Страница:
Николай Николаевич ещё почти два десятка лет пытался выкарабкаться из принудительной нужды. Господу Богу, видимо, надоело наблюдать его напрасные трепыхания, и в 1937 году Он отдал его в липкие лапы энкавэдэшников. Родным и близким вскоре сообщили, что-де Николай Николаевич благополучно скончался в тюрьме города Нерчинска от сердечного приступа. В то время многие заключённые любили умирать от сердечных приступов.
Софья Павловна пережила супруга более чем на 10 лет и закончила земные дни свои на руках дочери, Анны, уже после войны, в бытность их совместной жизни на станции Карымской под Читой. Под занавес жизни эта хлопотливая неутомимая женщина, "мать-героиня", сломилась наконец под тяжестью бытия, оравнодушилась - сидела или лежала целыми днями без движения, пила литрами чай вприкуску на пару со старухой подружкой. Измотанной на работе Анне Софья Павловна ставила на ужин жидкую похлёбку или сваренную в мундире картошку, словно напрочь позабыв свой кулинарный талант. И умирала Софья Павловна нехорошо: тяжёло, мучительно, пыточно - от рака пищевода.
Теперь - сыновья.
Павел, 1900-го года рождения, успел закончить реальное училище, то есть - среднее учебное заведение с уклоном в математику и естественные науки. Дальше учиться не дала революция. Он воевал в партизанах, притом - за красных, как ни странно. Потом работал в артели золотоискателей, вскоре пошёл в шахту, начал крепко пить, спился очень скоро и вконец - до смерти.
Следующий, Николай, тоже умудрился успеть отучиться в реальном, воевал - и тоже на стороне "голодранцев". После гражданской служил в Нерчинском военкомате. В 1941-м - мобилизован и пропал без вести.
Александр, не доучившись, пошёл пахать в шахту забойщиком, зарабатывал громадные по советским меркам гроши и умер от благоприобретенного в шахте силикоза, не дожив и до пятидесяти.
Михаил выделялся среди братьев ярко выраженным даром актера. Он мог так изобразить знакомых, выкидывал такие уморительные коленца на сцене, что его так и звали в селе - Артист. Я сам помню дядю Мишу на сцене. Это было в райцентре Заиграево, в сельском клубе. шёл какой-то самодеятельный спектакль. И вот я - а мне лет пять-шесть - помню, как с появлением дяди Миши из-за кулис зал взрывается хохотом и аплодисментами. Я, захлёбываясь от восторга, взвизгиваю-заливаюсь вместе со всеми и гордо взглядываю на соседей: это мой, мой дядя Миша! Кого он играл, в какой пьесе, я, само собой, сейчас не знаю, но ярко помню: изображал дядя Миша труса; он стоит спиной к зрительному залу, молчит, сам весь недвижен, и только обширные полушария под штанинами трясутся, ходят ходуном. Зал - катается... Так вот, Михаил тоже остался недоучкой, подался в работяги (слесарил, шоферил), начал увлекаться водочкой и помер тихо-незаметно, так и не став настоящим артистом.
Вадим, ныне здравствующий, тоже построил свою судьбу совсем не так, как предполагали и надеялись его родители. Начал он карьеру уже при новой лучезарной власти батраком, а до этого кончил всего четыре класса школы. Затем попал, образно говоря, в сотоварищи к Ваньке Жукову - стал учеником сапожника. После устроился в мастерскую учеником слесаря (да здравствует диктатура пролетариата!), получил разряд, начал строить и клепать социализм. Вадим Николаевич сменил на своём веку с десяток профессий, в каждой добиваясь высот мастерства - творческая клушинская натура искала и никак не находила себя. Помотался он по стране и сейчас, имея смехотворную пенсию и отдельную квартирку, почитает себя счастливейшим из многих расейских смертных.
Самый младший, Алексей, выучился шоферить, робил до войны за баранкой, а на фронте тоже, как и Николай, пропал без вести. Не его ли прах захоронен у Кремлевской стены?
Виктор же, которого я пропустил, сразу же не захотел жить при новых нищих господах и в 1919-м году сгорел от сыпного тифа.
Да-а-а, какой бы романист поборзопишущее взялся отобразить в истории семьи Клушиных славную историю первого в мире государства счастья всех народов и каждого человека в отдельности. История не любит сослагательного наклонения, но кто мне запретит вообразить порою: а что было бы, не случись катастрофы 17-го года? Как бы жили в наши дни потомки Николая Иннокентьевича? Понимаю, что меня лично могло и вовсе не быть на белом свете, даже - точно не было бы... И пусть! Но был бы другой, всё равно Клушин, и он был бы именно другой - свободный, гордый, независимый, уверенный в себе, избавленный от каждодневных унижений нашей шизофренической действительности...
3
Моя мать родилась в тот момент, когда благополучие семьи начало резко и безвозвратно отграбливаться. Солидный дом в Нерчинске, выездные тройки чубарых да гнедых, праздничные и повседневные обильные столы - это всё она воспринимала уже по рассказам братьев и родителей. Себя маленькой она застала в шахтерском Дарасуне, в халупе из комнаты и кухоньки, где кучилась вся многочисленная семья Клушиных. Все спали на полу, по-цыгански.
Я словно вижу: субботний вечер, лето, благодать. В доме необычно тихо, все разбрелись-разбежались по своим делам. Окна уже темнятся сумерками, но лампа не затеплена - пока видно. Аня - ей лет тринадцать, у нее смуглое сибирское личико и две тощие косицы - домывает в кухне пол... Она уморилась - горницу уже отдраила, - пыхтит, тыльной стороной ладошки утирает пот со лба, стараясь не извозюкаться. У-уф, осталось чуток.
Кроме нее в доме только брат Вадим. Он на шесть лет старше Ани, парень уже взрослый, жених. Вадим собирается на пляски в шахтерский клуб. Для него, щеголя и франта, первого парня на деревне, сборы - занятие каторжное. Косоворотку шелковую, с кистяным пояском, полчаса прилаживал на плечах да оглаживал, а теперь вот с сапогами мучается. Сапоги - самый последний взвизг моды. Полгода копил грoши и вот наконец-то урвал. Не сапоги - хромовые чулки. Лезут только на скользкий шёлк, да и то с превеликим скрипом. Вадим употел не меньше Ани и, взъярившись, помогает себе крепким словцом:
- В мать твою перемать! Ать вашу от!..
- Как тебе не стыдно! - выпрямляется Аня. - Перестань лаяться!
- А-а, иди ты! - отмахивается брат. - Занимайся своим делом. А-ах, суки! В мать-перемать!..
Бьёт каблуком об пол, побагровел.
И вдруг - тарарах! Конец света. Сестра подскакивает и смачно перетягивает братца-сквернавца грязной тряпкой по шёлковой праздничной спине...
