Мы вдвоём с бригадиром в тёплый майский вечер остались на часок после работы - разгружали запоздавшую машину с бетонными блоками. Бригадир цеплял стропы в кузове, я принимал груз на земле.
   - Глянь-ка, - добродушно хохотнул бригадир, - твоя зазноба для тебя вырядилась. Ишь, вышагивает, красотка...
   Я глянул. И - обалдел. От химобщаги к конторе мимо нас шла-выступала Фаина. До этого видя её лишь в бесформенной робе, в косынке, без косметики, я даже не узнал её сперва - в лодочках, капрончике, светло-голубом платьице, с яркими губами и распущенной по плечам золотистой волной волос. Но и это ещё не всё. Когда Фая, почему-то делая вид, будто меня не замечает, отвернулась на ходу, вскинула обнаженную белую руку, приветствуя кого-то ладошкой, ветерок вдруг подхватил сильнее нужного подол её платьица - я увидел край капронового чулка и ослепительную полоску девичьего тела... Длинная горячая спица томительно медленно вонзилась в мой постящийся организм и осталась в нём, где-то в районе пупка, сладко-садняще покалывая. Я закипел, заволновался, взбудоражился и понял: я -- пропал.
   Вечером, поддав для наглости винца, я прибыл на попутке к двухэтажному общежитскому зaмку, где обитала моя принцесса-невольница. Рисковал я здорово: нейтралитет между новосельскими парнями и химиками ещё не устоялся, и я вполне мог получить в общаге по ушам. Но я - пылал. Я - таял. Я потерял последний умишко. Я боялся более другого: а ну как Фаина моя распрекрасная возьмёт да и пошлет меня куда подальше, да ещё и с громким хохотом...
   Она выскочила на крыльцо, встрёпанная, в халатике, радостно-удивлённо вскрикнула:
   - Саша? Ах, какой ты молодец! Сашенька! А я ждала... Я сейчас.
   Она мигом переоделась. И мы бродили-гуляли вокруг общежития, потом по степи, затем забрели на загромождённую территорию нашего РСУ. Мы, захлебываясь, говорили, бурно смеялись, порывом, внезапно обнялись. Поцеловались. Нас как током шибануло, опьянило. И - что уж скрывать - в эту же шальную пьяную ночь, найдя незапертый вагончик с широким дощатым столом, на котором днём работяги забивали доминошного козла, мы с Фаей познали друг друга - согрешили сладко, неистово, безрассудно, сумасшедше...
   Уже через день, в воскресенье, я привёз Фаю к нам домой, в гости. Я стеснялся: это вообще был первый случай, чтобы я приводил официально нах хаус существо женского пола, к тому ж Анна Николаевна вполне могла отождествить Фаину с прежними моими тайно-ночными визитёрками. Это -- с одной стороны. С другой - стыдно было перед Фаей за убогость нашей обстановки. Я всю жизнь из-за этого терпеть не мог гостей.
   - Вот, муттер, знакомься, - развязно проговорил я, - это Фая. Как видишь -- красавица. Вместе в одной бригаде пашем. А это, Фая, - наш дворец и его хозяйка, майне муттер.
   Я, конечно, избегнул слова "химия", забыв совершенно, что уже ранее рассказывал матери о странном пополнении в бригаде. Но вот чудо-то! Буквально с первой секунды Фаина и Анна Николаевна качнулись навстречу друг дружке, распахнули души. И уже через пяток минут мы втроём сидели дружно за столом (сестра с Иринкой прогуливались) и вкусно общались, чокаясь и скромно закусывая - бутылочку винца мы принесли с собой. Фая, разогревшаяся от гостеприимства и внимания, с жаром рассказывала муттер за свою жизнь, а муттер с не меньшим пылом её слушала. Анна Николаевна сердцем сразу почуяла в красивой и раскованной девчонке её простодушие, доверчивость, ласковость и, вероятно, уже выглядывала, как и положено матери, в подружке сына будущую свою невестку.
