Страница:
Однако ж, с другой стороны, не дано таким, как я, и почувствовать, вполне насладиться жгучими минутами единения с любимым существом, когда один человек другого ласкает самой изысканной лаской - лаской словом. Может быть, вполне вероятно, что я даже и завидую в глубине души людям, могущим матери своей без всяких проблем сказать: "Родная моя, мамулечка!"; людям, которые любимой женщине способны вслух признаться: "Любимая моя, единственная, ненаглядная! Люблю тебя, голубка, владычица моя, больше жизни!.." Поэтому так сладостно мне унырнуть в тёплый омуток моих детских воспоминаний, в начальные годы проживания в Новом Селе.
Сразу за нашим огородом, под обрывом жила тихая протока, отгороженная от бурливого основного русла большой реки насыпной дамбой. Зимой там, за дамбой, мороз настраивал торосы, утёсы, гребни - льда чистого, ровного и не найти. А на нашей тихой заводи затвердевало громадное стекло - хошь, катайся на коньках, хоть, ползай на животе и рассматривай жизнь рыбью, подводную.
Коньков у меня не было, поэтому мы с дружком Генкой катали друг друга на санках по льду. Генка как раз блаженствовал, развалившись на салазках, я играл роль рысака. И, презрев законы физики, тогда ещё совершенно мне неведомые, рванул по льду аки по суху. Веревку саночную я тянул обеими руками, выломив их за поясницу и, когда, скользнув подшитыми валенками, пластанулся об лёд, то даже не успел выставить ладони - так и припечатался о стальную прозрачность лбом. Вот тут уж действительно, увидал я впритык жизнь рыбью, подводную, а рыбы, в свой черед, полюбовались, как нос мой расплющился, как кожа на лбу треснула и в чистый зимний пейзаж добавились алые горячие пятна.
Вид собственной крови и сейчас меня, старого дурака, пугает, а тогда, узрев на белом льду малиновые пятна, я понял: сейчас я умру, - взвыл и что есть мочи дунул домой. Каков же был мой ужас, когда, зажимая лоб и нос рукавицей, удерживая кровь, дабы вылилась из меня не вся, я примчался к нашему крыльцу и вдруг увидел на двери замок.
Паровозный рёв мой переполошил прохожих. Какая-то добрая женщина даже зашла во двор, присела ко мне, начала успокаивать. Я в диком страхе и тоске продолжал издавать воющий стон или стонущий вой - где моя мамочка?! Я же сейчас весь умру! Где мама?!
И тут - сладкий удар по сердцу: в калитке застыла фигура матери с расставленными руками. В руках - сумка, авоська, пузатая канистра керосиновая. Анна Николаевна так испугалась, увидев своего мужичка в крови, изрёванного, воющего, рядом женщина незнакомая... Мама бросила все покупки наземь, кинулась ко мне. - Саша! Сыночка! Что?!
Я стиснул её шею, уткнулся в пальто пораненным лбом и только вздрагивал, уже молча, лишь всхлипывая, чувствуя, сознавая каждой клеточкой тела - я жив и теперь уже не умру...
Шрамик на лбу, над правой бровью напоминает мне о той минуте нашего наитеснейшего единения с матерью. Анна Николаевна, совершившая в день получки удачный рейд по магазинам, хмельно счастливая от процесса траты денег, спешила домой и вдруг обнаружила меня барахтающимся в горе. Мгновенно моё настроение хлынуло в её душу, вытеснив из нее чувство радости, которое тотчас же перелилось в меня, в сердце мое. Близкие, родные люди живут по закону сообщающихся сосудов. Всё так просто.
Обыкновенная физика.
10
Коньки у меня вскоре появились.
Но сначала не покупные. И не вполне настоящие. Просто Генке купили железные "снегурки", а он мне, по щедрости душевной, отдарил свои деревянные самоделки. Отец Генкин, мастер-чудодей, вытесал их в виде корабликов, киль каждого покрыл полоской жести. По утоптанному снегу худо-бедно на этих лодочках-коньках бежалось и скользилось. На лёд, само собой, и думать нечего въезжать: сразу ноги в разбег и - кувырк! По льду даже и "снегурки" не годились - полоз у них широкий, мягкий. Но зато по наезженным снеговым дорогам лучше техники для пацанья не придумано - "снегурки" сами едут, только успевай отталкиваться, шевели ногами.
Счастливец Генка летал по улицам и проулкам, я за ним совсем не поспевал на дареных колодках и по вечерам, так сказать, в кругу семьи, горько жалился на свою несчастную бесконьковую судьбу, подпускал тонкие и грубые намёки. Анна Николаевна наконец не выдержала: "В субботу идём в культмаг!"
Магазин, называемый в селе культмагом, имел вывеску "Культтовары", что тоже, вероятно, звучит дико и нелепо. Как понимать - культурные товары? Или, того чище - культовые? Но даже самый малый салапет в Новом Селе знал, что за дверью с вывеской "Культтовары" открывается взору пещера из сказки про Али-Бабу. Здесь продавали: удочки и крючки, охотничьи ножи и перочинники, ружья и стартовые пистолеты, волейбольные мячи и боксерские перчатки, теннисные шарики и плавательные круги, шахматы и домино, велосипеды и мотоциклы, гармошки и барабаны, гитары и горны, патефоны и приёмники, фотоаппараты и бинокли, портсигары и зажигалки, краски и кисточки, цветные карандаши и альбомы для рисования, переводные картинки и книжки, игрушечные самосвалы и конструкторы...
Магазин был просто-напросто забит шикарными и в большинстве своем недоступными нам культвещами. И уж непременно зимой полки в спортивном отделе ломились от лыж, коньков, хоккейных клюшек, санок.
И вот я уже несу по улице вожделенные "снегурки" - тяжёлые, блестящие, с носками, закрученными в запятые, вкусно пахнущие из-под прозрачной липкой бумаги машинным маслом. Но вот незадача, дома, при первых же испытаниях выяснилось: на каждом коньке торчит лишняя деталь - большой толстый шип на пяточной площадке. Коньки, видно, предназначались под ботинки. Делать нечего, шипы надо как-нибудь отгрызать, отламывать. Попробовали сами - куда там! Не с нашими силёнками. Тогда мать попросила помочь одного своего ученика-старшеклассника.
Парень этот постучал к нам в избушку перед обедом. Он долго вертел коньки, возюкался с ними возле печки - и пилил, и долбил, и кромсал, и крошил... Любка уже в школу засобиралась, когда появилась на пороге мать. И вдруг ни с того ни с сего воздух в хате пронизало электричеством, запахло жареным. Анна Николаевна, образно говоря, спустила кобеля на вспотевшего парня:
- Ты зачем пришел? Я же сказала - только при мне! Не сметь без меня приходить!
