Страница:
Петр замолчал; молчал и султан; и воцарилась тишина, нарушавшаяся лишь учащенным дыханием взволнованного ученого Хамди, тестя Петра. Султан размышлял, и его бородатое лицо сделалось серьезным и строгим.
— Ты сказал: панта рэй? — спросил он несколько погодя.
Петр покачал головой в знак согласия.
— Именно так, Ваше Величество, panta rhei. Это древнегреческое выражение, которым пользовались в своих сочинениях и арабские мусульманские мыслители, прежде всего Ибн Сина, известный под именем Авиценна, который жил шесть веков назад, и Ибн Рушд, который был моложе его на сто лет, именуемый Аверроэс.
Султан хлопнул в ладоши.
— Велите привести муфтия, — сказал он привратнику, явившемуся по этому знаку.
— Если муфтий, — сказал он, обращаясь к Петру, — отвергнет твою исповедь как преступную болтовню и блудословие, тогда простись с этим, как ты называешь, миром противоположностей, которые, оказывается — и это очень меня занимает, — вообще даже и не противоположности, поскольку все едино есть. Ай, Абдулла, может, ты и безумец, и язычник, но, клянусь бородой Пророка, Моему Величеству с тобой не скучно. Однако сначала выслушаем муфтия.
Муфтий — напомним для ясности — был высшим духовным лицом и экспертом по вопросам веры. Это был тощий, неопрятный человечек, настолько крошечный, что халат, который набросили на него в приемной, волочился по земле, — тогда не позволялось являться на аудиенцию к султану иначе чем в казенном халате. Если Петр и Хамди-историограф, вызванные в сераль для того, чтобы Повелитель излил на них свой гнев, были одеты в халаты серые, строгие, подобные облачениям кающихся грешников, то муфтий, личность почтенная и высокопоставленная, был облачен в великолепные, расшитые золотом парчовые одежды. Он был очень взволнован, потому что быть вызванным неожиданно, ни с того ни с сего, пред трон Высочайшего всегда тревожно. Помимо всего прочего, совесть у него была нечиста, поскольку прошлую ночь он прокутил; закрыв окна, пил с собутыльниками вино, употреблять которое, как известно, запретил Аллах; до сих пор у него гудела голова, и от него, как от старого бочонка, воняло бродившим в утробе напитком. Поэтому на помятом рябом лице, высовывавшемся из богатого мехового воротника, застыло выражение тоски, а черные мышиные глазки беспокойно бегали.
— Я готов и с нетерпением жажду возможности исполнить пожелания Его Величества, — произнес он, приготовившись к самому страшному.
— Речь идет о нескольких вопросах, милый муфтий, — молвил султан тоном наивысшей благожелательности. — Растолкуй нам, каков истинный смысл слов Пророка о том, что каждый человек сразу после своего рождения становится мусульманином. Не значит ли это, что в первые минуты существования новорожденный уже знает основополагающее установление, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его?
Муфтий напряженно посмотрел на султана, пытаясь разгадать, что Повелитель желает услышать, и, увидев, что Владыка Двух Святых Городов совершенно однозначно качает головой и всем своим корпусом, ответил:
— Ни в коем случае, мой султан. Новорожденный не может ничего знать ни об Аллахе, ни о Магомете — просто потому что новорожденный есть новорожденный.
— И все же он мусульманин?
— Пророк сказал так, — подтвердил муфтий.
— Ты говоришь: новорожденный есть новорожденный, — настаивал султан. — Хоть это и правда, но нам она говорит немного. Каковы главные свойства новорожденного?
— Новорожденный чист, — сказал муфтий. — Неспособен на низость.
— И больше ничего? — спросил султан.
— Весьма важно еще одно… — произнес муфтий запинаясь.
— И что же это?
Муфтий, не в силах больше ничего прочесть на лице султана, в тоске поглядел в сторону, туда, где стоял Хамди, и увидел, что историограф постукивает указательным пальцем себя по губам и кивает головой в знак отрицания.
— Новорожденный не умеет говорить, — с облегчением проговорил муфтий.
— Превосходно, — похвалил султан. — Новорожденный не умеет говорить, а это значит — он не лжет. Итак, новорожденный — чист и неспособен на низость и ложь. Так?
— Истинно так, мой султан.
— А это — по словам Пророка — главные свойства мусульманина?
— Да, главные, Ваше Величество.
— Более существенные, чем попугайское бормотание святых истин?
— Да, более существенное, мой султан, — сказал муфтий и, поскольку теперь ему было ясно, куда клонит Повелитель, живо затараторил: — Ильяс ибн Юсуф Низами, который жил вскоре после Пророка, почти дословно говорит следующее, а именно, что истинное неверие — это внешнее, поверхностное вероисповедание, меж тем как истинная вера — это благородное неверие.
— Так что если чужестранец, не знающий наших нравов и привычек, признает и почитает единственного Бога, которого, однако, не называет Аллах, но Пантарэй, это не существенно?