Что уж там дальше было, как взревевший Вадим быком гонялся за Аней по двору - можно себе только представить. Но вот что странно. Это примерно 1931 год, разгар коллективизации. Голод в стране. Сами Клушины бедствуют ужасно. Наверняка мать мне что-то и об этом рассказывала, и я помню - рассказывала, но вот ярче всего видится-воображается мне именно эта сцена, о которой Анна Николаевна вспоминала не раз со смехом: пахучий летний вечер - она, маленькая, уставшая, разгневанная, наказывает старшего брата-матюгальщика...
Впрочем, мне легко увидеть в красках, в движении и трагическую сцену из детства Анны Николаевны. Так и вижу: класс, заполненный коротко стриженными мальчишками и девчонками - косички редко у какой из них, у Ани и ещё двух-трёх. Одеты - сообразно, дети пролетариев. Глаза горят фанатичной верой в грядущую и очень скорую победу коммунизма. Шум и говор.
Аня сидит на камчатке, зажала уши, повторяет и повторяет цитаты из последних работ товарища Сталина - спросят обязательно. Вон уже Витьку, которого дразнят её женихом, приняли в ряды эркаэсэм - единогласно... Вон уже и Нюрка соседская, пунцовая, восторженная, тараторит - благодарит за доверие, клянется в вечной и беззаветной преданности родной коммунистической партии большевиков и лично лучшему другу детей товарищу Сталину. Сейчас ее, Анина, очередь...
Но что это? Что такое говорит Яшка Рахман?!
- Думаю, в связи с вышеизложенным ясно, что Клушина недостойна быть в наших светлых рядах. Сегодня она рисует пасхальные яйца и кресты, завтра побежит в церковь молиться - разве это совместимо с высоким званием комсомольца?..
Аня сдерживается изо всех сил, кусает губы и с ужасом смотрит на товарку Нюрку - это ей на днях Аня в шутку передала записку с нарисованным раскрашенным яйцом и подписью: "Христос воскресе!" Пошутила...
Тогда для Ани это была трагедия - чуть не померла от стыда и горя: не приняли в комсомол. Ужас!
Но, по правде говоря, общий воспоминательный тон Анны Николаевны в рассказах о детстве был эмоционально приподнят, светел. И это легко объяснимо. Мемуары о первых годах жизни у большинства людей окрашены в розовые тона. Не говорю уж о "Детстве" Л. Толстого с умилительным описанием райской жизни Николеньки, но даже "Детство" М. Горького, где сплошь и рядом драки, побои, увечья, смерти и кровь - поражает доброй улыбкой автора, ностальгическими нотками, звенящими то и дело в повествовании.
Анна Николаевна вырастала в дни упадка и полного распада семьи Клушиных, но по сравнению с дальнейшими годами её жизни детские годы были и оставались для нее лучшим, благословенным временем. Единственная дочь у родителей, последыш; единственная сестра у семи старших братьев - просто сказочный мотив...
Почти всем братовьям Клушиным новая жизнь помешала получить хотя бы среднее образование "с уклоном в математику и естественные науки", сделала их пролетариями-неучами. Но к тому времени, когда подросла Аня, в семье - по советским меркам - уже жилось вполне сносно: все братья пахали, заработанную копейку несли в дом, так что Анна Николаевна до самой смерти своей почти всерьёз считала - в детстве она жила при коммунизме.
В школе нежданно проявилась у нее тяга к немецкому языку. Это тем более удивительно, что в роду Клушиных по-иноземному никто вроде бы не гутарил. Хотя, кто знает, кто знает... Одним словом, Аня училась прекрасно и, закончив школу, легко поступила в Иркутский педагогический институт. Смелость поразительная - девчонкой-подростком бросить свой родимый, пусть и тесный, дарасунский дом, оставить родителей, братьев-защитников, уехать за тыщу верст в чужой город на худосочные общежитские хлеба. Больше того, когда Аня закончила два курса, ей, в числе трёх лучших студентов, предложили ни много ни мало: в Москву доучиваться поедешь?
Я всё думаю: видимо, мать моя рождена была для какой-то необыкновенной, какой-то сверхсчастливой жизни, если Судьба даже в тех извращённых, перевёрнутых условиях действительности подкидывала ей такие подарки. Аня не долго колебалась и полетела как в другую галактику в далёкую киношную Москву, в 1-й Государственный педагогический институт иностранных языков...
Совсем недавно, уже после смерти матери, я отыскал это здание на Остоженке, рядом с Крымским мостом. Классический московский дом - три этажа, мощная колоннада, вековые деревья в сквере перед фасадом. Они помнят наверняка мою матушку. И не только ее, но, может быть, даже и Ивана Александровича Гончарова, который учился здесь в своё время в Коммерческом училище; и Сергея Михайловича Соловьева, историка - ведь он родился в этом здании, о чем напоминает мемориальная доска. Ане Клушиной повезло: в таких величественных зданиях, насквозь пропитанных историей, учёба имеет особый привкус, более значима, глубока... Чувствуют ли это ярко раскрашенные девчушки и сплошь заджинсованные косматые парнишки, бегающие сейчас по литым чугунным плитам пола в Государственном лингвистическом университете, что расположен теперь в этом дворце? Ощущают ли?..
Анна Николаевна любила вспоминать московские студенческие годы. Несмотря ни на что. А под "что" подразумеваются: настоящий голод, подлинная нищета. Ни мать, ни братья не могли регулярно помогать ей деньгами - так, разве трёшку-пятёрку к празднику кто пришлёт. А уж стипендия в тогдашних вузах была с самый малый "гулькин нос". Девчонки-студентки клевали в основном хлеб, чай да супец. Лишь одна девица в комнате, где жила Аня, то и дело получала жирные посылки из дому, "з пiд Харкiва", и, упрятавшись под одеяло, хрумкала там в темноте и духоте чем-то вкусненьким и неделимым. Бедные пролетарки сожительницы молча её презирали.
Но мало того, что жить приходилось на гроши, Аня и из этих рублишек жестоко экономила каждую копейку и, сэкономив, спешила достать хоть самый захудалый билетик в Большой театр или во МХАТ. Ну вот откуда в ней взбурлила вдруг любовь, даже страсть к театру? Тоже загадка природы. В своих забайкальских рудниках о театре много ли могла она узнать? И особенно почему-то притягивал Аню балет - самое изысканнейшее, самое барское из искусств. Большой театр влёк её к себе не слабже, чем пивная пьяницу.
Я мог бы обрисовать поживописнее внутренность Большого, хотя ни разу побывать в нём мне не удалось, сейчас не 30-е годы, ну да при игре воображения и кино-телезнаниях нетрудно увидеть, как в этом буржуйском театре сверкают люстры, ложи блещут и всё такое прочее. Вероятно, и читателю также. Посему снова обойдёмся без подробностей. Просто -- зрительный зал, ложи, галёрка, партер, сцена. На сцене танцуют пуховые маленькие лебедята. Оркестр накатывает и накатывает на разомлевших зрителей волны хрустальной музыки Чайковского. На галёрке, вытянув, изогнув, перекрутив шею - хотя б полсцены видеть! - висит на краешке сиденья худая смуглая черноволосая девчушка. Скорчилась, проглотила дыхание, истомила бедную шею свою, в платьишке - скромнее некуда, голодная, да о голоде-то забыла напрочь, наслаждается, живёт... Что ей Чайковский? Что она ему?.. Нонсенс!