Не знаю, понял ли что-нибудь оторопевший парень, я же в то время не понял ни шиша. И только уже через годы, уже на себе самом испытав внезапные безумные наскоки матери с постыдными подозрениями, я вспомнил, как она оглоушила бедного своего ученика, углядев в его приходе не вовремя тайный развратный умысел. А ведь Любке было тогда всего-то восемь...
Не хочу окунаться во всякие фрейдистские теории и материи, скажу лишь ещё раз, что Анна Николаевна прожила в этом отношении безобразнейшую судьбу одинокой женщины. Подавляемое либидо (так, кажется, у Фрейда?) выплёскивалось в истеричные подозрения, мнительность, нелепейшие домыслы и больные фантазии. Теперь я муттер, конечно, не сужу, да и судить не имею права, я понимаю и жалею. А в детские годы случавшиеся иной раз похабные сцены с всматриванием в глаза и мерзкими вопросиками к нам с сестрой: "Чем вы тут без меня занимались, а?" - окунали меня в бешенство, заставляли ненавидеть несчастную мать мою.
Ещё в самые первые свои сознательные годы я помню разговоры и рассказы матери на тему: тот ей нравится, этому, вероятно, нравится она; кто-то из мужчин ей хорошо улыбнулся, кому-то она... Со временем вариации на эту тему звучали всё глуше и придуманнее. Анна Николаевна старилась, становилась всё измотаннее жизнью. К тому ж, Анна Николаевна одевалась хоть и опрятно, по-учительски, но весьма скромно, даже чересчур скромно, косметики ни грамма не истребляла, позволяла себе разве что каплю-другую культмагазинных дешёвых духов. Да и любую женщину как потенциальную любимую, невесту и жену отнюдь не красят два малолетних короеда. Так что женское одиночество муттер из времен-ного состояния незаметно перелилось в привычное, в хроническое и, наконец, в неизбывное.
Зато тоски по детям испытывать ей в жизни не довелось. Напротив, оправдывая фамилию, материнское чувство её отдыха не знало. Мало двоих собственных инфантов, так ещё чужих крикунов гостит каждый день полный скворечник. А в школе сколько этих самых родных детей? В каждом классе по 30-40, а классов не один и не два. И ведь правда, истинная правда: её любили и уважали ребята - и наши с Любой дружки-подружки, и ученики. Анна Николаевна умела - редкий дар - общаться с детьми, умела быть им интересной. Всегда чего-нибудь такое придумает...
Однажды, к примеру, устроила дома конкурс-выставку рисунков. Собралось нас штук шесть-восемь шпингалетов 5-7 лет, уселись мы по разным углам нашей комнаты, кто-то на кухне, а кто и во дворе - пыхтели, сопели, пачкали карандашами бумагу. Мне особенно сладостно рисовалось, в охотку: я знал первое место мне обеспечено. Ведь главный и единственный судья - моя мама. Хе-хе! А за первое место - ценный приз: кулёк ирисок "Золотой ключик". Я изобразил стремительную ракету с буквами на борту - "СССР". Ракета пулей рвалась в чёрный космос, там лучились колючие звезды и висел большой кусок сыра, то бишь месяц. Я видел, что нос у ракеты моей кривоват, одно сопло скособочилось, ну да пустяки. И так победим!
Вскоре в сенцах на освещённой стене состоялся вернисаж. Жюри в лице Анны Николаевны придирчиво изучало полотна. Зрители, они же авторы живописных работ, сгрудились, затаив дыхание, чуть позади. Я снисходительно ухмылялся. Правда, глаза мои косились против воли на рисунок Сережки Тишкина: ух и корабль-каравеллу он нарисовал! Паруса тугие, флаги узкие реют, пена мчится от носа двумя бурунами, и остроугольные чайки скользят над гребнями волн... Что ж, вторую награду Серега заслужил. За второе место тоже выдавался фунтик с ирисками, но поменьше.
И вот объявляются результаты: самую талантливую картину нарисовал... (ну, ну! Алекса-а-а...) Сергей Тишкин. Да что это такое? Это же натуральное предательство! Что ж она, мама-то, не понимает, что ли, как это горько, как обидно и унизительно быть вторым у себя дома?
Признаться честно, вёл я себя в тот день безобразно: накуксился, разъерошился, чуть вконец не испортил всем настроение. И только когда мне, против правил, был вручен точно такой же, как Серёге, кулёчек конфет, я уравновесился. Мать не преминула подчеркнуть: мол, приз тебе даем такой же, как Сергею, но его рисунок лучше, талантливее. Возразить я ничего не мог и со вздохом бессовестного человека принялся за ириски...
В другой раз наша убогая комнатёнка преобразилась на один вечер в театр. Перед этим мы, ребятня, всей оравой ходили в кино на сказку "Поющее, звенящее деревце". И вот после сеанса ввалились к нам и, кусая бутерброды с маргарином и сахаром, наперебой принялись пересказывать картину: там этот ка-а-ак выскочит! А тот его раз и палкой!.. А Баба-Яга кэ-э-эк свистнет!.. Анна Николаевна с интересом, как она это здорово умела, слушала весь наш шум-гам и вдруг предложила:
- А ну, давайте сами эту сказку сыграем!
- А разве получится?
- Да почему бы и нет? Давайте попробуем.
Мы заигрались в тот вечер до звезд. Мне выпала роль Лешего. Я рвался играть Царевича, но эта расчудесная роль досталась всё тому же Серёге Тишкину. (Конечно, раз старше на два года, так всё ему!) На меня напялили чей-то вывороченный шерстью наружу тулупчик, измазали щёки и нос сажей, и я, сгорбившись, шастал вразвалку по "сцене", ухал филином, пугая всяких Царевичей и Принцесс. Мне казалось - я играю бесподобно...
Вижу я ещё одну картинку из прошлого. Зимний пушистый вечер, покатый берег реки. Мы, пацаньё и девчонки, с санками и лыжами, ватагой бесимся на этом склоне. С нами и Анна Николаевна. Уж казалось бы, кататься мы и без нее могли прекрасно, но именно этот вечер выдался особенно заводным, ярким, долго ещё потом вспоминался моим приятелям: когда, теребили, Анна Николаевна ещё с нами на речку пойдёт? Откуда-то появились огромные сани, чуть не розвальни, и мы кучей малой - Анна Николаевна в серёдке - ныряли и ныряли с крутизны на заснеженный лёд: визг, хохот, ликующие крики...
Анна Николаевна в тот вечер бесшабашно, совсем по-детски дурила, забыв про возраст и свой педавторитет. Но ведь авторитет педагога такая тонкая, сложная, такая эфемерная штуковина, что неизвестно где найдёшь, где потеряешь. Я думаю, то катанье с горки педавторитету Анны Николаевны Клушиной среди ребятни, катавшейся с ней, отнюдь не повредило.
Отнюдь нет.
11
Учителем быть страшно. Учителем сельской школы - вдвойне. Учителем немецкого языка в тёмной провинции - вдесятеро.
