Германа Титова на этом празднике масок затмевал всяких там тривиальных Чёртей и Русалок.
   Между прочим, если уж на то пошло. Космонавтом на том бале-маскараде должен был быть я. Настоящим Космонавтом. Ибо, как упоминал уже, играл роль Юрия Гагарина, своего однофамильца по отцу, на первомайской демонстрации. Но я на новогоднем вечере был почему-то всего лишь Юнгой (скорей всего, потому, что незадолго до того мать купила мне матроску, каковая стала моим самым парадно-праздничным костюмом), а для Космонавта-девятиклассника я был консультантом и самым придирчивым судиёй. Я вообще для всего 9 "Б", на правах сына классной, был дотошливым жюри в единственном лице. И, несмотря на свою строгость, рассматривая смеющийся и обнимающийся в углу новогоднего спортзала 9 "Б" в центре с Анной Николаевной, вынужден был признать - победа заслуженная. А самый лучший костюм, если уж окончательно на то пошло, - у самой Анны Николаевны: костюм Учительницы, костюм Классной Руководительницы, сотканный, слепленный из улыбок и взглядов счастливых, особенно восторженно уважающих её в тот момент, её подопечных девятиклашек...
   Вот развспоминался, рассиропился и - так обидно, так мне обидно за Анну Николаевну. Ей бы не иняз преподавать, а литературу её любимую или историю древних времен, а если уж, на худой конец, и немецкий, то - в современной бы гимназии с уклоном в языки, или в тогдашнем МГИМО, в своем родном институте, наконец, то есть в тех стенах, где ментор, учитель получает должное ему уважение полной мерой. Уж тогда бы Анна Николаевна Клушина развернулась, тогда б и заблистал, раскрылся до конца её педагогический талант, дарованный ей от Бога. Талант у нее был, без сомнения был... Был и весь почти истаял, как сахар в кипятке, к концу её безобразного глуходырного задворного стажа, весь поистратился ни на что, на пустяки, на бессмысленную борьбу с упрямыми колхозными малолетками, имеющими врожденный иммунитет к забугорной чудной речи. Вот и вздумали под конец её педкарьеры сдавать, лопаться нервишки у Анны Николаевны, начала она выкидывать совсем даже антипедагогичные коленца.
   Однажды, сорвавшись, так долбанула одного второгодника, мотающего ей нервы из урока в урок, так ожгла его длинной линейкой по тыкве, что у бедняги на лысине зарозовела полоса. Вышла сия история Анне Николаевне боком, крупный разговор случился и с директором, и с предками раненого, но Анна Николаевна - вот что особенно огорчило Виктора Константиновича Г. - в содеянном не раскаялась, а, напротив" заявила: в следующий раз ещё и не так лоботряса-издевателя треснет. И не линейкой, а - стулом... Кошмар! Педагогический кошмар!
   Но история с линейкой всё же, как говорится, из ряда вон. Хуже, что у Анны Николаевны в закатные ее\ преподавательские дни вошло в скверную привычку порой срываться на истерический рев. А когда она срывалась, она орала что под язык попадя, в злорадном и безрассудном азарте психанувшего, впавшего в истерику человека, торопясь выплеснуть из себя самые подавляемые мысли. Ну можно ли было какому-нибудь школяру, не выучившему урок и нагловато при этом усмехающемуся (нужен, мол, мне твой занюханный дойч, старушенция!), брызгая при этом слюной, визжать так, что в коридоре на три этажа слышно:
   - Ты, мерзавец разэтакий, думаешь, если папаша у тебя начальник, так ты издеваться надо мной можешь? Мне твой папаша не указ! И вообще, я твоего папашу терпеть не могу! Так можешь и передать! Разъелся! Ишь! Терпеть не могу!..
   Подобные дикие сцены Анна Николаевна дома вечером пересказывала в подробностях, кляла свои нервы, раскаивалась, смущённо кривила губы и зарекалась впредь крепко-накрепко держать себя в руках, но... Конечно, живи она в нормальном мире, в цивилизованном, любой психиатр или опытный невропатолог мигом подтянул бы расшатанные гайки нервной системы измотанной учительницы. Её же самолечение, всякие допотопные валерьянки-седуксены помогали хило. Безобразные срывы, хоть и редкие, отнюдь не споспешествовали педагогическому авторитету Анны Николаевны Клушиной.
   Хотя, хотя... А что такое вообще авторитет, пусть даже и педагогический? Ну да, тот же Виктор Константинович Г., та же Тамара Сергеевна, тот же оболтус, сынок лоснящегося от жира папаши, злорадничали и удовлетворенно хрюкали про себя при виде топающей ногами, орущей, глупеющей в такие моменты Анны Николаевны, считали её недостойной своего уважения. Однако ж, нужно ли было оно, то уважение их вонючее, Анне Николаевне?..