— Сущие пустяки. Ваше Величество, — сказал муфтий, оживившись, ибо ледовый панцирь страха и тревог, сковывавший его тощую грудь, дал трещину. — Главное, — продолжил он, — чтобы был он чист и неспособен на низость и ложь.
— После чего он мог бы стать мусульманином, даже не будучи обязан произносить основополагающее установление: «Верую и признаю, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его»?
Муфтий поразился, поскольку это для него был все-таки чересчур крепкий табачок.
— А почему он не может произнести это установление? — тихо спросил он.
— Потому что не хочет, — проворчал султан. — Ты понимаешь, скотина, что это значит, когда сильная и благородная личность не желает что-либо делать? Это просто означает, что он этого не сделает, и баста. И ты разве не слышал, что молодой человек, о котором тут речь, называет своего Бога не Аллах, но Пантарэй?
— Пусть так и скажет, — неуверенно предложил муфтий. — Пусть скажет… верую, что нет Бога, кроме Пантарэя, а Магомет Пророк Его.
Султан перевел взгляд своих миндалевидных глаз на Петра.
— Это ты можешь произнести? — спросил он.
Петр улыбнулся.
— Нет, не могу, Ваше Величество.
— Я так и знал, — огорчился султан. — И ничего лучшего ты не можешь предложить, дурья твоя голова? — снова обратился он к муфтию.
Муфтий, придя в замешательство, некоторое время размышлял:
— Тогда пускай Ваше Величество объявит его почетным мусульманином.
Султан шлепнул себя по ляжкам.
— Вот это то, что нужно, вот это я и хотел услышать! — воскликнул он. — А теперь, муфтий, будь очень внимателен, наблюдай, что будет, держи ушки на макушке и гляди в оба. Мой милый Абдулла, раб, вознесенный к Солнцу, ты, к кому воспылали приязнью мой ум и сердце, муж чистый и неспособный на низость и ложь, почетный мусульманин и первый носитель сана, поименованного «Ученость Его Величества» — первый, но, думаю, и последний, ибо я не вижу никого, кто бы после тебя этот сан получил, — мой личный секретарь и советник, чья речь, украшенная иноземным акцентом, звучит для моего слуха высокой музыкой, побуждающей к размышлению, — ты видишь, насколько я взволнован и вдохновлен; — так знай, что та честь, которую я тебе оказал, — наивысшая изо всех почестей, которыми я располагаю, а это о чем-нибудь да говорит. Сними халат.
Петр в изумлении снял серую хламиду кающегося грешника и подсудимого, а султан, поднявшись, расстегнул бриллианты, служившие ему пуговицами, сбросил с плеч свой прекрасный халат, блиставший дорогими каменьями, как небосвод ясной августовской ночью, и возложил его на плечи Петра. И тут же по всем пяти зданиям сераля распространилось известие, что в могучей турецкой империи объявился новый правитель.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ХАЛАТ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА
СВЯТАЯ ЛОЖЬ ПЕТРА
— Ты сказал: панта рэй? — спросил он несколько погодя.
Петр покачал головой в знак согласия.
— Именно так, Ваше Величество, panta rhei. Это древнегреческое выражение, которым пользовались в своих сочинениях и арабские мусульманские мыслители, прежде всего Ибн Сина, известный под именем Авиценна, который жил шесть веков назад, и Ибн Рушд, который был моложе его на сто лет, именуемый Аверроэс.
Султан хлопнул в ладоши.
— Велите привести муфтия, — сказал он привратнику, явившемуся по этому знаку.
— Если муфтий, — сказал он, обращаясь к Петру, — отвергнет твою исповедь как преступную болтовню и блудословие, тогда простись с этим, как ты называешь, миром противоположностей, которые, оказывается — и это очень меня занимает, — вообще даже и не противоположности, поскольку все едино есть. Ай, Абдулла, может, ты и безумец, и язычник, но, клянусь бородой Пророка, Моему Величеству с тобой не скучно. Однако сначала выслушаем муфтия.
Муфтий — напомним для ясности — был высшим духовным лицом и экспертом по вопросам веры. Это был тощий, неопрятный человечек, настолько крошечный, что халат, который набросили на него в приемной, волочился по земле, — тогда не позволялось являться на аудиенцию к султану иначе чем в казенном халате. Если Петр и Хамди-историограф, вызванные в сераль для того, чтобы Повелитель излил на них свой гнев, были одеты в халаты серые, строгие, подобные облачениям кающихся грешников, то муфтий, личность почтенная и высокопоставленная, был облачен в великолепные, расшитые золотом парчовые одежды. Он был очень взволнован, потому что быть вызванным неожиданно, ни с того ни с сего, пред трон Высочайшего всегда тревожно. Помимо всего прочего, совесть у него была нечиста, поскольку прошлую ночь он прокутил; закрыв окна, пил с собутыльниками вино, употреблять которое, как известно, запретил Аллах; до сих пор у него гудела голова, и от него, как от старого бочонка, воняло бродившим в утробе напитком. Поэтому на помятом рябом лице, высовывавшемся из богатого мехового воротника, застыло выражение тоски, а черные мышиные глазки беспокойно бегали.