Самая жуткая из "интеллигентских" профессий. Мало того, что долбишь каждый день из года в год одно и то же, но ещё и сам понимаешь: твоим ученикам каркающий иноземный язык нужен, как маникюр корове. Если кто и учит иняз, то не для жизни, не для дела - лишь для отметки, для экзамена. Отбрехаться, свалить и - забыть напрочь все эти плюсквамперфекты, модальные глаголы и артикли.
Ну ладно бы ещё инглиш. Уже в наши дни многие бывшие ученики Анны Николаевны вспоминали бы её горячо и искренне, мотаясь теперь "за бугор" по делу и без дела, пересчитывая свои доллары и фунты стерлингов, заработанные в совместных предприятиях. Конечно, кое-кто из наших соотечественников охотно пляшет на задних лапках и перед всякими там австрийцами, швейцарцами, немчурой, но не в таких масштабах, само собой, как это делают "совки", изучившие предусмотрительно всепобеждающий, господствующий в мире аглицкий диалект.
Зачем, почему Анна Николаевна Клушина жизнь свою связала с дойчем загадка, каковую, думаю, и сама она разгадывала до самого смертного своего часа. Случайность, а вернее, опять же - Судьба, её предначертанье.
Правда, вот что интересно: сама Анна Николаевна свой второй, благоприобретённый, язык любила или по крайней мере уважала. Даже будучи уже на пенсии, она непременно каждый день читала газету "Нойес лебен", немецкие книги, штудировала что-то из немецкой лексики, расширяла, как она при этом приговаривала, свой словарный состав.
Когда я учился уже в Москве, в университете, и после многолетнего перерыва принужден был снова вгрызаться в ненавистный мне дойч, я начал как-то острее, ближе к сердцу воспринимать тот факт, что моя родная муттер "немка". А надо сказать, Анне Николаевне в Новом Селе побалакать по-немецки особо не доводилось. Ещё в школе так или иначе она могла покаркать на своём языке со второй немкой, да и на уроках с подопечными оболтусами общалась на языке. Но на пенсии она потеряла даже и эту куцую практику.
И вот я, решив активизировать немецкую струю в нашей семье, для начала послал муттер из столицы два толстенных великолепно изданных в Лейпциге тома "Братьев Карамазовых", подписав поздравление с днём рождения и пожелания по-немецки. Анна Николаевна уже вскоре после своего "спасибо", охладила мой подарочно-немецкий порыв: ни в коем случае, писала она, не присылай мне больше русских писателей на немецком - перевод ужасен, читать противно. Почему я не покупал Гейне или Ремарка в подлиннике? Вероятно, их не было в продаже, только в переводе Тургенев, Чехов, Достоевский...
И ещё раз попытался я установить с матерью немецкий контакт. Приехав летом на каникулы, я в первый же день, предварительно отрепетировав материал, вдруг перешёл этак непринужденно (мы сидели за кухонным столом) на дойч:
- Их виль хойте етвас ессен. Ферштейн зи? Гебен зи мир битте айн бутербро-о-од.
В переводе это означало, если дословно перевести: "Я хочу сегодня немного кушать. Вы понимаете? Дайте мне, пожалуйста, хлеба с маслом".
Анна Николаевна внимательно, поверх очков, глянула на меня и сурово изрекла:
- Ты уж, битте, так не говори по-немецки.
И это была вторая крупная педошибка Анны Николаевны на пути приобщения сына к своему второму родному языку. Первую она совершила за двадцать лет до того, когда усадила однажды меня, пятилетнего, за стол и с придыханием молвила:
- С сегодняшнего дня, Саша, я буду тебя учить великому немецкому языку - языку Шиллера и Гёте. Сейчас, в таком возрасте, очень легко воспринимать иностранные языки. Ты будешь знать его в совершенстве, лучше меня...
И - началась каторга. Меня хватило ровно на три с половиной занятия. За которые я выучил в совершенстве четыре чужеземных слова: "ди шуле", "ди киндер", "ге-ен", "алле", и затвердил фразу, слепленную из этих слов: "Алле киндер геен ин ди шуле" - "Все дети идут в школу". Точка. К четвёртому занятию у меня в организме выкристаллизовался такой стойкий иммунитет на немецкий язык, что я, дрыгая ногами, закатил истерику по-русски и напрочь, намертво отказался от домашних даровых уроков.
Отвращение это сохранилось у меня на всю жизнь и - Боже ж ты мой! какие муки претерпевал я на уроках иняза в школе, на семинарах в университете. И вот, когда я на первом курсе решился-таки всерьёз взяться за дойч, сделаться, наконец, интеллигентом-полиглотом, Анна Николаевна вновь отбила охоту, остудила меня, не поддержав мой порыв.
Впрочем, особо я не убиваюсь, не казнюсь, не числю себя в рядах ущербных. Ну не владею я в совершенстве ни единым иностранным языком пусть. Ну что я могу поделать со своей врожденной ленью и, самое главное, со своей природной застенчивостью? Ведь надо быть хотя бы чуть нагловатым, не закомплексованным, чуть клоуном, чтобы не стесняться говорить на чужом языке, смешно артикулируя, гримасничая по-обезьяньи, смеша поначалу специалистов дебильным произношением. Да и я знаю и уверен - мне жизни не хватит, дабы в совершенстве выучить родной, русский, язык, так почему я должен время тратить на чужой мне? Чтобы (вот уж первый аргумент в таких спорах!) читать в подлиннике Гёте и Карла Маркса. Ну, Гёте мне и в переводах не шибко увлекателен, Маркс с Энгельсом тем более - до фени. А вот чтобы читать на их родных языках Диккенса, Бальзака, Сервантеса, Гамсуна, Гомера, Апулея, Чапека, Кобо Абэ, Жоржа Амаду, Боккаччо, Гофмана, Эдгара По, Сенкевича, Омара Хайяма, Василя Быкова, Куусберга, Пулатова, Матевосяна и десятки других, интересных мне писателей, я должен был бы освоить под сотню языков. Это невозможно. А какой-то один выделить и затвердить бессмысленно. Мне, повторяю, никакой жизни недостанет прочитать в подлиннике все гениальные и талантливые книги, созданные на одном, великом и могучем языке - русском...
Ну ладно, эти мысли - в сторону.
И вот, кто бы знал, какие дополнительные сложности возникают у человека, если его родная мать учительница. Дело не только в том, что любая мало-мальская моя проказа, промашка или неудача на уроках сразу, мгновенно, в ближайшую перемену становилась известна Анне Николаевне; главное в том, что в ситуации, когда за партой сидит сын, а за учительским столом в том же классе его мать - много двусмысленного, фальшивого и нервомотательного.
Учился я в общем-то неплохо, особенно до 8-го класса - впереди даже поблёскивала мне медалька. Но в 1967 году, в конце моего 7-го класса, мы в очередной раз перебрались на новую фатеру, я вступил в новую уличную компашку, очень быстренько охамел (совпал как раз переходный возраст), распрощался скоренько со славой одного из первых учеников школы и с головой унырнул в омут подросткового безудержного и бесшабашного бунтарства. Уже по итогам 8-го класса схлопотал я годовую четверку по поведению, что по меркам сельской школы того времени, ни в какие рамки не лезло - форменное преступление.