Опишу лучше, как Аня после лекций, измотанная, опять же по привычке, с подтянутым животом, бредёт-гуляет по Тверской. Хотя, вру: тогда, перед войной, улица уже именовалась в честь величайшего пролетарского гения. Бредёт, значит, Аня Клушина по бывшей и будущей Тверской, благополучно минует один продуктовый магазин, мужественно отворачивается от витрин другого, задерживает дыхание, дефилируя мимо столовой... Как вдруг, словно в стеклянную стену лбом ткнулась: ноги онемели, дальше не идут. Ну никаких нет сил у юной девчонки с утонувшим в слюне языком пройти мимо кричащей вывески - "Восточные сладости". Вос-точ-ны-е сла-дос-ти! Да что вывеска запах, запах какой умопомрачительный. Не запах - а-ро-мат!
Минуту, вторую, тягучую третью борется с собой Аня, давясь слюной, сжимая в кулачонке остатние гроши. Увы, не Зоя Космодемьянская, не Жанна д'Арк - шагнула в пахучий сладкий рай, вцепилась в кулёк с халвой, здесь же, в уголке за зеркальной колонной, закрыв глаза, жуёт, пристанывает. И совсем ей в ту секунду не хочется думать о скором неизбежном похмелье голода после сладкого восточного кутежа...
И опять подчеркну: мать моя и студенческие годы вспоминала всегда умильно, со вздохом сожаления о неповторимости того времени. Ведь жили же, жили, чёрт возьми! Ведь бегали через мост в парк Горького кататься на коньках - это ли не праздник? Ведь влюблялись девчонки-студентки и на свиданки бегали, наряжаясь по очереди в чей-то шикарный, по их меркам, жакет. Ведь целовалась матушка моя в студенчестве под московским небом с каким-то там юным строителем коммунизма и однажды даже чуть было всерьёз не влюбилась, да вот незадача: красавец-то красавец парень, а театр не любит, оперу презирает, а балет и вовсе считает за декадентское вражеское искусство. Недаром при всей мужественной красоте этого широкоплечего комсомольца лобик у него подкачал, не вырос, был дебильно-узким точь-в-точь, как у Вождя и Великого Друга всех народов.
Не сложилась любовь, не выпелась и - слава Богу.
Представить моего папашу узколобым - весёленького мало. Да и времени тогда у Ани для любви, свиданий, фиглей-миглей много ли оставалось? Она и в столице училась от души. И мудрёного в том нет, что перед распределением ей предложили: хотите стать переводчицей, остаться в Москве? Шёл 1940й год, уже слышалось, как пишут наши романисты-эпики, дыхание войны...
Если бы я, сегодняшний, каким-то чудесным образом оказался в тот момент при том разговоре, я бы затаил дыхание: ну, ну же - соглашайся! Стать москвичкой, обеспечить детям своим статус москвичей - ну, ну же! Вы попробуйте, втолкуйте мне, что если бы мать моя в 40-м году осталась в столице, меня-то, лично меня ведь на свете не было бы, у Анны Николаевны росли бы другие дети... А мне всё равно обидно и жалко, что она тогда отказалась. Отказалась наотрез.
А отказ её объяснялся весьма прозаически - страх. Нет, не страх войны и перспективы попасть на фронт (всё ж так реально в угрозу войны отдельный человек мало тогда верил, замороченный газетными всхлипами и кликами по поводу великой дружбы с Германией), а страх за один пунктик в своей биографии. Каким-то чудом клеймо "дочь врага народа" не слишком отчетливо проштемпелевалось в её документах и в её судьбе. Может быть, Николая Николаевича, отца ее, не успели в тюрьме заклеймить окончательно врагом рабочих и крестьян, как он уже поспешил помереть от "сердечного приступа". Однако ж, мать моя всё время помнила, что она дочь репрессированного, и догадывалась: если даст согласие идти в переводчицы, её биографию перелопатят вдоль и поперёк. Всплывёт ещё и подозрительный эпизод с несостоявшимся комсомольством...
- Нет, - сказала она, - переводчицей быть не могу - недостаточно знаю язык.
Воображаю, как ошеломила преподавателей: Анна Клушина, лучшая студентка курса, -- недостаточно знает язык? Уговаривали ее, приструнивали - ни в какую.
За это лучшая студентка курса Анна Клушина получила то, что заслужила Сибирь. И распределили её не в родное Забайкалье, а - на Алтай, в город Рубцовск. Не знаю, как она там жила, знаю только, что вызвала к себе мать, и Софья Павловна с охотой примчалась: матери с дочкой завсегда сподручней жить, нежели с сыном и снохой. Знаю я также - трудовая книжка матери передо мной, - что преподавала Анна Николаевна всю войну немецкий вражеский язык в Рубцовском педучилище.
Более наглядно представляю то, как дежурила Аня в жутких госпитальных палатах военной поры. На всю жизнь осталось у нее какое-то фетишированное идолопоклонское отношение к банальной марганцовке. В доме нашем, где бы мы ни жили, стояла в укромном месте бутыль с рубиново-чёрным густым раствором марганцовокислого калия. Чуть где порез, ссадина у меня ли, у сестры Любы, у самой ли матери, - мигом откупоривалась заветная бутыль и свежая рана обильно смачивалась кусачей жидкостью. Никаких йодов, никаких зелёнок и никакого одеколона Анна Николаевна не признавала: ошпарит порез жгучей марганцовкой и - пляши, ойкай, скули от огненного зуда. Зато, глядишь, через день уже от ранки одни воспоминания на коричневом пальце. Словно живой водой зализало.
- Спирта почти не было, для операций берегли, - рассказывала, помню, муттер, - а для перевязок марганцовку вёдрами разводили. Разбинтую рану, а там черви гемизят: лето, жара. Вычищу, соскребу червей ложкой, а потом на рану марганцовку прямо из кружки. Солдатик, бедный, губу прокусит, вертится, мычит - терпи, терпи, приговариваю, зато рука целой останется. Так вот марганцовкой и спасались...