— Я готов и с нетерпением жажду возможности исполнить пожелания Его Величества, — произнес он, приготовившись к самому страшному.
— Речь идет о нескольких вопросах, милый муфтий, — молвил султан тоном наивысшей благожелательности. — Растолкуй нам, каков истинный смысл слов Пророка о том, что каждый человек сразу после своего рождения становится мусульманином. Не значит ли это, что в первые минуты существования новорожденный уже знает основополагающее установление, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его?
Муфтий напряженно посмотрел на султана, пытаясь разгадать, что Повелитель желает услышать, и, увидев, что Владыка Двух Святых Городов совершенно однозначно качает головой и всем своим корпусом, ответил:
— Ни в коем случае, мой султан. Новорожденный не может ничего знать ни об Аллахе, ни о Магомете — просто потому что новорожденный есть новорожденный.
— И все же он мусульманин?
— Пророк сказал так, — подтвердил муфтий.
— Ты говоришь: новорожденный есть новорожденный, — настаивал султан. — Хоть это и правда, но нам она говорит немного. Каковы главные свойства новорожденного?
— Новорожденный чист, — сказал муфтий. — Неспособен на низость.
— И больше ничего? — спросил султан.
— Весьма важно еще одно… — произнес муфтий запинаясь.
— И что же это?
Муфтий, не в силах больше ничего прочесть на лице султана, в тоске поглядел в сторону, туда, где стоял Хамди, и увидел, что историограф постукивает указательным пальцем себя по губам и кивает головой в знак отрицания.
— Новорожденный не умеет говорить, — с облегчением проговорил муфтий.
— Превосходно, — похвалил султан. — Новорожденный не умеет говорить, а это значит — он не лжет. Итак, новорожденный — чист и неспособен на низость и ложь. Так?
— Истинно так, мой султан.
— А это — по словам Пророка — главные свойства мусульманина?
— Да, главные, Ваше Величество.
— Более существенные, чем попугайское бормотание святых истин?
— Да, более существенное, мой султан, — сказал муфтий и, поскольку теперь ему было ясно, куда клонит Повелитель, живо затараторил: — Ильяс ибн Юсуф Низами, который жил вскоре после Пророка, почти дословно говорит следующее, а именно, что истинное неверие — это внешнее, поверхностное вероисповедание, меж тем как истинная вера — это благородное неверие.
— Так что если чужестранец, не знающий наших нравов и привычек, признает и почитает единственного Бога, которого, однако, не называет Аллах, но Пантарэй, это не существенно?
— Сущие пустяки. Ваше Величество, — сказал муфтий, оживившись, ибо ледовый панцирь страха и тревог, сковывавший его тощую грудь, дал трещину. — Главное, — продолжил он, — чтобы был он чист и неспособен на низость и ложь.
— После чего он мог бы стать мусульманином, даже не будучи обязан произносить основополагающее установление: «Верую и признаю, что нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет Пророк Его»?
Муфтий поразился, поскольку это для него был все-таки чересчур крепкий табачок.
— А почему он не может произнести это установление? — тихо спросил он.
— Потому что не хочет, — проворчал султан. — Ты понимаешь, скотина, что это значит, когда сильная и благородная личность не желает что-либо делать? Это просто означает, что он этого не сделает, и баста. И ты разве не слышал, что молодой человек, о котором тут речь, называет своего Бога не Аллах, но Пантарэй?
— Пусть так и скажет, — неуверенно предложил муфтий. — Пусть скажет… верую, что нет Бога, кроме Пантарэя, а Магомет Пророк Его.
Султан перевел взгляд своих миндалевидных глаз на Петра.
— Это ты можешь произнести? — спросил он.
Петр улыбнулся.
— Нет, не могу, Ваше Величество.
— Я так и знал, — огорчился султан. — И ничего лучшего ты не можешь предложить, дурья твоя голова? — снова обратился он к муфтию.
Муфтий, придя в замешательство, некоторое время размышлял:
— Тогда пускай Ваше Величество объявит его почетным мусульманином.
Султан шлепнул себя по ляжкам.