Короче, первые семь школьных лет я матери особых хлопот не доставлял, напротив, стабильно подбрасывал полешки в костерок её материнско-учительской гордости. Тем паче что Люба, двумя классами опережавшая меня, тянула еле-еле на троечку, к учёбе чувствовала вялотекущую аллергию. Я же раз на первомайской демонстрации ехал впереди всей школьной колонны в ракете, изображая космонавта по праву неисправимого отличника. Постоянно таскал я домой скромные, но приятные для нас с матерью презенты за успехи в учебе грамотки и книжки. Несколько раз снимали меня и на школьную Доску почета. Посейчас сохранилась одна такая наградная фотография, за 2-й класс. Взгляну на неё, и стукнет сердце дважды крепенько. Первый раз - какой я был! Второй - как я жил!.. Как же унизительно я жил! Ибо на снимке запечатлено только мое лицо, а вот курточка махровая на молнии с белым отложным воротничком - не моя. Во что я был одет, я не помню, но хорошо впечаталось в сердце, как нетерпеливый фотограф (учитель физики) посчитал моё одеяние недостойным Доски почета. Рылом, выходит, вышел, одёжей - нет. И однокашник Витька Александров скинул мне на минуту свою приличную курточку, помог отличнику 2 "А" класса Новосельской средней школы Александру Клушину выглядеть отлично...
Вторая сложность - столкновение в одном классе мамы-преподавательницы и сынишки-ученика - тоже проявилась не сразу. У нас работали две немки. И специально не специально ли так вышло, но в моем классе иняз в наши головы вдалбливала другая немка - молодая нервная хакаска, Тамара Сергеевна. С матерью моей у нее были, судя по всему - как я уже потом, позже догадался, отношения довольно сложные, замысловатые.
То ли конкуренция за плановые часы (больше часов - весомей зарплата), то ли профессиональное соперничество, то ли возрастной антагонизм - не знаю. Бог с ними. Только Тамара Сергеевна держалась со мною подчеркнуто сухо, официально, чуть пренебрежительно, свысока.
Рисовала она мне в журнале после каждого ответа пятёрку - фюнф. Правда, ненавистный дойч я долбил больше других предметов (вернее, только его и долбил), поднадувая пузырь-статус отличника, но всё же по-немецки я гундосил в лучшем случае на фир, то есть на "хор". Но в том-то и штуковина, что Тамара Сергеевна, снисходительно-брезгливо морщась, выставляла каждый раз сынку "соперницы" демонстративно-унизительную пятерку. У меня хватало детской глупости и безволия этому вполне искренне радоваться.
Лишь однажды гейзер, бурливший в душе Тамары Сергеевны, прорвался наружу, обжёг меня, ошпарил, испугал. Во время очередного урока - а было это уже в 8-м, уже когда я начал стремительно разбалтываться - Тамару Сергеевну одолел чох. Простудилась, видно. Почихает, почихает в платочек и - опять: "Шпрехен зи битте дойч". И чёрт же меня дёрнул! Сидел я на первой парте, с краю, рядом с Людой, первой моей ещё полудетской любовью. И так мне хотелось перед ней, перед Людочкой, вывернуться - показаться остроумным, сообразительным, находчивым. Я и сообразил, я и нашелся - приник к её ушку, приложил лодочкой ладонь к своим губам и прошептал:
- Тамара-то точь-в-точь как наша Мурка чихает - пчхи! пчхи! пчхи!
Я уже приготовился захихикать вместе с Людочкой - до того ловко передразнил я немку, как вдруг Тамара Сергеевна, не слабже чем та же Мурка на мышь, прыгнула на меня, вцепилась в шкирку, выволокла из-за парты, швырнула к доске. Следом подскочила ко мне, обомлевшему, оцепеневшему, сгребла за грудки (я был ниже её на полголовы) и принялась стебахать меня лопатками о доску, стирая моей спиной меловые модальные глаголы. Она визжала, брызгая в испуганное мое лицо гриппозной слюной:
- Как ты смеешь? Ты свою мать не посмеешь передразнивать? А меня можно? Тогда у нее учись! У нее - понял?!
Увы, параноидная сцена закончилась слезами - и Тамары Сергеевны, и моими. Сперва она, перестав терзать меня, бросилась, рыдая, из класса. Следом, взвывая и втирая кулаками слёзы обратно в глаза, ринулся в коридор и я. Что в сей пикантный момент делали одноклассники - хоть убей не помню, но, думаю, удовольствие зрительское они испытали не из последних.
Само собой, Анна Николаевна, моя муттер, со мной и при мне не могла обсуждать и не обсуждала Тамару Сергеевну, только много позже, уже когда я не учился, мать рассказывала мне, как поразила её одна выходка Тамары Сергеевны. Встретились они раз в сельской бане, где не общаться двум учительницам-коллегам было нельзя, они и общались. И там-то Анна Николаевна услышала от Тамары Сергеевны, кривившейся на соседок по раздевалке:
"У-у-у, эти грязные старухи! Как же ненавижу я старых хакасок!" Мать моя, услышав этот шип, остолбенела, проглотила язык и не нашлась, что сказать. Ведь сама Тамара Сергеевна была молода, вероятно, чистоплотна, но хакаска. Такой ярый антинационализм потряс Анну Николаевну: как можно, как можно?! Даже если и не любишь своих, то хоть молчи!..
Настал момент - это уже 9-й класс, - когда Господь Бог послал нам с Анной Николаевной суровое испытание. Стало известно, что с такого-то числа Тамара Сергеевна надолго исчезает -- в декретный отпуск, а в наш 9 "А" придёт моя муттер. Вот тут уж я призадумался. Своих однокорытников я знал, их отношение к урокам немецкого и к нашей родимой немке для меня секретом тоже не являлось, так что сердчишко мое запостанывало: кому ж приятно, если на его глазах начнут изгаляться над его родной матерью? Хотя, чего лукавить, я слышал и знал, что в тех классах, где Анна Николаевна вела уроки, особых эксцессов не возникало. Имелись, само собой, два-три свинтуса в каждом классе, которые поигрывали на нервах и у Анны Николаевны Клушиной, но в массе своей ученики её уважали. Она не была занудой, придирой, злюкой, она обладала эрудицией, умела увлекательно рассказывать как по теме, так и сверх её, могла, наконец, пошутить, что особенно ценится школярами.
Вообще муттер наша обладала даром рассказчицы - главным талантом педагога. Я сам заслушивался её по вечерам, когда, бывало, она принималась рассказывать нам с сестрой что-либо из своей прежней жизни или же вычитанное в книгах. До сих пор помню ярко её устные лёденящие кровь переложения, например, рассказа "Убийство на улице Морг" Эдгара По, новеллы Проспера Мериме о бронзовой Венере, задушившей молодого человека, нечаянно обручившегося с ней. Я, используя дар Анны Николаевны, подражая ей, зарабатывал в своей ребячьей компании моральный капитал: "Сашок, ну расскажи что-нибудь страшное или весёлое - ух ты и рассказываешь здорово!.."