   И тут случилось непредвиденное: Фая с каждым глоточком портвейна возгоралась всё более, возбуждалась и вдруг поплыла - жесты её надломились, глаза затуманились, язык начал путаться в зубах. Я внутренне скорчился: мне и жалко стало Файку и так стыдобушно перед матерью - подумает ещё, что пьянчужку какую домой приволок. Но Анна Николаевна, продолжая меня удивлять, помогла мне доставить отяжелевшую девчонку в мою комнату, уложить в постель. Потом сбегала намочила полотенце, приложила к голове гостьи, подставила к кровати таз.
   Когда Фая, намучившись, задремала, мы сошлись с муттер на кухне.
   - Ты ей пить не давай, - заботливо посоветовала мать. - Видишь - нельзя ей. И сам поменьше бы употреблял, а?
   И вдруг перешла на взволнованный радостный шепот:
   - А как человек она - хороший. Молодец!
   - Она - молодец?
   - Ты молодец! Такую и надо для жизни - добрую, душевную. Если ты для баловства - лучше уж оставь сразу.
   Куда там оставь! Я втюрился в Фаю по самые кончики оттопыренных своих ушей. В нас с нею уже пульсировал общий кровоток.
   - Так она же зэчка, срок тянет, - подначил я.
   - Ну что ж, судьба у нее такая, - вздохнула Анна Николаевна и привычно философски резюмировала: - От сумы да от тюрьмы не зарекайся...
   Фая ночевала у нас.
   Наутро она краснела, каялась и оправдывалась. Анна Николаевна поила её крепким чаем с гренками и успокаивала. Я млел и мурлыкал. А потом мы рысью мчались на остановку рабочего автобуса, сочиняя на ходу байки для коменданта. Ничего путного нам в головы не вскочило, и Фаине моей ненаглядной вкатили строгое предупреждение за слом режима.
   Потом Фая ещё и ещё раз ночевала у нас, проводила с муттер вечера в беседах-разговорах, а ночью уносила меня на крыльях страсти в выси чувственной любви - не знаю, как я не задушил её в объятиях.
   Комендантские угрозы и предупреждения множились. А однажды моя красавица Фаина и вовсе осталась у нас жить. Анне Николаевне мы соврали, будто Фае предоставили свободный режим и разрешили жить на квартире. Вслух в доме не говорилось, но как бы само собой подразумевалось, что рано или поздно мы поженимся.
   Через недельку нас вместе с Фаей прямо с работы дёрнули к коменданту раздражительному тучному майору с седым ёжиком на голове. Он гневно взъерошил щетинистый ёжик и через мать-перемать прорычал нам свой вердикт: мол, сношаться нам он запретить не может и не запрещает, а вот ночевать условно осуждённой Фаине Алексеевой вне стен общежития он категорически запрещает и в случае неповиновения отправит её, условно осуждённую Фаину Алексееву, на возврат, то есть, попросту говоря, - за колючку, в зону...
   Угроза пугала. Мало того, что Фаю могли упечь в колонию, но ещё и весь срок ее, все три года, возобновились бы сызнова, с первого дня. Я хотел было загнуть багровому майору-кабану пару непечатных и ласковых, но Фая-Фаечка-Фаина впилась в ладонь мою своими ноготочками...
   Пришла разлука.
   Фаину перевели в другую бригаду, на другой участок. Меня майор приказал не пускать в общагу. Мы стали видеться с Фаей урывками, мимолётно. Я, не зная, как себя усмирить, унырнул опять с головою в портвейн. Но зелёно вино лишь ещё шибче взбаламучивало и без того кипящую кровь.
   Мы вытерпели две недели. Раз Фая, на обеде в рабочей столовой, на бегу, сунула мне записку в руку. Я бросил недоеденную котлету, выскочил на ветер. Листок в клеточку перечёркивали лихорадочные строчки почти без знаков препинания, как в телеграмме, лишь восклицательные знаки топорщились колючками:
   "Саша здравствуй!