— Вот это то, что нужно, вот это я и хотел услышать! — воскликнул он. — А теперь, муфтий, будь очень внимателен, наблюдай, что будет, держи ушки на макушке и гляди в оба. Мой милый Абдулла, раб, вознесенный к Солнцу, ты, к кому воспылали приязнью мой ум и сердце, муж чистый и неспособный на низость и ложь, почетный мусульманин и первый носитель сана, поименованного «Ученость Его Величества» — первый, но, думаю, и последний, ибо я не вижу никого, кто бы после тебя этот сан получил, — мой личный секретарь и советник, чья речь, украшенная иноземным акцентом, звучит для моего слуха высокой музыкой, побуждающей к размышлению, — ты видишь, насколько я взволнован и вдохновлен; — так знай, что та честь, которую я тебе оказал, — наивысшая изо всех почестей, которыми я располагаю, а это о чем-нибудь да говорит. Сними халат.
Петр в изумлении снял серую хламиду кающегося грешника и подсудимого, а султан, поднявшись, расстегнул бриллианты, служившие ему пуговицами, сбросил с плеч свой прекрасный халат, блиставший дорогими каменьями, как небосвод ясной августовской ночью, и возложил его на плечи Петра. И тут же по всем пяти зданиям сераля распространилось известие, что в могучей турецкой империи объявился новый правитель.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СТАМБУЛЬСКАЯ ДЕФЕНЕСТРАЦИЯ
ХАЛАТ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА
И хотя Петр, исповедовавший, как сказано, libега arbitria, то есть свободу человеческой воли, не признавал в своем мире ничего, что можно было бы назвать «бродячим сюжетом», и, значит, не видел никакой симметричной связи меж своей триумфальной аудиенцией у главы христианства, папы, состоявшейся около шести лет назад, и не менее победоносной аудиенцией у главы противников христианства, турецкого султана, он не сомневался, что событие, происшедшее тогда, на свой манер повторится и на этот раз. Властители, чересчур могущественные и чересчур одинокие в своем исключительном положении, легко загораются и воодушевляются, благодарные кому угодно, кто смог увлечь их, вырвав из оцепенения и скуки государственных занятий, но столь же быстро охладевают и отрезвляются. И если несколько лет тому назад папа сперва осыпал Петра своими милостями, а назавтра, опомнившись, нашел дипломатический способ эти милости сократить настолько, что по сути все забрал обратно, то можно было ожидать, что так же поведет себя и султан.
Того же мнения придерживался и историограф Хамди-эфенди, в скромный дом которого, к его прелестной черноволосой дочери, Петр вернулся сразу же после окончания аудиенции у Того, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам. Ученый историограф считал, что высокий сан, в который посвящен его зять, — слишком неожиданный, ни с чем не сообразный, несуразный и слишком рискованный, чтобы можно было принимать его всерьез и со всей ответственностью. И что Петр вел себя неправильно, когда перед султаном дал волю своему невоздержанному языку и не последовал примеру своего тестя Хамди, который взвешивал каждое слово и предпочитал молчать, лишь бы не произнести ничего, о чем позже мог бы пожалеть, хотя, понятно, и у него с языка тоже готова была сорваться и остроумная реплика, и убедительный аргумент. Он, Хамди, просто цепенел, когда Петр подносил сюрпризы и атаковал Повелителя своими безумными идеями, неслыханными подтасовками и ересью. Так, например, когда Петр заявил, что не верит в Бога, Хамди просто почувствовал, как у него на голове под напором вставших дыбом волос буквально поднимается тюрбан. Хотя султан, да воздается за это Аллаху, и дал себя ошеломить безумной Петровой тарабарщиной и в ослеплении своем невероятно его превознес, но нельзя предвидеть, чем это кончится и что произойдет, когда мысли в его голове улягутся, выстроятся в привычном порядке, а главное — в этом самая большая опасность — когда внимание его привлекут разнотолки ревнивых и завистливых придворных, которые пасутся вблизи него и кому сногсшибательный успех Петра буквально не дает спать. Сам он, Хамди-эфенди, от всего этого испытывает такой страх, что в животе у него кишки закручиваются, извиваясь, словно клубок змей, и он мог бы — пусть многоуважаемый зять ему в том поверит — подкрепить свои неприятные — ощущения и мрачные настроения множеством исторических примеров.
Пессимизм ученого историографа, окрашенный наивно скрываемой завистью к успеху зятя и стыдом за собственную робость, был, возможно, и преувеличен, однако Петр, который при своем знании мира и людей мог бы подняться над такими пустяками, принимал укоры тестя не без раздражения, поскольку считал неприличным, если не бесчестным, для пожилого человека так спокойно, как ни в чем не бывало, забывать о том, что если бы Петр не вел себя перед султаном подобным образом, то сейчас оба они, тесть и зять, возможно, умирали бы на колу долгой и мучительной смертью.
А маленькая Лейла — что бы ни пророчил ее хлопотливый папенька — не сводила с Петра своих черных, словно бесконечная ночь, очей, выражавших страстную преданность и безудержное восхищение: она очень хорошо знала — одна пташка-щебетунья принесла ей в клювике весть, — что перед властителем Петр не оробел, вел себя не безрассудно, как того хотел ученый Хамди-эфенди, а блестяще-остроумно и что, напротив, неловко и неумно проявил себя ее папенька, и она так гордилась своим мужем, что ее маленькие груди трепетали, как после стремительного бега, а лицо Петра пред ее взором расплывалось и таяло, затуманенное слезами восхищения и горделивого счастья.