   Я вот другое вспомнил. Когда я примчался из армии в отпуск, то в первый вечер, на радостях браво подпив и ещё больше опьянев от цивильной свободы (кто служил, меня поймёт!), веселился в клубе на "скачках" сверх меры. Вокруг меня всё кружилось и мелькало. И вот зачем-то и куда-то я в горячке помчался, видать, домой - ещё клюкнуть, или к какой-нибудь девчонке. Я свернул на прямую тропку за клуб, в плотную темень двора, в то укромно-мрачное пространство, где всегда в субботние вечера кипели шумные драчки, вскрикивали зажимаемые в углах шалашовки, сочно булькали опорожняемые бутылки. Короче, свершались всякие весёлые дела, требующие темноты и укромности.
   В бесшабашном и легком состоянии духа поспешая по клубному двору, я углядел в последний миг перед собою две пацаньих фигурки и, не в силах прервать бег, с ходу оттолкнул их с дороги, освободил путь. И - дальше. В ту же секунду вспыхнули за спиной воинственные крики, раздался дробный топ многих ног. Через мгновение я был охвачен, окружен кольцом возбужденных волчат - у них от злобы, от радости предстоящей расправы зелёным отсвечивали глаза. Я тут же потух, почти протрезвел и про себя охнул. Я, разумеется, многих новосельских пацанов и парней знал, и они меня. Но, во-первых, в большом селе хронически тлела вражда между концами - Таракановкой и Леспромхозом; а во-вторых, за год, что я обитал вдали, удивительно как быстро подросла шантрапа малолетняя, вышло на улицы другое поколение, мне уже вплотную незнакомое - я это на танцах уже отметил. И в-третьих, и в самых главных, темь колыхалась хоть глаз выколи: передо мной мелькали тени, и я со своим нестандартным зрением никого не мог разглядеть, узнать, чтобы, окликнув по имени, открыть клапан, спустить всё на тормозах.
   Еще секунда - уже заканчивалась окольцовка, уже обрушился на меня шквал пацаньих словесных угроз ("Чё, козел, прибурел, мать твою?! Падло вонючее! Щас сопатку умоем!.."); ещё секунда, и я был бы сбит с ног и затоптан, проштемпелёван кастетами, а то и поколот шильями да отвертками, как вдруг один из волчат, подсунувшись ко мне впритык, пискнул:
   - Стой, ребя, это ж Анны Николаевны сын! Это Сашка Клушин!
   И - я был спасён. Имя Анны Николаевны, как пароль, вмиг сняло грозовой напряг, меня уж окружали приятели, они уже узнавали меня, и я, вглядываясь, признавал многих, они уже меня угощали портвейном, тыча под оставшийся целым нос початую бутылку, и хлопали по плечам и спине, радуясь: не поторопились, не запинали до полусмерти Сашку Клушина - сына Анны Николаевны. У которой, вероятно, они хватали двойки, в лучшем случае трояки, но вот, поди ж ты, уважали - уважали без дураков, всерьёз, бескорыстно.
   И до того, ранее, случались эпизоды - и не раз, - когда я, ещё будучи малявкой, слыхивал от более взрослых ребят: "Это - Анны Николаевны Клушиной парнишка..." Произносилось-выговаривалось это как своеобразный титул, дающий некое право на особо, авансом, уважительное отношение. Отсвет чужого авторитета в неразумном малолетстве завсегда сладок. Хотя, впрочем, какого ж - чужого?
   Да, сложная, сложная эта материя - педавторитет. Не знаю, как сейчас, а в те времена существовала вопиющая супротив устава школы, но стойкая традиция отмечать большие праздники коллективно, классом. Понятно, учителя на такие пьянки-вечеринки или вовсе не приглашались, или сами отказывались от приглашений. Любкин класс в этом отношении был очень спаян и споен. Каждый крупный красный день - будь то Октябрь или Первомай - однокашники Любы скидывались по трояку-пятёрке, набирали вина, стряпали закусон нехитрый и собирались у кого-нибудь на хате. И так получалось, что компания эта дружная и весёлая (без всякой иронии это говорю) в последние два школьных года прописывалась не раз в нашей квартирёнке, в неимоверной теснотище. Хотя, что интересно, с Любой учились отпрыски довольно тучных новосельских шишек - директора почты, управляющего банком, председателя райпо... Апартаменты у них имелись и повыше и пошире, но вот тянуло "вэшников" (класс "В") в нашу убогую землянку - поплясать, толкаясь, и попеть под низким потолком.