   Сашенька милый люблю и не могу без тебя! У меня в душе страшная без тебя пустота! Ну почему я такая несчастная! Полюбила первый раз по-настоящему а судьба нас разлучает! Я всё равно не выдержу и приеду к тебе в воскресенье! Жди! Я приеду! Иначе - хоть в петлю головой!
   Сашенька соскучилась ужасно!
   Целую! Целую! Целую!
   Фая"
   И уже после имени, после подписи - совсем неожиданное и детское: "Мой большой-большой привет Анне Николаевне Любе и Иринке!"
   Была пятница. День получки. В душе наступил просвет (воскресенье!), но пасмурность ещё преобладала. Когда бригадир предложил: "Ну что, Сашок, с нами или отколешься?", - я сунул до кучи свою пятёрку.
   В пивнушке, которую сами мужики не без юмора именовали - "Бабьи слёзы", колыхалась, гомонила толпа. Тетя Люся, бессменная буфетчица, в грязном маскхалате, с багровой от выпитого физией, полоскала захватанные банки в ведре с мутной водой и крыла хриплым матом дебоширов. Один из посетителей уже храпел на заплеванном полу, другой клиент ещё только пристраивался подремать в уголочке. Хлипкий мужичонка в разодранной телогрейке всё пытался сплясать цыганочку, но не хватало места, и он умоляюще пристанывал:
   - Ну, ироды, дайте же сбацаю!
   Переборщивший алкаш у входа тыкался мордой в липкий стол и страшно, натужно икал. Всё плотнее сгущался слоистый туман из табачного дыма, паров пива, бормотухи и водяры.
   Мы своей бригадой вшестером заняли столик у окна. Мигом он оказался сервирован: распочатые бутылки водки, на куски растерзанная мокрая колбаса с рыбным запахом, раскромсанная буханка хлеба, вспоротая банка килек в томате и жидкое пиво без пены в пол-литровых банках. Тёплая водка, к которой я ещё не приучился, в смеси с пивом жидким свинцом оседала в желудке и в мозгах. Обстановка давила. Я тупел и мрачнел всё больше. Хотелось жалиться и плакаться в жилетку, но -- где найти человека в жилетке?..
   Домой я приплёлся в развинченном состоянии. Натикало уже без малого девять, надвигалась ноябрьская глухая ночь. Я сел в кухне на табурет и стиснул ладонями трещавшую по всем швам башку. Мутило. В мозгах пульсировало: "Воскресенье - послезавтра - воскресенье - послезавтра..." Я выудил из стола бутылку благородной "Варны", припасенную к 7-му ноября, распечатал, хлобыстнул стакан - вроде уравновесился.
   Вошла муттер, поставила на плиту чайник, воспитательно-едко хмыкнула:
   - Правильно. Наклюкаться и - никаких проблем.
   - Тебе привет от Фаи, - уныло сказал я. Ссориться не хотелось.
   - Спасибо! Видел ее? - живо откликнулась мать и неосторожно, не подумав, добавила: - Что же ты на ней не женишься? Девушка она добрая, даром что красивая... Женись да и всё. Сколько ж будешь перебирать невест?..
   Муттер ещё что-то говорила и говорила, а я про себя ахнул: как же это мне в голову не приходило? Жениться на Файке немедленно! Быть всегда - и днём и ночью - вместе, плевать на всяких там майоров и дурацкие режимы!..
   Мать пыталась меня остановить, но я, хватив ещё стакан "Варны", галопом помчался в ночную степь. Попутки не случилось, и я всё километры отмахал, переходя с бега на шаг и с шага на бег.
   Знакомый химик вызвал Фаю. Мы чуть не задохнулись от поцелуев. Фая плакала и смеялась. Я лепетал ей что-то про счастливую семейную жизнь...
   Вскоре мы вышагивали по пустынному тракту к Новому Селу. Моросило и подмораживало. Я укутал Фаину в свою куртку, крепко прижимал к себе, но она всё равно дрожала. Смеялась и дрожала. Редкие машины, не задерживаясь, обгоняли нас, уносились равнодушно прочь.
   - Ничего, ничего, - припевал я, обнимая пожарче свою юную жену-невесту, - теперь будет всё о'кей и гут морген...