Однако очень скоро подтвердилось, что Хамди-эфенди хорошо знал, что говорит, ибо некоторое время спустя после последней молитвы, которую он и Лейла совершили с надлежащим тщанием и полнотой, тогда как Петр угрюмо удалился в свой рабочий кабинет, чтобы там побеседовать со своим богом Пантарэем — так вот, после последней молитвы, когда небо на западе давно погасло и все собаки на обоих берегах Босфора слили свои голоса в одной протяжной и непрерывной элегии завываний, лая и тявканья, к дому Хамди-эфенди маршем подошел отряд янычар с бунчуками и факелами. В столь позднее время они выглядели необыкновенно могучими, поскольку, во-первых, на службу в серале отбирали самых рослых верзил, а во-вторых, на головах они носили высокие шапки, украшенные лентами, спускавшимися по спине чуть ли не до пояса. А когда их предводитель начал молотить в дверь своим здоровенным кулаком, Хамди-эфенди прошептал посиневшими от страха губами:
— Вот оно, начинается.
И самолично пошел им отворить, не дожидаясь привратника, который забрался в укромный уголок и, без сомнения, уже спал крепким сном.
Предводитель, чье звание обозначалось серебряным бантиком, прикрепленным к феске посредине лба, на вопрос Хамди, чего ему угодно, ответил, что желает говорить с Абдуллой. Так он и выразился — с Абдуллой, не с рабом Абдуллой, не с Абдуллой-беем, как Владыка Владык нынче раз или два назвал Петра, а просто с Абдуллой — и все, точка. Это прозвучало так сухо и неприязненно, что Хамди не сдержался и задал вопрос:
— С моим зятем Абдуллой?
Предводитель расхохотался грубым янычарским смехом.
— Ишь ты, с твоим зятем! По-твоему, все, и даже я при моей высокой должности, должны знать твои семейные дела? Мне приказано поговорить с Абдуллой, который живет в этом доме и кого наместник Бога на земле сегодня утром лично допрашивал. Вот его и приведи, да побыстрей, если не желаешь сюрпризов, которыми я в своем высоком чине вместе со своими помощниками могу тебя осчастливить.
— Я здесь, — неожиданно прозвучал голос, как уже один раз случилось в этом доме, и из тьмы коридора появился Петр, направлявшийся к открытой входной двери, освещенной факелами янычар. — Чего тебе нужно? Наверное, стряслось что-то важное, если при своей высокой должности вы обременили себя ночным визитом ко мне?
И тут случилось нечто очень странное: в тот момент, когда Петр выступил из темноты и появился в дверях, озаренный светом пылающих факелов, предводитель янычар сунул бунчук под мышку и освободившейся рукой схватил себя за нос; то же самое проделали его подручные, простые солдаты без бантика на лбу.
— У тебя халат Его Величества, — проговорил он гнусаво, как говорят, когда заложен нос. — Отдай его мне, я сам отнесу халат Его Величеству обратно, раньше чем ты сотворишь с ним что-нибудь скверное.
— Таков приказ Его Величества? — спросил Петр.
— Это не твое дело, — прогнусавил в ответ предводитель. — Мое звание достаточно высоко, чтобы без лишних церемоний и расспросов я мог поступить так, как приказал: отдай халат султана.
— Не раньше, чем ты объяснишь, отчего вы все держитесь за носы, — сказал Петр.
— Наверное, потому, что здесь воняет. И в самом деле, вонь страшная, как будто кто-то только сейчас вылезиз сточной канавы, — заявил предводитель янычар, и его подчиненные одобрили этот ответ грубым янычарским хохотом, именно таким, каким заливались одичалые солдаты при захвате города, когда кидали в костры живых младенцев, и предводитель хохотал вместе с ними. Но не долго, потому что Петр поднес ему такую понюшку, что у того сразу из обеих ноздрей кровь хлынула струёй.
— Это чтоб у тебя, жук навозный, была настоящая причина держаться за нос, — проговорил он; меж тем как предводитель янычар, отфыркиваясь и захлебываясь собственной кровью, медленно опускался на колени в дорожную пыль. — А с вами что, молодцы? — обратился Петр к солдатам, которые уже не гоготали, а лишь глухо ворчали, отступая под его взглядом. — Желаете, чтоб и вас так погладили? Если нет, так оставьте нас в покое и убирайтесь прочь! Халат я верну Его Величеству собственноручно, как собственноручно его и взял.
— Это тебе дорого обойдется! — злобно прошамкал предводитель янычар разбитыми в кровь губами. — За это ты еще свое получишь, помойная крыса!
Петр меж тем захлопнул двери и задвинул засов.