К слову упомяну, что такая же крепкая вера в чудодейственную целительную силу имелась у матери и по отношению к дегтярному мылу. Кому, может, и не весьма приятен тяжёловатый, смолисто-терпкий запах этого дешёвого мыла, а я так сызмальства привык к нему, притерпелся. И совпадение ли, просто ли случайность - за полгода до смерти Анны Николаевны запасы лечебного дегтярного мыла у нее иссякли. Она просто-напросто умоляла меня в письмах найти, купить и выслать ей волшебного мыла, полагая, что-де в наших-то европах подобная мелочь должна продаваться на каждом шагу. Увы, тщетно я бил ноги в поисках дегтярного чуда - дефицит. И надо же случиться такой подлости: возвращаясь с похорон матери через Москву, я зашел в первую попавшую аптеку, на Бутырской, и пожалуйста - проклятое дегтярное мыло стоимостью 14 копеек валяется на витрине. А вдруг оно чем-нибудь и помогло бы матеря, отодвинуло от нее хворь?
Мы ж ничегошеньки не знаем - почему живём, от чего и как умираем...
4
В Анне Николаевне, где-то в душе её или в сердце, угнездилась с юных лет и принялась командовать её судьбой охота к перемене мест.
Как уехала она из дому шестнадцатилетней в Иркутск, так и потянулась её бесконечная одиссея. Да благо бы путешествовала из Иркутска в Москву, из Москвы в Ленинград, а там бы и в Париж, к примеру, или хотя бы в Киев. Куда там! Начав с городов, Анна Николаевна принялась потом обживать один за другим самые глухие сибирские райцентры и села - Карымское, Ульзутуево, Александровский Завод, Калангуй, Черемхово, Заиграево... Лишь в Новом Селе, под Абаканом, мать моя наконец осела, попривыкла, протянула последние тридцать лет своей жизни и упокоилась на вольном ветреном новосельском кладбище.
Попробуйте, поищите на карте страны все эти Калангуи да Ульзутуевы - и в самую сильную лупу не отыщете. Дыра географическая, она и есть дыра. В этих Богом забытых местах, поди, до приезда Анны Николаевны и о немецком чудном языке толком не слыхивали. Зачем, почему она меняла Карымское на Александровский Завод, мыло на шило?..
А пока, после войны, она поднялась с места, сагитировала свою родительницу, Софью Павловну, и махнули они в Бийск. Момент был, как любят сейчас политики выражаться, судьбоносный: Анна Николаевна вознамерилась было повысить свой жизненный и гражданский статус - из задрипанного Рубцовска перебраться в настоящий и вполне приличный город. Кто знает, сложись обстоятельства удачнее, она из Бийска перевелась бы потом в Барнаул, а там и на Москву бы замахнулась. Но человек предполагает, а Бог, как известно, не дремлет. Он подбросил Анне Николаевне испытание, которое выдержать она не смогла.
В Бийск они приехали ближе к вечеру. Аня, оставив Софью Павловну с вещами на вокзале, заспешила в город разыскивать гороно. Был август. Сумерки набухали лениво, но с каждой минутой на плохо офонаренных улицах чужого города становилось всё неуютнее. Скорей, скорей найти гороно, там сторож поможет дозвониться до заведующего - в гостиницу на ночь устроят или хоть бы в школу какую пустили переночевать.
Прохожие попадались всё путаники: один туда указывает, другой совсем в обратной стороне горотдел народного образования - ну прямо-таки анамеднись видал. Совсем свечерело. Аня, голодная, измотанная, злая и обиженная на весь белый свет, повернула к вокзалу. Вдруг к ней приблизился мужчина: высокий, худой, в форменной фуражке, в сапогах и плаще.
- Девушка, вы что-то ищете? - голос доброжелательный, приятный.
Аня качнулась навстречу нежданному доброхоту.
- Да, да, вы знаете, уже с ног сбилась. Мне отдел народного образования нужен, гороно.
- Нет проблем, девушка. Идёмте - покажу.
Незнакомец чуть не схватил Аню за руку, нетерпеливо повторил:
- Ну, идёмте же!
Аню насторожил натиск, нотки странного нетерпения в голосе. Она невольно спрятала руку за спину, отступила на шаг. Мужчина хохотнул, наклонился к Ане, показывая ближе фуражку.
- Вы что, боитесь меня? Я же милиционер. Видите?
И точно, Аня только теперь разглядела, фуражка на мужчине милицейская, с красным околышем. Аня обрадовалась, отмякла, расслабилась.
- Вот хорошо-то! Проводите меня, пожалуйста, до гороно, помогите. Я только что приехала в ваш город, ничего ещё не знаю. Я - учительница. Буду здесь работать. Я иностранный язык преподаю...
Аня тараторила., а они уже шли улицами, куда-то сворачивали. Провожатый начал вопросы задавать, расспрашивать: одна ли она приехала, где вещи, много ли, документы с собой ли?.. Вопросы были странноваты.
И вдруг Аню как обухом по голове: фуражка-то милицейская, да и сапоги, может, тоже, но вот плащ-то явно не милицейский, плащ-то замызганный - в таком на рыбалку ходят или по грибы. И вопросы эти, вопросы-расспросы... Сердечко у Ани ухнуло вниз, скукожилось. Она вцепилась в ридикюль, где покоились документы и деньги, замедлила ход. "Милиционер", что-то бурча, вышагивал чуть впереди - увлёкся. Они шли по совершенно глухой улице, уже окраинной, впереди угадывался зловещий пустырь.
Аня развернулась тихонько и рванула сломя голову обратно - аж ветер в ушах запищал. Благо, что уже тогда, в юности, она терпеть не могла высоких каблуков. Как же она летела! Но лететь-то летела, а мысль в голове билась-пульсировала: от долговязого так просто не убежать. Что делать? Аня по наитию перескочила на другую сторону темной улицы и нырнула в ближайшую подворотню. Забрехал сурово пес. И в ту же секунду она увидела "милиционера" - он быстрым шагом спешил по той стороне, рыскал, всматривался по углам. Сейчас, вот-вот и - узрит.
Аня нащупала рукой, поняла - доски под воротами нет. Она втиснулась через щель во двор и чуть вконец не обмерла от ужаса: прямо над ней нависла псина с разверстой кровавой пастью - зверь хрипел, клокотал, полузадушенный ошейником, бешено грёб воздух когтями. Ещё бы цепи чуток, и злобная тварь разорвет Аню в клочки. Но тут хлопнула дверь, мужской голос рыкнул, кто-то оттащил клыкастую зверюгу, запер в будке. Аня сидела, вытянув ноги, привалившись к воротам спиной и плакала, выла, размазывая слёзы грязными руками.
Хозяева дома, в отличие от своей собаченции, характеры имели гостеприимные - настоящие сибиряки. Муж и жена - дети у них разъехались или на войне погибли - обитали в хате вдвоём. Даже жуткий вид ночной неожиданной гостьи их не испугал и не смутил. А уж вид у Ани был действительно о-го-го! Мало того что в грязи и пыли, но, оказывается, мальчишки подворотню незадолго перед этим, назло цепному псу, видно, приспособили под нужник светло-серый новёхонький костюм Ани (специально для Бийска сшила, первый раз надела) смотрелся весьма пятнисто и терпко благоухал. Хозяйка подхватилась его почистить или простирнуть, но Аня воспротивилась. Она накинула пока чужое платье, а костюм свой, королевский и единственный, скомкала и, оплакав, сунула на огороде в дыру уборной.