   Догнавшая нас очередная машина тормознула сама. Воспрянув, я подскочил к уазику, распахнул дверцу, близоруко прищурился.
   - В село подбросите?
   И - охнул. Рядом с сержантом-водителем раскорячился на переднем сиденье мордатый майор...
   21
   Я встряхиваю головой, полностью возвращаясь в действительность, в сегодняшний день. Вернее - ночь.
   Окно проступило уже чётким сиренево-голубым прямоугольником, в комнату вползал неохотно мартовский мёртвый рассвет. Язычки двух, оплывших до основания, свечей потускнели, поблёкли. Лицо Анны Николаевны, потемневшее в смерти, затуманилось в предрассветных сумерках, ушло в глубь гроба.
   Люба где-то там, на кухне, уже позвякивает, погромыхивает посудой, готовясь к поминкам. Она уже и наплакалась вдосталь, сидя вместе со мной у гроба матери почти до утра. И вот я уже долгое время сижу один, перебирая в памяти эпизоды из жизни и судьбы матери моей, Анны Николаевны Клушиной.
   Да, жила-существовала она страшно - совсем не так, как могла и должна была жить по умственному своему развитию. Последние лет десять и вовсе вот эта комната, где стоит сейчас, гроб с её телом, стала для муттер подлинной усыпальницей. Сперва, выйдя на пенсию, она ещё хорохорилась: мол, отдохнёт годок-другой и снова вернётся к активной, как она по-газетному выражалась, жизни - пойдёт учить немецкому диалекту новые поколения новосельских оболтусов. Но шли-растворялись год за годом, Анна Николаевна уже не вспоминала о своих трудовых порывах, всё реже и реже выходила из дома, углубившись в свой искусственный мир книг, телевизора, радио, отрываясь от них только ради внучек и готовки картофельного супа.
   За неделю до смерти в своем последнем письме ко мне она писала о том, что особенно жгуче её сейчас волнует:
   "...Была недавно передача по телевизору о Микеланджело Буонарроти и всего - 30 минут. А ведь он был скульптор, архитектор, художник, поэт! Нет, о титанах надо говорить много. Ещё в 1988 году отмечали 175 лет со дня рождения чудесного композитора Джузеппе Верди. У него - 35 опер. На этом материале можно было строить программы телевечеров 2-3 года, до сего дня. У него чудо музыка - арии, хоры. Всю оперу сразу не надо показывать, непривычный человек быстро утомится. Сначала надо кратко познакомить слушателей с биографией Верди и исполнить самые красивые арии из его опер, два-три хора. Во 2-й беседе уже рассказать содержание, например, оперы "Риголетто" и показать лучшие фрагменты из неё. И так сделать со всеми операми, и появилось бы у нас много любителей музыки Верди..."
   Хочется и плакать и смеяться!
   Сестра рассказывала, как буквально за день до своей смертельной хвори, накануне улёта Любы в злосчастную Алма-Ату, наша Анна Николаевна, совершая моцион (она каждый день вышагивала по комнате 5-6 тысяч шагов), вдруг выдохнула убежденно:
   - Любка, вот я умру, а ты увидишь и поймешь когда-нибудь, что кругом одно вредительство. Весь этот кавардак вокруг - не случаен...
   Еще походила-помаячила по комнате и добавила:
   - А всё равно жить хочется! Как я не хочу лежать в гробу - как жутко!..
   И вот мать, наша муттер, наша Анна Николаевна, лежит в гробу в той самой комнате, где совершала моцион, и на её уставшем тёмном лице печать ужаса и жути не проглядывает. Я склоняюсь над ней, всматриваюсь напоследок в родные черты навек исчезающего облика, удерживаю последние, невидимые миру, слёзы...
   И ещё не знаю, что пройдёт совсем немного времени, и я, покупая как-то в магазине буханку чёрного хлеба за 25 рублей, вдруг уловлю в мозгу кощунственную мысль:
   "Как вовремя, муттер, ты умерла..."
   Да простит мне Господь!
   1992 г.