— Ничего страшного, — сказал он тестю, который, ни жив ни мертв от страха, рвал на себе волосы и сетовал, что из-за безумной нерассудительности Петра теперь уже точно конец всем надеждам и упованиям, только и остается что умереть, потому как янычары такого оскорбления не снесут, вернутся с подкреплением, и его, Хамди, так же как и Лейлу, а главное, Петра — растерзают в клочья.
— Ничего страшного, — повторил Петр в ответ на стенания старца, — всего-навсего неумелая попытка втравить меня в такую заварушку, из которой мне не помог бы выбраться ни перстень Борджа, ни цитаты из Философа насчет сущности и случайности. Потому что если бы я отдал им халат султана, они бы его присвоили, бриллианты поделили между собой и — пиши пропало, а я потом объясняй, — куда подевалось султанское одеянье? А что до того, вернутся ли они еще сегодня с подкреплением — растерзать нас, этого вы, папенька, не опасайтесь, потому что хоть положение мое при дворе, кажется, сильно пошатнулось, я все еще носитель титула «Ученость Его Величества», а в привычках всех великих самодержцев — не спешить с отменой своих решений; они предпочитают всячески изворачиваться и вилять, лишь бы не дать повода для разговоров, будто они не ведают, что творят, и слово их не имеет ни малейшей цены и значения. Из этого ясно, что на сегодняшнюю ночь можно выбросить из головы все заботы и отложить их на завтра.
Сказав так, Петр ушел со своей женой Лейлой в спальню и — по выражению второй, серебристо-седой бабы-бабарихи — усердно там трудился и провел столь добрую работу, что профессиональное заключение первой — белой — бабарихи, будто Лейла еще недавно была девушкой, с каждой секундой окончательно теряло смысл. Наконец Лейла, утомленная и изнемогшая от наслаждения и счастья, с ощущением сладкой и полной расслабленности, когда кажется, будто тела уже нет, ибо каждая частичка молодого существа была удовлетворена и не знала, чего еще желать, — погладила Петра по волосам и прошептала:
— Ах, ты мой сокол.
И он ответил:
— Я не сокол. Но не исключено, что скоро им стану.
Это древнетурецкое выражение означает, как мы помним, «уход в вечность». Но Лейла, представительница молодой генерации и не слишком образованная, как все женщины в тогдашней Турции, не знала этой прекрасной старой идиомы и потому в своем некритическом восхищении Петром, заведомо убежденная, что для него нет ничего невозможного, сказала:
— Конечно, я в этом не сомневаюсь.
Того же мнения придерживался и историограф Хамди-эфенди, в скромный дом которого, к его прелестной черноволосой дочери, Петр вернулся сразу же после окончания аудиенции у Того, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам. Ученый историограф считал, что высокий сан, в который посвящен его зять, — слишком неожиданный, ни с чем не сообразный, несуразный и слишком рискованный, чтобы можно было принимать его всерьез и со всей ответственностью. И что Петр вел себя неправильно, когда перед султаном дал волю своему невоздержанному языку и не последовал примеру своего тестя Хамди, который взвешивал каждое слово и предпочитал молчать, лишь бы не произнести ничего, о чем позже мог бы пожалеть, хотя, понятно, и у него с языка тоже готова была сорваться и остроумная реплика, и убедительный аргумент. Он, Хамди, просто цепенел, когда Петр подносил сюрпризы и атаковал Повелителя своими безумными идеями, неслыханными подтасовками и ересью. Так, например, когда Петр заявил, что не верит в Бога, Хамди просто почувствовал, как у него на голове под напором вставших дыбом волос буквально поднимается тюрбан. Хотя султан, да воздается за это Аллаху, и дал себя ошеломить безумной Петровой тарабарщиной и в ослеплении своем невероятно его превознес, но нельзя предвидеть, чем это кончится и что произойдет, когда мысли в его голове улягутся, выстроятся в привычном порядке, а главное — в этом самая большая опасность — когда внимание его привлекут разнотолки ревнивых и завистливых придворных, которые пасутся вблизи него и кому сногсшибательный успех Петра буквально не дает спать. Сам он, Хамди-эфенди, от всего этого испытывает такой страх, что в животе у него кишки закручиваются, извиваясь, словно клубок змей, и он мог бы — пусть многоуважаемый зять ему в том поверит — подкрепить свои неприятные — ощущения и мрачные настроения множеством исторических примеров.
Пессимизм ученого историографа, окрашенный наивно скрываемой завистью к успеху зятя и стыдом за собственную робость, был, возможно, и преувеличен, однако Петр, который при своем знании мира и людей мог бы подняться над такими пустяками, принимал укоры тестя не без раздражения, поскольку считал неприличным, если не бесчестным, для пожилого человека так спокойно, как ни в чем не бывало, забывать о том, что если бы Петр не вел себя перед султаном подобным образом, то сейчас оба они, тесть и зять, возможно, умирали бы на колу долгой и мучительной смертью.