Софья Павловна пережила супруга более чем на 10 лет и закончила земные дни свои на руках дочери, Анны, уже после войны, в бытность их совместной жизни на станции Карымской под Читой. Под занавес жизни эта хлопотливая неутомимая женщина, "мать-героиня", сломилась наконец под тяжестью бытия, оравнодушилась - сидела или лежала целыми днями без движения, пила литрами чай вприкуску на пару со старухой подружкой. Измотанной на работе Анне Софья Павловна ставила на ужин жидкую похлёбку или сваренную в мундире картошку, словно напрочь позабыв свой кулинарный талант. И умирала Софья Павловна нехорошо: тяжёло, мучительно, пыточно - от рака пищевода.
Теперь - сыновья.
Павел, 1900-го года рождения, успел закончить реальное училище, то есть - среднее учебное заведение с уклоном в математику и естественные науки. Дальше учиться не дала революция. Он воевал в партизанах, притом - за красных, как ни странно. Потом работал в артели золотоискателей, вскоре пошёл в шахту, начал крепко пить, спился очень скоро и вконец - до смерти.
Следующий, Николай, тоже умудрился успеть отучиться в реальном, воевал - и тоже на стороне "голодранцев". После гражданской служил в Нерчинском военкомате. В 1941-м - мобилизован и пропал без вести.
Александр, не доучившись, пошёл пахать в шахту забойщиком, зарабатывал громадные по советским меркам гроши и умер от благоприобретенного в шахте силикоза, не дожив и до пятидесяти.
Михаил выделялся среди братьев ярко выраженным даром актера. Он мог так изобразить знакомых, выкидывал такие уморительные коленца на сцене, что его так и звали в селе - Артист. Я сам помню дядю Мишу на сцене. Это было в райцентре Заиграево, в сельском клубе. шёл какой-то самодеятельный спектакль. И вот я - а мне лет пять-шесть - помню, как с появлением дяди Миши из-за кулис зал взрывается хохотом и аплодисментами. Я, захлёбываясь от восторга, взвизгиваю-заливаюсь вместе со всеми и гордо взглядываю на соседей: это мой, мой дядя Миша! Кого он играл, в какой пьесе, я, само собой, сейчас не знаю, но ярко помню: изображал дядя Миша труса; он стоит спиной к зрительному залу, молчит, сам весь недвижен, и только обширные полушария под штанинами трясутся, ходят ходуном. Зал - катается... Так вот, Михаил тоже остался недоучкой, подался в работяги (слесарил, шоферил), начал увлекаться водочкой и помер тихо-незаметно, так и не став настоящим артистом.
Вадим, ныне здравствующий, тоже построил свою судьбу совсем не так, как предполагали и надеялись его родители. Начал он карьеру уже при новой лучезарной власти батраком, а до этого кончил всего четыре класса школы. Затем попал, образно говоря, в сотоварищи к Ваньке Жукову - стал учеником сапожника. После устроился в мастерскую учеником слесаря (да здравствует диктатура пролетариата!), получил разряд, начал строить и клепать социализм. Вадим Николаевич сменил на своём веку с десяток профессий, в каждой добиваясь высот мастерства - творческая клушинская натура искала и никак не находила себя. Помотался он по стране и сейчас, имея смехотворную пенсию и отдельную квартирку, почитает себя счастливейшим из многих расейских смертных.
Самый младший, Алексей, выучился шоферить, робил до войны за баранкой, а на фронте тоже, как и Николай, пропал без вести. Не его ли прах захоронен у Кремлевской стены?
Виктор же, которого я пропустил, сразу же не захотел жить при новых нищих господах и в 1919-м году сгорел от сыпного тифа.
Да-а-а, какой бы романист поборзопишущее взялся отобразить в истории семьи Клушиных славную историю первого в мире государства счастья всех народов и каждого человека в отдельности. История не любит сослагательного наклонения, но кто мне запретит вообразить порою: а что было бы, не случись катастрофы 17-го года? Как бы жили в наши дни потомки Николая Иннокентьевича? Понимаю, что меня лично могло и вовсе не быть на белом свете, даже - точно не было бы... И пусть! Но был бы другой, всё равно Клушин, и он был бы именно другой - свободный, гордый, независимый, уверенный в себе, избавленный от каждодневных унижений нашей шизофренической действительности...
3
Моя мать родилась в тот момент, когда благополучие семьи начало резко и безвозвратно отграбливаться. Солидный дом в Нерчинске, выездные тройки чубарых да гнедых, праздничные и повседневные обильные столы - это всё она воспринимала уже по рассказам братьев и родителей. Себя маленькой она застала в шахтерском Дарасуне, в халупе из комнаты и кухоньки, где кучилась вся многочисленная семья Клушиных. Все спали на полу, по-цыгански.
Я словно вижу: субботний вечер, лето, благодать. В доме необычно тихо, все разбрелись-разбежались по своим делам. Окна уже темнятся сумерками, но лампа не затеплена - пока видно. Аня - ей лет тринадцать, у нее смуглое сибирское личико и две тощие косицы - домывает в кухне пол... Она уморилась - горницу уже отдраила, - пыхтит, тыльной стороной ладошки утирает пот со лба, стараясь не извозюкаться. У-уф, осталось чуток.
Кроме нее в доме только брат Вадим. Он на шесть лет старше Ани, парень уже взрослый, жених. Вадим собирается на пляски в шахтерский клуб. Для него, щеголя и франта, первого парня на деревне, сборы - занятие каторжное. Косоворотку шелковую, с кистяным пояском, полчаса прилаживал на плечах да оглаживал, а теперь вот с сапогами мучается. Сапоги - самый последний взвизг моды. Полгода копил грoши и вот наконец-то урвал. Не сапоги - хромовые чулки. Лезут только на скользкий шёлк, да и то с превеликим скрипом. Вадим употел не меньше Ани и, взъярившись, помогает себе крепким словцом:
- В мать твою перемать! Ать вашу от!..
- Как тебе не стыдно! - выпрямляется Аня. - Перестань лаяться!
- А-а, иди ты! - отмахивается брат. - Занимайся своим делом. А-ах, суки! В мать-перемать!..
Бьёт каблуком об пол, побагровел.
И вдруг - тарарах! Конец света. Сестра подскакивает и смачно перетягивает братца-сквернавца грязной тряпкой по шёлковой праздничной спине...
Что уж там дальше было, как взревевший Вадим быком гонялся за Аней по двору - можно себе только представить. Но вот что странно. Это примерно 1931 год, разгар коллективизации. Голод в стране. Сами Клушины бедствуют ужасно. Наверняка мать мне что-то и об этом рассказывала, и я помню - рассказывала, но вот ярче всего видится-воображается мне именно эта сцена, о которой Анна Николаевна вспоминала не раз со смехом: пахучий летний вечер - она, маленькая, уставшая, разгневанная, наказывает старшего брата-матюгальщика...