Сразу за нашим огородом, под обрывом жила тихая протока, отгороженная от бурливого основного русла большой реки насыпной дамбой. Зимой там, за дамбой, мороз настраивал торосы, утёсы, гребни - льда чистого, ровного и не найти. А на нашей тихой заводи затвердевало громадное стекло - хошь, катайся на коньках, хоть, ползай на животе и рассматривай жизнь рыбью, подводную.
Коньков у меня не было, поэтому мы с дружком Генкой катали друг друга на санках по льду. Генка как раз блаженствовал, развалившись на салазках, я играл роль рысака. И, презрев законы физики, тогда ещё совершенно мне неведомые, рванул по льду аки по суху. Веревку саночную я тянул обеими руками, выломив их за поясницу и, когда, скользнув подшитыми валенками, пластанулся об лёд, то даже не успел выставить ладони - так и припечатался о стальную прозрачность лбом. Вот тут уж действительно, увидал я впритык жизнь рыбью, подводную, а рыбы, в свой черед, полюбовались, как нос мой расплющился, как кожа на лбу треснула и в чистый зимний пейзаж добавились алые горячие пятна.
Вид собственной крови и сейчас меня, старого дурака, пугает, а тогда, узрев на белом льду малиновые пятна, я понял: сейчас я умру, - взвыл и что есть мочи дунул домой. Каков же был мой ужас, когда, зажимая лоб и нос рукавицей, удерживая кровь, дабы вылилась из меня не вся, я примчался к нашему крыльцу и вдруг увидел на двери замок.
Паровозный рёв мой переполошил прохожих. Какая-то добрая женщина даже зашла во двор, присела ко мне, начала успокаивать. Я в диком страхе и тоске продолжал издавать воющий стон или стонущий вой - где моя мамочка?! Я же сейчас весь умру! Где мама?!
И тут - сладкий удар по сердцу: в калитке застыла фигура матери с расставленными руками. В руках - сумка, авоська, пузатая канистра керосиновая. Анна Николаевна так испугалась, увидев своего мужичка в крови, изрёванного, воющего, рядом женщина незнакомая... Мама бросила все покупки наземь, кинулась ко мне. - Саша! Сыночка! Что?!
Я стиснул её шею, уткнулся в пальто пораненным лбом и только вздрагивал, уже молча, лишь всхлипывая, чувствуя, сознавая каждой клеточкой тела - я жив и теперь уже не умру...
Шрамик на лбу, над правой бровью напоминает мне о той минуте нашего наитеснейшего единения с матерью. Анна Николаевна, совершившая в день получки удачный рейд по магазинам, хмельно счастливая от процесса траты денег, спешила домой и вдруг обнаружила меня барахтающимся в горе. Мгновенно моё настроение хлынуло в её душу, вытеснив из нее чувство радости, которое тотчас же перелилось в меня, в сердце мое. Близкие, родные люди живут по закону сообщающихся сосудов. Всё так просто.
Обыкновенная физика.
10
Коньки у меня вскоре появились.
Но сначала не покупные. И не вполне настоящие. Просто Генке купили железные "снегурки", а он мне, по щедрости душевной, отдарил свои деревянные самоделки. Отец Генкин, мастер-чудодей, вытесал их в виде корабликов, киль каждого покрыл полоской жести. По утоптанному снегу худо-бедно на этих лодочках-коньках бежалось и скользилось. На лёд, само собой, и думать нечего въезжать: сразу ноги в разбег и - кувырк! По льду даже и "снегурки" не годились - полоз у них широкий, мягкий. Но зато по наезженным снеговым дорогам лучше техники для пацанья не придумано - "снегурки" сами едут, только успевай отталкиваться, шевели ногами.
Счастливец Генка летал по улицам и проулкам, я за ним совсем не поспевал на дареных колодках и по вечерам, так сказать, в кругу семьи, горько жалился на свою несчастную бесконьковую судьбу, подпускал тонкие и грубые намёки. Анна Николаевна наконец не выдержала: "В субботу идём в культмаг!"
Магазин, называемый в селе культмагом, имел вывеску "Культтовары", что тоже, вероятно, звучит дико и нелепо. Как понимать - культурные товары? Или, того чище - культовые? Но даже самый малый салапет в Новом Селе знал, что за дверью с вывеской "Культтовары" открывается взору пещера из сказки про Али-Бабу. Здесь продавали: удочки и крючки, охотничьи ножи и перочинники, ружья и стартовые пистолеты, волейбольные мячи и боксерские перчатки, теннисные шарики и плавательные круги, шахматы и домино, велосипеды и мотоциклы, гармошки и барабаны, гитары и горны, патефоны и приёмники, фотоаппараты и бинокли, портсигары и зажигалки, краски и кисточки, цветные карандаши и альбомы для рисования, переводные картинки и книжки, игрушечные самосвалы и конструкторы...
Магазин был просто-напросто забит шикарными и в большинстве своем недоступными нам культвещами. И уж непременно зимой полки в спортивном отделе ломились от лыж, коньков, хоккейных клюшек, санок.
И вот я уже несу по улице вожделенные "снегурки" - тяжёлые, блестящие, с носками, закрученными в запятые, вкусно пахнущие из-под прозрачной липкой бумаги машинным маслом. Но вот незадача, дома, при первых же испытаниях выяснилось: на каждом коньке торчит лишняя деталь - большой толстый шип на пяточной площадке. Коньки, видно, предназначались под ботинки. Делать нечего, шипы надо как-нибудь отгрызать, отламывать. Попробовали сами - куда там! Не с нашими силёнками. Тогда мать попросила помочь одного своего ученика-старшеклассника.
Парень этот постучал к нам в избушку перед обедом. Он долго вертел коньки, возюкался с ними возле печки - и пилил, и долбил, и кромсал, и крошил... Любка уже в школу засобиралась, когда появилась на пороге мать. И вдруг ни с того ни с сего воздух в хате пронизало электричеством, запахло жареным. Анна Николаевна, образно говоря, спустила кобеля на вспотевшего парня:
- Ты зачем пришел? Я же сказала - только при мне! Не сметь без меня приходить!
Не знаю, понял ли что-нибудь оторопевший парень, я же в то время не понял ни шиша. И только уже через годы, уже на себе самом испытав внезапные безумные наскоки матери с постыдными подозрениями, я вспомнил, как она оглоушила бедного своего ученика, углядев в его приходе не вовремя тайный развратный умысел. А ведь Любке было тогда всего-то восемь...