А маленькая Лейла — что бы ни пророчил ее хлопотливый папенька — не сводила с Петра своих черных, словно бесконечная ночь, очей, выражавших страстную преданность и безудержное восхищение: она очень хорошо знала — одна пташка-щебетунья принесла ей в клювике весть, — что перед властителем Петр не оробел, вел себя не безрассудно, как того хотел ученый Хамди-эфенди, а блестяще-остроумно и что, напротив, неловко и неумно проявил себя ее папенька, и она так гордилась своим мужем, что ее маленькие груди трепетали, как после стремительного бега, а лицо Петра пред ее взором расплывалось и таяло, затуманенное слезами восхищения и горделивого счастья.
Однако очень скоро подтвердилось, что Хамди-эфенди хорошо знал, что говорит, ибо некоторое время спустя после последней молитвы, которую он и Лейла совершили с надлежащим тщанием и полнотой, тогда как Петр угрюмо удалился в свой рабочий кабинет, чтобы там побеседовать со своим богом Пантарэем — так вот, после последней молитвы, когда небо на западе давно погасло и все собаки на обоих берегах Босфора слили свои голоса в одной протяжной и непрерывной элегии завываний, лая и тявканья, к дому Хамди-эфенди маршем подошел отряд янычар с бунчуками и факелами. В столь позднее время они выглядели необыкновенно могучими, поскольку, во-первых, на службу в серале отбирали самых рослых верзил, а во-вторых, на головах они носили высокие шапки, украшенные лентами, спускавшимися по спине чуть ли не до пояса. А когда их предводитель начал молотить в дверь своим здоровенным кулаком, Хамди-эфенди прошептал посиневшими от страха губами:
— Вот оно, начинается.
И самолично пошел им отворить, не дожидаясь привратника, который забрался в укромный уголок и, без сомнения, уже спал крепким сном.
Предводитель, чье звание обозначалось серебряным бантиком, прикрепленным к феске посредине лба, на вопрос Хамди, чего ему угодно, ответил, что желает говорить с Абдуллой. Так он и выразился — с Абдуллой, не с рабом Абдуллой, не с Абдуллой-беем, как Владыка Владык нынче раз или два назвал Петра, а просто с Абдуллой — и все, точка. Это прозвучало так сухо и неприязненно, что Хамди не сдержался и задал вопрос:
— С моим зятем Абдуллой?
Предводитель расхохотался грубым янычарским смехом.
— Ишь ты, с твоим зятем! По-твоему, все, и даже я при моей высокой должности, должны знать твои семейные дела? Мне приказано поговорить с Абдуллой, который живет в этом доме и кого наместник Бога на земле сегодня утром лично допрашивал. Вот его и приведи, да побыстрей, если не желаешь сюрпризов, которыми я в своем высоком чине вместе со своими помощниками могу тебя осчастливить.
— Я здесь, — неожиданно прозвучал голос, как уже один раз случилось в этом доме, и из тьмы коридора появился Петр, направлявшийся к открытой входной двери, освещенной факелами янычар. — Чего тебе нужно? Наверное, стряслось что-то важное, если при своей высокой должности вы обременили себя ночным визитом ко мне?
И тут случилось нечто очень странное: в тот момент, когда Петр выступил из темноты и появился в дверях, озаренный светом пылающих факелов, предводитель янычар сунул бунчук под мышку и освободившейся рукой схватил себя за нос; то же самое проделали его подручные, простые солдаты без бантика на лбу.
— У тебя халат Его Величества, — проговорил он гнусаво, как говорят, когда заложен нос. — Отдай его мне, я сам отнесу халат Его Величеству обратно, раньше чем ты сотворишь с ним что-нибудь скверное.
— Таков приказ Его Величества? — спросил Петр.
— Это не твое дело, — прогнусавил в ответ предводитель. — Мое звание достаточно высоко, чтобы без лишних церемоний и расспросов я мог поступить так, как приказал: отдай халат султана.
— Не раньше, чем ты объяснишь, отчего вы все держитесь за носы, — сказал Петр.
— Наверное, потому, что здесь воняет. И в самом деле, вонь страшная, как будто кто-то только сейчас вылезиз сточной канавы, — заявил предводитель янычар, и его подчиненные одобрили этот ответ грубым янычарским хохотом, именно таким, каким заливались одичалые солдаты при захвате города, когда кидали в костры живых младенцев, и предводитель хохотал вместе с ними. Но не долго, потому что Петр поднес ему такую понюшку, что у того сразу из обеих ноздрей кровь хлынула струёй.
— Это чтоб у тебя, жук навозный, была настоящая причина держаться за нос, — проговорил он; меж тем как предводитель янычар, отфыркиваясь и захлебываясь собственной кровью, медленно опускался на колени в дорожную пыль. — А с вами что, молодцы? — обратился Петр к солдатам, которые уже не гоготали, а лишь глухо ворчали, отступая под его взглядом. — Желаете, чтоб и вас так погладили? Если нет, так оставьте нас в покое и убирайтесь прочь! Халат я верну Его Величеству собственноручно, как собственноручно его и взял.