Впрочем, мне легко увидеть в красках, в движении и трагическую сцену из детства Анны Николаевны. Так и вижу: класс, заполненный коротко стриженными мальчишками и девчонками - косички редко у какой из них, у Ани и ещё двух-трёх. Одеты - сообразно, дети пролетариев. Глаза горят фанатичной верой в грядущую и очень скорую победу коммунизма. Шум и говор.
Аня сидит на камчатке, зажала уши, повторяет и повторяет цитаты из последних работ товарища Сталина - спросят обязательно. Вон уже Витьку, которого дразнят её женихом, приняли в ряды эркаэсэм - единогласно... Вон уже и Нюрка соседская, пунцовая, восторженная, тараторит - благодарит за доверие, клянется в вечной и беззаветной преданности родной коммунистической партии большевиков и лично лучшему другу детей товарищу Сталину. Сейчас ее, Анина, очередь...
Но что это? Что такое говорит Яшка Рахман?!
- Думаю, в связи с вышеизложенным ясно, что Клушина недостойна быть в наших светлых рядах. Сегодня она рисует пасхальные яйца и кресты, завтра побежит в церковь молиться - разве это совместимо с высоким званием комсомольца?..
Аня сдерживается изо всех сил, кусает губы и с ужасом смотрит на товарку Нюрку - это ей на днях Аня в шутку передала записку с нарисованным раскрашенным яйцом и подписью: "Христос воскресе!" Пошутила...
Тогда для Ани это была трагедия - чуть не померла от стыда и горя: не приняли в комсомол. Ужас!
Но, по правде говоря, общий воспоминательный тон Анны Николаевны в рассказах о детстве был эмоционально приподнят, светел. И это легко объяснимо. Мемуары о первых годах жизни у большинства людей окрашены в розовые тона. Не говорю уж о "Детстве" Л. Толстого с умилительным описанием райской жизни Николеньки, но даже "Детство" М. Горького, где сплошь и рядом драки, побои, увечья, смерти и кровь - поражает доброй улыбкой автора, ностальгическими нотками, звенящими то и дело в повествовании.
Анна Николаевна вырастала в дни упадка и полного распада семьи Клушиных, но по сравнению с дальнейшими годами её жизни детские годы были и оставались для нее лучшим, благословенным временем. Единственная дочь у родителей, последыш; единственная сестра у семи старших братьев - просто сказочный мотив...
Почти всем братовьям Клушиным новая жизнь помешала получить хотя бы среднее образование "с уклоном в математику и естественные науки", сделала их пролетариями-неучами. Но к тому времени, когда подросла Аня, в семье - по советским меркам - уже жилось вполне сносно: все братья пахали, заработанную копейку несли в дом, так что Анна Николаевна до самой смерти своей почти всерьёз считала - в детстве она жила при коммунизме.
В школе нежданно проявилась у нее тяга к немецкому языку. Это тем более удивительно, что в роду Клушиных по-иноземному никто вроде бы не гутарил. Хотя, кто знает, кто знает... Одним словом, Аня училась прекрасно и, закончив школу, легко поступила в Иркутский педагогический институт. Смелость поразительная - девчонкой-подростком бросить свой родимый, пусть и тесный, дарасунский дом, оставить родителей, братьев-защитников, уехать за тыщу верст в чужой город на худосочные общежитские хлеба. Больше того, когда Аня закончила два курса, ей, в числе трёх лучших студентов, предложили ни много ни мало: в Москву доучиваться поедешь?
Я всё думаю: видимо, мать моя рождена была для какой-то необыкновенной, какой-то сверхсчастливой жизни, если Судьба даже в тех извращённых, перевёрнутых условиях действительности подкидывала ей такие подарки. Аня не долго колебалась и полетела как в другую галактику в далёкую киношную Москву, в 1-й Государственный педагогический институт иностранных языков...
Совсем недавно, уже после смерти матери, я отыскал это здание на Остоженке, рядом с Крымским мостом. Классический московский дом - три этажа, мощная колоннада, вековые деревья в сквере перед фасадом. Они помнят наверняка мою матушку. И не только ее, но, может быть, даже и Ивана Александровича Гончарова, который учился здесь в своё время в Коммерческом училище; и Сергея Михайловича Соловьева, историка - ведь он родился в этом здании, о чем напоминает мемориальная доска. Ане Клушиной повезло: в таких величественных зданиях, насквозь пропитанных историей, учёба имеет особый привкус, более значима, глубока... Чувствуют ли это ярко раскрашенные девчушки и сплошь заджинсованные косматые парнишки, бегающие сейчас по литым чугунным плитам пола в Государственном лингвистическом университете, что расположен теперь в этом дворце? Ощущают ли?..
Анна Николаевна любила вспоминать московские студенческие годы. Несмотря ни на что. А под "что" подразумеваются: настоящий голод, подлинная нищета. Ни мать, ни братья не могли регулярно помогать ей деньгами - так, разве трёшку-пятёрку к празднику кто пришлёт. А уж стипендия в тогдашних вузах была с самый малый "гулькин нос". Девчонки-студентки клевали в основном хлеб, чай да супец. Лишь одна девица в комнате, где жила Аня, то и дело получала жирные посылки из дому, "з пiд Харкiва", и, упрятавшись под одеяло, хрумкала там в темноте и духоте чем-то вкусненьким и неделимым. Бедные пролетарки сожительницы молча её презирали.
Но мало того, что жить приходилось на гроши, Аня и из этих рублишек жестоко экономила каждую копейку и, сэкономив, спешила достать хоть самый захудалый билетик в Большой театр или во МХАТ. Ну вот откуда в ней взбурлила вдруг любовь, даже страсть к театру? Тоже загадка природы. В своих забайкальских рудниках о театре много ли могла она узнать? И особенно почему-то притягивал Аню балет - самое изысканнейшее, самое барское из искусств. Большой театр влёк её к себе не слабже, чем пивная пьяницу.
Я мог бы обрисовать поживописнее внутренность Большого, хотя ни разу побывать в нём мне не удалось, сейчас не 30-е годы, ну да при игре воображения и кино-телезнаниях нетрудно увидеть, как в этом буржуйском театре сверкают люстры, ложи блещут и всё такое прочее. Вероятно, и читателю также. Посему снова обойдёмся без подробностей. Просто -- зрительный зал, ложи, галёрка, партер, сцена. На сцене танцуют пуховые маленькие лебедята. Оркестр накатывает и накатывает на разомлевших зрителей волны хрустальной музыки Чайковского. На галёрке, вытянув, изогнув, перекрутив шею - хотя б полсцены видеть! - висит на краешке сиденья худая смуглая черноволосая девчушка. Скорчилась, проглотила дыхание, истомила бедную шею свою, в платьишке - скромнее некуда, голодная, да о голоде-то забыла напрочь, наслаждается, живёт... Что ей Чайковский? Что она ему?.. Нонсенс!