Не хочу окунаться во всякие фрейдистские теории и материи, скажу лишь ещё раз, что Анна Николаевна прожила в этом отношении безобразнейшую судьбу одинокой женщины. Подавляемое либидо (так, кажется, у Фрейда?) выплёскивалось в истеричные подозрения, мнительность, нелепейшие домыслы и больные фантазии. Теперь я муттер, конечно, не сужу, да и судить не имею права, я понимаю и жалею. А в детские годы случавшиеся иной раз похабные сцены с всматриванием в глаза и мерзкими вопросиками к нам с сестрой: "Чем вы тут без меня занимались, а?" - окунали меня в бешенство, заставляли ненавидеть несчастную мать мою.
Ещё в самые первые свои сознательные годы я помню разговоры и рассказы матери на тему: тот ей нравится, этому, вероятно, нравится она; кто-то из мужчин ей хорошо улыбнулся, кому-то она... Со временем вариации на эту тему звучали всё глуше и придуманнее. Анна Николаевна старилась, становилась всё измотаннее жизнью. К тому ж, Анна Николаевна одевалась хоть и опрятно, по-учительски, но весьма скромно, даже чересчур скромно, косметики ни грамма не истребляла, позволяла себе разве что каплю-другую культмагазинных дешёвых духов. Да и любую женщину как потенциальную любимую, невесту и жену отнюдь не красят два малолетних короеда. Так что женское одиночество муттер из времен-ного состояния незаметно перелилось в привычное, в хроническое и, наконец, в неизбывное.
Зато тоски по детям испытывать ей в жизни не довелось. Напротив, оправдывая фамилию, материнское чувство её отдыха не знало. Мало двоих собственных инфантов, так ещё чужих крикунов гостит каждый день полный скворечник. А в школе сколько этих самых родных детей? В каждом классе по 30-40, а классов не один и не два. И ведь правда, истинная правда: её любили и уважали ребята - и наши с Любой дружки-подружки, и ученики. Анна Николаевна умела - редкий дар - общаться с детьми, умела быть им интересной. Всегда чего-нибудь такое придумает...
Однажды, к примеру, устроила дома конкурс-выставку рисунков. Собралось нас штук шесть-восемь шпингалетов 5-7 лет, уселись мы по разным углам нашей комнаты, кто-то на кухне, а кто и во дворе - пыхтели, сопели, пачкали карандашами бумагу. Мне особенно сладостно рисовалось, в охотку: я знал первое место мне обеспечено. Ведь главный и единственный судья - моя мама. Хе-хе! А за первое место - ценный приз: кулёк ирисок "Золотой ключик". Я изобразил стремительную ракету с буквами на борту - "СССР". Ракета пулей рвалась в чёрный космос, там лучились колючие звезды и висел большой кусок сыра, то бишь месяц. Я видел, что нос у ракеты моей кривоват, одно сопло скособочилось, ну да пустяки. И так победим!
Вскоре в сенцах на освещённой стене состоялся вернисаж. Жюри в лице Анны Николаевны придирчиво изучало полотна. Зрители, они же авторы живописных работ, сгрудились, затаив дыхание, чуть позади. Я снисходительно ухмылялся. Правда, глаза мои косились против воли на рисунок Сережки Тишкина: ух и корабль-каравеллу он нарисовал! Паруса тугие, флаги узкие реют, пена мчится от носа двумя бурунами, и остроугольные чайки скользят над гребнями волн... Что ж, вторую награду Серега заслужил. За второе место тоже выдавался фунтик с ирисками, но поменьше.
И вот объявляются результаты: самую талантливую картину нарисовал... (ну, ну! Алекса-а-а...) Сергей Тишкин. Да что это такое? Это же натуральное предательство! Что ж она, мама-то, не понимает, что ли, как это горько, как обидно и унизительно быть вторым у себя дома?
Признаться честно, вёл я себя в тот день безобразно: накуксился, разъерошился, чуть вконец не испортил всем настроение. И только когда мне, против правил, был вручен точно такой же, как Серёге, кулёчек конфет, я уравновесился. Мать не преминула подчеркнуть: мол, приз тебе даем такой же, как Сергею, но его рисунок лучше, талантливее. Возразить я ничего не мог и со вздохом бессовестного человека принялся за ириски...
В другой раз наша убогая комнатёнка преобразилась на один вечер в театр. Перед этим мы, ребятня, всей оравой ходили в кино на сказку "Поющее, звенящее деревце". И вот после сеанса ввалились к нам и, кусая бутерброды с маргарином и сахаром, наперебой принялись пересказывать картину: там этот ка-а-ак выскочит! А тот его раз и палкой!.. А Баба-Яга кэ-э-эк свистнет!.. Анна Николаевна с интересом, как она это здорово умела, слушала весь наш шум-гам и вдруг предложила:
- А ну, давайте сами эту сказку сыграем!
- А разве получится?
- Да почему бы и нет? Давайте попробуем.
Мы заигрались в тот вечер до звезд. Мне выпала роль Лешего. Я рвался играть Царевича, но эта расчудесная роль досталась всё тому же Серёге Тишкину. (Конечно, раз старше на два года, так всё ему!) На меня напялили чей-то вывороченный шерстью наружу тулупчик, измазали щёки и нос сажей, и я, сгорбившись, шастал вразвалку по "сцене", ухал филином, пугая всяких Царевичей и Принцесс. Мне казалось - я играю бесподобно...
Вижу я ещё одну картинку из прошлого. Зимний пушистый вечер, покатый берег реки. Мы, пацаньё и девчонки, с санками и лыжами, ватагой бесимся на этом склоне. С нами и Анна Николаевна. Уж казалось бы, кататься мы и без нее могли прекрасно, но именно этот вечер выдался особенно заводным, ярким, долго ещё потом вспоминался моим приятелям: когда, теребили, Анна Николаевна ещё с нами на речку пойдёт? Откуда-то появились огромные сани, чуть не розвальни, и мы кучей малой - Анна Николаевна в серёдке - ныряли и ныряли с крутизны на заснеженный лёд: визг, хохот, ликующие крики...
Анна Николаевна в тот вечер бесшабашно, совсем по-детски дурила, забыв про возраст и свой педавторитет. Но ведь авторитет педагога такая тонкая, сложная, такая эфемерная штуковина, что неизвестно где найдёшь, где потеряешь. Я думаю, то катанье с горки педавторитету Анны Николаевны Клушиной среди ребятни, катавшейся с ней, отнюдь не повредило.
Отнюдь нет.
11
Учителем быть страшно. Учителем сельской школы - вдвойне. Учителем немецкого языка в тёмной провинции - вдесятеро.
Самая жуткая из "интеллигентских" профессий. Мало того, что долбишь каждый день из года в год одно и то же, но ещё и сам понимаешь: твоим ученикам каркающий иноземный язык нужен, как маникюр корове. Если кто и учит иняз, то не для жизни, не для дела - лишь для отметки, для экзамена. Отбрехаться, свалить и - забыть напрочь все эти плюсквамперфекты, модальные глаголы и артикли.