Опишу лучше, как Аня после лекций, измотанная, опять же по привычке, с подтянутым животом, бредёт-гуляет по Тверской. Хотя, вру: тогда, перед войной, улица уже именовалась в честь величайшего пролетарского гения. Бредёт, значит, Аня Клушина по бывшей и будущей Тверской, благополучно минует один продуктовый магазин, мужественно отворачивается от витрин другого, задерживает дыхание, дефилируя мимо столовой... Как вдруг, словно в стеклянную стену лбом ткнулась: ноги онемели, дальше не идут. Ну никаких нет сил у юной девчонки с утонувшим в слюне языком пройти мимо кричащей вывески - "Восточные сладости". Вос-точ-ны-е сла-дос-ти! Да что вывеска запах, запах какой умопомрачительный. Не запах - а-ро-мат!
Минуту, вторую, тягучую третью борется с собой Аня, давясь слюной, сжимая в кулачонке остатние гроши. Увы, не Зоя Космодемьянская, не Жанна д'Арк - шагнула в пахучий сладкий рай, вцепилась в кулёк с халвой, здесь же, в уголке за зеркальной колонной, закрыв глаза, жуёт, пристанывает. И совсем ей в ту секунду не хочется думать о скором неизбежном похмелье голода после сладкого восточного кутежа...
И опять подчеркну: мать моя и студенческие годы вспоминала всегда умильно, со вздохом сожаления о неповторимости того времени. Ведь жили же, жили, чёрт возьми! Ведь бегали через мост в парк Горького кататься на коньках - это ли не праздник? Ведь влюблялись девчонки-студентки и на свиданки бегали, наряжаясь по очереди в чей-то шикарный, по их меркам, жакет. Ведь целовалась матушка моя в студенчестве под московским небом с каким-то там юным строителем коммунизма и однажды даже чуть было всерьёз не влюбилась, да вот незадача: красавец-то красавец парень, а театр не любит, оперу презирает, а балет и вовсе считает за декадентское вражеское искусство. Недаром при всей мужественной красоте этого широкоплечего комсомольца лобик у него подкачал, не вырос, был дебильно-узким точь-в-точь, как у Вождя и Великого Друга всех народов.
Не сложилась любовь, не выпелась и - слава Богу.
Представить моего папашу узколобым - весёленького мало. Да и времени тогда у Ани для любви, свиданий, фиглей-миглей много ли оставалось? Она и в столице училась от души. И мудрёного в том нет, что перед распределением ей предложили: хотите стать переводчицей, остаться в Москве? Шёл 1940й год, уже слышалось, как пишут наши романисты-эпики, дыхание войны...
Если бы я, сегодняшний, каким-то чудесным образом оказался в тот момент при том разговоре, я бы затаил дыхание: ну, ну же - соглашайся! Стать москвичкой, обеспечить детям своим статус москвичей - ну, ну же! Вы попробуйте, втолкуйте мне, что если бы мать моя в 40-м году осталась в столице, меня-то, лично меня ведь на свете не было бы, у Анны Николаевны росли бы другие дети... А мне всё равно обидно и жалко, что она тогда отказалась. Отказалась наотрез.
А отказ её объяснялся весьма прозаически - страх. Нет, не страх войны и перспективы попасть на фронт (всё ж так реально в угрозу войны отдельный человек мало тогда верил, замороченный газетными всхлипами и кликами по поводу великой дружбы с Германией), а страх за один пунктик в своей биографии. Каким-то чудом клеймо "дочь врага народа" не слишком отчетливо проштемпелевалось в её документах и в её судьбе. Может быть, Николая Николаевича, отца ее, не успели в тюрьме заклеймить окончательно врагом рабочих и крестьян, как он уже поспешил помереть от "сердечного приступа". Однако ж, мать моя всё время помнила, что она дочь репрессированного, и догадывалась: если даст согласие идти в переводчицы, её биографию перелопатят вдоль и поперёк. Всплывёт ещё и подозрительный эпизод с несостоявшимся комсомольством...
- Нет, - сказала она, - переводчицей быть не могу - недостаточно знаю язык.
Воображаю, как ошеломила преподавателей: Анна Клушина, лучшая студентка курса, -- недостаточно знает язык? Уговаривали ее, приструнивали - ни в какую.
За это лучшая студентка курса Анна Клушина получила то, что заслужила Сибирь. И распределили её не в родное Забайкалье, а - на Алтай, в город Рубцовск. Не знаю, как она там жила, знаю только, что вызвала к себе мать, и Софья Павловна с охотой примчалась: матери с дочкой завсегда сподручней жить, нежели с сыном и снохой. Знаю я также - трудовая книжка матери передо мной, - что преподавала Анна Николаевна всю войну немецкий вражеский язык в Рубцовском педучилище.
Более наглядно представляю то, как дежурила Аня в жутких госпитальных палатах военной поры. На всю жизнь осталось у нее какое-то фетишированное идолопоклонское отношение к банальной марганцовке. В доме нашем, где бы мы ни жили, стояла в укромном месте бутыль с рубиново-чёрным густым раствором марганцовокислого калия. Чуть где порез, ссадина у меня ли, у сестры Любы, у самой ли матери, - мигом откупоривалась заветная бутыль и свежая рана обильно смачивалась кусачей жидкостью. Никаких йодов, никаких зелёнок и никакого одеколона Анна Николаевна не признавала: ошпарит порез жгучей марганцовкой и - пляши, ойкай, скули от огненного зуда. Зато, глядишь, через день уже от ранки одни воспоминания на коричневом пальце. Словно живой водой зализало.
- Спирта почти не было, для операций берегли, - рассказывала, помню, муттер, - а для перевязок марганцовку вёдрами разводили. Разбинтую рану, а там черви гемизят: лето, жара. Вычищу, соскребу червей ложкой, а потом на рану марганцовку прямо из кружки. Солдатик, бедный, губу прокусит, вертится, мычит - терпи, терпи, приговариваю, зато рука целой останется. Так вот марганцовкой и спасались...
К слову упомяну, что такая же крепкая вера в чудодейственную целительную силу имелась у матери и по отношению к дегтярному мылу. Кому, может, и не весьма приятен тяжёловатый, смолисто-терпкий запах этого дешёвого мыла, а я так сызмальства привык к нему, притерпелся. И совпадение ли, просто ли случайность - за полгода до смерти Анны Николаевны запасы лечебного дегтярного мыла у нее иссякли. Она просто-напросто умоляла меня в письмах найти, купить и выслать ей волшебного мыла, полагая, что-де в наших-то европах подобная мелочь должна продаваться на каждом шагу. Увы, тщетно я бил ноги в поисках дегтярного чуда - дефицит. И надо же случиться такой подлости: возвращаясь с похорон матери через Москву, я зашел в первую попавшую аптеку, на Бутырской, и пожалуйста - проклятое дегтярное мыло стоимостью 14 копеек валяется на витрине. А вдруг оно чем-нибудь и помогло бы матеря, отодвинуло от нее хворь?