Ну ладно бы ещё инглиш. Уже в наши дни многие бывшие ученики Анны Николаевны вспоминали бы её горячо и искренне, мотаясь теперь "за бугор" по делу и без дела, пересчитывая свои доллары и фунты стерлингов, заработанные в совместных предприятиях. Конечно, кое-кто из наших соотечественников охотно пляшет на задних лапках и перед всякими там австрийцами, швейцарцами, немчурой, но не в таких масштабах, само собой, как это делают "совки", изучившие предусмотрительно всепобеждающий, господствующий в мире аглицкий диалект.
Зачем, почему Анна Николаевна Клушина жизнь свою связала с дойчем загадка, каковую, думаю, и сама она разгадывала до самого смертного своего часа. Случайность, а вернее, опять же - Судьба, её предначертанье.
Правда, вот что интересно: сама Анна Николаевна свой второй, благоприобретённый, язык любила или по крайней мере уважала. Даже будучи уже на пенсии, она непременно каждый день читала газету "Нойес лебен", немецкие книги, штудировала что-то из немецкой лексики, расширяла, как она при этом приговаривала, свой словарный состав.
Когда я учился уже в Москве, в университете, и после многолетнего перерыва принужден был снова вгрызаться в ненавистный мне дойч, я начал как-то острее, ближе к сердцу воспринимать тот факт, что моя родная муттер "немка". А надо сказать, Анне Николаевне в Новом Селе побалакать по-немецки особо не доводилось. Ещё в школе так или иначе она могла покаркать на своём языке со второй немкой, да и на уроках с подопечными оболтусами общалась на языке. Но на пенсии она потеряла даже и эту куцую практику.
И вот я, решив активизировать немецкую струю в нашей семье, для начала послал муттер из столицы два толстенных великолепно изданных в Лейпциге тома "Братьев Карамазовых", подписав поздравление с днём рождения и пожелания по-немецки. Анна Николаевна уже вскоре после своего "спасибо", охладила мой подарочно-немецкий порыв: ни в коем случае, писала она, не присылай мне больше русских писателей на немецком - перевод ужасен, читать противно. Почему я не покупал Гейне или Ремарка в подлиннике? Вероятно, их не было в продаже, только в переводе Тургенев, Чехов, Достоевский...
И ещё раз попытался я установить с матерью немецкий контакт. Приехав летом на каникулы, я в первый же день, предварительно отрепетировав материал, вдруг перешёл этак непринужденно (мы сидели за кухонным столом) на дойч:
- Их виль хойте етвас ессен. Ферштейн зи? Гебен зи мир битте айн бутербро-о-од.
В переводе это означало, если дословно перевести: "Я хочу сегодня немного кушать. Вы понимаете? Дайте мне, пожалуйста, хлеба с маслом".
Анна Николаевна внимательно, поверх очков, глянула на меня и сурово изрекла:
- Ты уж, битте, так не говори по-немецки.
И это была вторая крупная педошибка Анны Николаевны на пути приобщения сына к своему второму родному языку. Первую она совершила за двадцать лет до того, когда усадила однажды меня, пятилетнего, за стол и с придыханием молвила:
- С сегодняшнего дня, Саша, я буду тебя учить великому немецкому языку - языку Шиллера и Гёте. Сейчас, в таком возрасте, очень легко воспринимать иностранные языки. Ты будешь знать его в совершенстве, лучше меня...
И - началась каторга. Меня хватило ровно на три с половиной занятия. За которые я выучил в совершенстве четыре чужеземных слова: "ди шуле", "ди киндер", "ге-ен", "алле", и затвердил фразу, слепленную из этих слов: "Алле киндер геен ин ди шуле" - "Все дети идут в школу". Точка. К четвёртому занятию у меня в организме выкристаллизовался такой стойкий иммунитет на немецкий язык, что я, дрыгая ногами, закатил истерику по-русски и напрочь, намертво отказался от домашних даровых уроков.
Отвращение это сохранилось у меня на всю жизнь и - Боже ж ты мой! какие муки претерпевал я на уроках иняза в школе, на семинарах в университете. И вот, когда я на первом курсе решился-таки всерьёз взяться за дойч, сделаться, наконец, интеллигентом-полиглотом, Анна Николаевна вновь отбила охоту, остудила меня, не поддержав мой порыв.
Впрочем, особо я не убиваюсь, не казнюсь, не числю себя в рядах ущербных. Ну не владею я в совершенстве ни единым иностранным языком пусть. Ну что я могу поделать со своей врожденной ленью и, самое главное, со своей природной застенчивостью? Ведь надо быть хотя бы чуть нагловатым, не закомплексованным, чуть клоуном, чтобы не стесняться говорить на чужом языке, смешно артикулируя, гримасничая по-обезьяньи, смеша поначалу специалистов дебильным произношением. Да и я знаю и уверен - мне жизни не хватит, дабы в совершенстве выучить родной, русский, язык, так почему я должен время тратить на чужой мне? Чтобы (вот уж первый аргумент в таких спорах!) читать в подлиннике Гёте и Карла Маркса. Ну, Гёте мне и в переводах не шибко увлекателен, Маркс с Энгельсом тем более - до фени. А вот чтобы читать на их родных языках Диккенса, Бальзака, Сервантеса, Гамсуна, Гомера, Апулея, Чапека, Кобо Абэ, Жоржа Амаду, Боккаччо, Гофмана, Эдгара По, Сенкевича, Омара Хайяма, Василя Быкова, Куусберга, Пулатова, Матевосяна и десятки других, интересных мне писателей, я должен был бы освоить под сотню языков. Это невозможно. А какой-то один выделить и затвердить бессмысленно. Мне, повторяю, никакой жизни недостанет прочитать в подлиннике все гениальные и талантливые книги, созданные на одном, великом и могучем языке - русском...
Ну ладно, эти мысли - в сторону.
И вот, кто бы знал, какие дополнительные сложности возникают у человека, если его родная мать учительница. Дело не только в том, что любая мало-мальская моя проказа, промашка или неудача на уроках сразу, мгновенно, в ближайшую перемену становилась известна Анне Николаевне; главное в том, что в ситуации, когда за партой сидит сын, а за учительским столом в том же классе его мать - много двусмысленного, фальшивого и нервомотательного.
Учился я в общем-то неплохо, особенно до 8-го класса - впереди даже поблёскивала мне медалька. Но в 1967 году, в конце моего 7-го класса, мы в очередной раз перебрались на новую фатеру, я вступил в новую уличную компашку, очень быстренько охамел (совпал как раз переходный возраст), распрощался скоренько со славой одного из первых учеников школы и с головой унырнул в омут подросткового безудержного и бесшабашного бунтарства. Уже по итогам 8-го класса схлопотал я годовую четверку по поведению, что по меркам сельской школы того времени, ни в какие рамки не лезло - форменное преступление.
Короче, первые семь школьных лет я матери особых хлопот не доставлял, напротив, стабильно подбрасывал полешки в костерок её материнско-учительской гордости. Тем паче что Люба, двумя классами опережавшая меня, тянула еле-еле на троечку, к учёбе чувствовала вялотекущую аллергию. Я же раз на первомайской демонстрации ехал впереди всей школьной колонны в ракете, изображая космонавта по праву неисправимого отличника. Постоянно таскал я домой скромные, но приятные для нас с матерью презенты за успехи в учебе грамотки и книжки. Несколько раз снимали меня и на школьную Доску почета. Посейчас сохранилась одна такая наградная фотография, за 2-й класс. Взгляну на неё, и стукнет сердце дважды крепенько. Первый раз - какой я был! Второй - как я жил!.. Как же унизительно я жил! Ибо на снимке запечатлено только мое лицо, а вот курточка махровая на молнии с белым отложным воротничком - не моя. Во что я был одет, я не помню, но хорошо впечаталось в сердце, как нетерпеливый фотограф (учитель физики) посчитал моё одеяние недостойным Доски почета. Рылом, выходит, вышел, одёжей - нет. И однокашник Витька Александров скинул мне на минуту свою приличную курточку, помог отличнику 2 "А" класса Новосельской средней школы Александру Клушину выглядеть отлично...
Вторая сложность - столкновение в одном классе мамы-преподавательницы и сынишки-ученика - тоже проявилась не сразу. У нас работали две немки. И специально не специально ли так вышло, но в моем классе иняз в наши головы вдалбливала другая немка - молодая нервная хакаска, Тамара Сергеевна. С матерью моей у нее были, судя по всему - как я уже потом, позже догадался, отношения довольно сложные, замысловатые.
То ли конкуренция за плановые часы (больше часов - весомей зарплата), то ли профессиональное соперничество, то ли возрастной антагонизм - не знаю. Бог с ними. Только Тамара Сергеевна держалась со мною подчеркнуто сухо, официально, чуть пренебрежительно, свысока.
Рисовала она мне в журнале после каждого ответа пятёрку - фюнф. Правда, ненавистный дойч я долбил больше других предметов (вернее, только его и долбил), поднадувая пузырь-статус отличника, но всё же по-немецки я гундосил в лучшем случае на фир, то есть на "хор". Но в том-то и штуковина, что Тамара Сергеевна, снисходительно-брезгливо морщась, выставляла каждый раз сынку "соперницы" демонстративно-унизительную пятерку. У меня хватало детской глупости и безволия этому вполне искренне радоваться.
Лишь однажды гейзер, бурливший в душе Тамары Сергеевны, прорвался наружу, обжёг меня, ошпарил, испугал. Во время очередного урока - а было это уже в 8-м, уже когда я начал стремительно разбалтываться - Тамару Сергеевну одолел чох. Простудилась, видно. Почихает, почихает в платочек и - опять: "Шпрехен зи битте дойч". И чёрт же меня дёрнул! Сидел я на первой парте, с краю, рядом с Людой, первой моей ещё полудетской любовью. И так мне хотелось перед ней, перед Людочкой, вывернуться - показаться остроумным, сообразительным, находчивым. Я и сообразил, я и нашелся - приник к её ушку, приложил лодочкой ладонь к своим губам и прошептал:
- Тамара-то точь-в-точь как наша Мурка чихает - пчхи! пчхи! пчхи!
Я уже приготовился захихикать вместе с Людочкой - до того ловко передразнил я немку, как вдруг Тамара Сергеевна, не слабже чем та же Мурка на мышь, прыгнула на меня, вцепилась в шкирку, выволокла из-за парты, швырнула к доске. Следом подскочила ко мне, обомлевшему, оцепеневшему, сгребла за грудки (я был ниже её на полголовы) и принялась стебахать меня лопатками о доску, стирая моей спиной меловые модальные глаголы. Она визжала, брызгая в испуганное мое лицо гриппозной слюной:
- Как ты смеешь? Ты свою мать не посмеешь передразнивать? А меня можно? Тогда у нее учись! У нее - понял?!
Увы, параноидная сцена закончилась слезами - и Тамары Сергеевны, и моими. Сперва она, перестав терзать меня, бросилась, рыдая, из класса. Следом, взвывая и втирая кулаками слёзы обратно в глаза, ринулся в коридор и я. Что в сей пикантный момент делали одноклассники - хоть убей не помню, но, думаю, удовольствие зрительское они испытали не из последних.
Само собой, Анна Николаевна, моя муттер, со мной и при мне не могла обсуждать и не обсуждала Тамару Сергеевну, только много позже, уже когда я не учился, мать рассказывала мне, как поразила её одна выходка Тамары Сергеевны. Встретились они раз в сельской бане, где не общаться двум учительницам-коллегам было нельзя, они и общались. И там-то Анна Николаевна услышала от Тамары Сергеевны, кривившейся на соседок по раздевалке:
"У-у-у, эти грязные старухи! Как же ненавижу я старых хакасок!" Мать моя, услышав этот шип, остолбенела, проглотила язык и не нашлась, что сказать. Ведь сама Тамара Сергеевна была молода, вероятно, чистоплотна, но хакаска. Такой ярый антинационализм потряс Анну Николаевну: как можно, как можно?! Даже если и не любишь своих, то хоть молчи!..
Настал момент - это уже 9-й класс, - когда Господь Бог послал нам с Анной Николаевной суровое испытание. Стало известно, что с такого-то числа Тамара Сергеевна надолго исчезает -- в декретный отпуск, а в наш 9 "А" придёт моя муттер. Вот тут уж я призадумался. Своих однокорытников я знал, их отношение к урокам немецкого и к нашей родимой немке для меня секретом тоже не являлось, так что сердчишко мое запостанывало: кому ж приятно, если на его глазах начнут изгаляться над его родной матерью? Хотя, чего лукавить, я слышал и знал, что в тех классах, где Анна Николаевна вела уроки, особых эксцессов не возникало. Имелись, само собой, два-три свинтуса в каждом классе, которые поигрывали на нервах и у Анны Николаевны Клушиной, но в массе своей ученики её уважали. Она не была занудой, придирой, злюкой, она обладала эрудицией, умела увлекательно рассказывать как по теме, так и сверх её, могла, наконец, пошутить, что особенно ценится школярами.
Вообще муттер наша обладала даром рассказчицы - главным талантом педагога. Я сам заслушивался её по вечерам, когда, бывало, она принималась рассказывать нам с сестрой что-либо из своей прежней жизни или же вычитанное в книгах. До сих пор помню ярко её устные лёденящие кровь переложения, например, рассказа "Убийство на улице Морг" Эдгара По, новеллы Проспера Мериме о бронзовой Венере, задушившей молодого человека, нечаянно обручившегося с ней. Я, используя дар Анны Николаевны, подражая ей, зарабатывал в своей ребячьей компании моральный капитал: "Сашок, ну расскажи что-нибудь страшное или весёлое - ух ты и рассказываешь здорово!.."