Мы ж ничегошеньки не знаем - почему живём, от чего и как умираем...
4
В Анне Николаевне, где-то в душе её или в сердце, угнездилась с юных лет и принялась командовать её судьбой охота к перемене мест.
Как уехала она из дому шестнадцатилетней в Иркутск, так и потянулась её бесконечная одиссея. Да благо бы путешествовала из Иркутска в Москву, из Москвы в Ленинград, а там бы и в Париж, к примеру, или хотя бы в Киев. Куда там! Начав с городов, Анна Николаевна принялась потом обживать один за другим самые глухие сибирские райцентры и села - Карымское, Ульзутуево, Александровский Завод, Калангуй, Черемхово, Заиграево... Лишь в Новом Селе, под Абаканом, мать моя наконец осела, попривыкла, протянула последние тридцать лет своей жизни и упокоилась на вольном ветреном новосельском кладбище.
Попробуйте, поищите на карте страны все эти Калангуи да Ульзутуевы - и в самую сильную лупу не отыщете. Дыра географическая, она и есть дыра. В этих Богом забытых местах, поди, до приезда Анны Николаевны и о немецком чудном языке толком не слыхивали. Зачем, почему она меняла Карымское на Александровский Завод, мыло на шило?..
А пока, после войны, она поднялась с места, сагитировала свою родительницу, Софью Павловну, и махнули они в Бийск. Момент был, как любят сейчас политики выражаться, судьбоносный: Анна Николаевна вознамерилась было повысить свой жизненный и гражданский статус - из задрипанного Рубцовска перебраться в настоящий и вполне приличный город. Кто знает, сложись обстоятельства удачнее, она из Бийска перевелась бы потом в Барнаул, а там и на Москву бы замахнулась. Но человек предполагает, а Бог, как известно, не дремлет. Он подбросил Анне Николаевне испытание, которое выдержать она не смогла.
В Бийск они приехали ближе к вечеру. Аня, оставив Софью Павловну с вещами на вокзале, заспешила в город разыскивать гороно. Был август. Сумерки набухали лениво, но с каждой минутой на плохо офонаренных улицах чужого города становилось всё неуютнее. Скорей, скорей найти гороно, там сторож поможет дозвониться до заведующего - в гостиницу на ночь устроят или хоть бы в школу какую пустили переночевать.
Прохожие попадались всё путаники: один туда указывает, другой совсем в обратной стороне горотдел народного образования - ну прямо-таки анамеднись видал. Совсем свечерело. Аня, голодная, измотанная, злая и обиженная на весь белый свет, повернула к вокзалу. Вдруг к ней приблизился мужчина: высокий, худой, в форменной фуражке, в сапогах и плаще.
- Девушка, вы что-то ищете? - голос доброжелательный, приятный.
Аня качнулась навстречу нежданному доброхоту.
- Да, да, вы знаете, уже с ног сбилась. Мне отдел народного образования нужен, гороно.
- Нет проблем, девушка. Идёмте - покажу.
Незнакомец чуть не схватил Аню за руку, нетерпеливо повторил:
- Ну, идёмте же!
Аню насторожил натиск, нотки странного нетерпения в голосе. Она невольно спрятала руку за спину, отступила на шаг. Мужчина хохотнул, наклонился к Ане, показывая ближе фуражку.
- Вы что, боитесь меня? Я же милиционер. Видите?
И точно, Аня только теперь разглядела, фуражка на мужчине милицейская, с красным околышем. Аня обрадовалась, отмякла, расслабилась.
- Вот хорошо-то! Проводите меня, пожалуйста, до гороно, помогите. Я только что приехала в ваш город, ничего ещё не знаю. Я - учительница. Буду здесь работать. Я иностранный язык преподаю...
Аня тараторила., а они уже шли улицами, куда-то сворачивали. Провожатый начал вопросы задавать, расспрашивать: одна ли она приехала, где вещи, много ли, документы с собой ли?.. Вопросы были странноваты.
И вдруг Аню как обухом по голове: фуражка-то милицейская, да и сапоги, может, тоже, но вот плащ-то явно не милицейский, плащ-то замызганный - в таком на рыбалку ходят или по грибы. И вопросы эти, вопросы-расспросы... Сердечко у Ани ухнуло вниз, скукожилось. Она вцепилась в ридикюль, где покоились документы и деньги, замедлила ход. "Милиционер", что-то бурча, вышагивал чуть впереди - увлёкся. Они шли по совершенно глухой улице, уже окраинной, впереди угадывался зловещий пустырь.
Аня развернулась тихонько и рванула сломя голову обратно - аж ветер в ушах запищал. Благо, что уже тогда, в юности, она терпеть не могла высоких каблуков. Как же она летела! Но лететь-то летела, а мысль в голове билась-пульсировала: от долговязого так просто не убежать. Что делать? Аня по наитию перескочила на другую сторону темной улицы и нырнула в ближайшую подворотню. Забрехал сурово пес. И в ту же секунду она увидела "милиционера" - он быстрым шагом спешил по той стороне, рыскал, всматривался по углам. Сейчас, вот-вот и - узрит.
Аня нащупала рукой, поняла - доски под воротами нет. Она втиснулась через щель во двор и чуть вконец не обмерла от ужаса: прямо над ней нависла псина с разверстой кровавой пастью - зверь хрипел, клокотал, полузадушенный ошейником, бешено грёб воздух когтями. Ещё бы цепи чуток, и злобная тварь разорвет Аню в клочки. Но тут хлопнула дверь, мужской голос рыкнул, кто-то оттащил клыкастую зверюгу, запер в будке. Аня сидела, вытянув ноги, привалившись к воротам спиной и плакала, выла, размазывая слёзы грязными руками.
Хозяева дома, в отличие от своей собаченции, характеры имели гостеприимные - настоящие сибиряки. Муж и жена - дети у них разъехались или на войне погибли - обитали в хате вдвоём. Даже жуткий вид ночной неожиданной гостьи их не испугал и не смутил. А уж вид у Ани был действительно о-го-го! Мало того что в грязи и пыли, но, оказывается, мальчишки подворотню незадолго перед этим, назло цепному псу, видно, приспособили под нужник светло-серый новёхонький костюм Ани (специально для Бийска сшила, первый раз надела) смотрелся весьма пятнисто и терпко благоухал. Хозяйка подхватилась его почистить или простирнуть, но Аня воспротивилась. Она накинула пока чужое платье, а костюм свой, королевский и единственный, скомкала и, оплакав, сунула на огороде в дыру уборной.