— Это тебе дорого обойдется! — злобно прошамкал предводитель янычар разбитыми в кровь губами. — За это ты еще свое получишь, помойная крыса!
Петр меж тем захлопнул двери и задвинул засов.
— Ничего страшного, — сказал он тестю, который, ни жив ни мертв от страха, рвал на себе волосы и сетовал, что из-за безумной нерассудительности Петра теперь уже точно конец всем надеждам и упованиям, только и остается что умереть, потому как янычары такого оскорбления не снесут, вернутся с подкреплением, и его, Хамди, так же как и Лейлу, а главное, Петра — растерзают в клочья.
— Ничего страшного, — повторил Петр в ответ на стенания старца, — всего-навсего неумелая попытка втравить меня в такую заварушку, из которой мне не помог бы выбраться ни перстень Борджа, ни цитаты из Философа насчет сущности и случайности. Потому что если бы я отдал им халат султана, они бы его присвоили, бриллианты поделили между собой и — пиши пропало, а я потом объясняй, — куда подевалось султанское одеянье? А что до того, вернутся ли они еще сегодня с подкреплением — растерзать нас, этого вы, папенька, не опасайтесь, потому что хоть положение мое при дворе, кажется, сильно пошатнулось, я все еще носитель титула «Ученость Его Величества», а в привычках всех великих самодержцев — не спешить с отменой своих решений; они предпочитают всячески изворачиваться и вилять, лишь бы не дать повода для разговоров, будто они не ведают, что творят, и слово их не имеет ни малейшей цены и значения. Из этого ясно, что на сегодняшнюю ночь можно выбросить из головы все заботы и отложить их на завтра.
Сказав так, Петр ушел со своей женой Лейлой в спальню и — по выражению второй, серебристо-седой бабы-бабарихи — усердно там трудился и провел столь добрую работу, что профессиональное заключение первой — белой — бабарихи, будто Лейла еще недавно была девушкой, с каждой секундой окончательно теряло смысл. Наконец Лейла, утомленная и изнемогшая от наслаждения и счастья, с ощущением сладкой и полной расслабленности, когда кажется, будто тела уже нет, ибо каждая частичка молодого существа была удовлетворена и не знала, чего еще желать, — погладила Петра по волосам и прошептала:
— Ах, ты мой сокол.
И он ответил:
— Я не сокол. Но не исключено, что скоро им стану.
Это древнетурецкое выражение означает, как мы помним, «уход в вечность». Но Лейла, представительница молодой генерации и не слишком образованная, как все женщины в тогдашней Турции, не знала этой прекрасной старой идиомы и потому в своем некритическом восхищении Петром, заведомо убежденная, что для него нет ничего невозможного, сказала:
— Конечно, я в этом не сомневаюсь.
СВЯТАЯ ЛОЖЬ ПЕТРА
Назавтра, после первой молитвы, в правительственном здании сераля должно было состояться Высочайшее собрание Совета, и историограф Хамди-эфенди, скромный ученый, отправился туда пешком; молодой зять сопровождал его, чтобы вернуть халат Тому, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, точнее говоря, он выдумал этот предлог для того, чтобы проникнуть на заседание Совета и защитить себя, а заодно разведать обстановку и заставить замолчать своих недругов, ибо титул «Ученость Его Величества» был до такой степени неопределенным, а его обязанности и права настолько смутны, что даже оставалось неясным, смеет ли он принимать участие в Высоких заседаниях, хотя бы как последний среди чаушей, которым, как известно, позволялось лишь слушать и изредка сопровождать султановы изречения странным возгласом «бак!».
Дойдя до сераля, они убедились, что, судя по всему, совещание уже началось, потому как охранники визирей слонялись без дела по Двору блаженства; от внимания Петра не ускользнуло, что, завидев его и Хамди, они ничуть не присмирели, а, напротив, нахально пяля глаза и подталкивая друг друга локтями, раззявили распухшие губы, а страж главного входа на вопрос Хамди ответил: да, Его Величество будто бы пожелали, чтоб Совет собрался сегодня несколько раньше обычного, поскольку на повестке дня вопросы чрезвычайно важные и многочисленные и решение их не терпит отлагательств.
Это тоже ничего хорошего не предвещало, и ученый историк настолько был сокрушен, что не совладал с собой и, к немалой потехе охранников, томившихся во дворе, схватился за голову, точнее — за овальный край своего тюрбана.
— А мне ничего не сказали! Мне не сказали ничего! — простонал он и взбежал по лестницеиз черного мрамора так проворно, что подол его черного халата обвился вокруг лодыжек сухоньких поспешающих ног.
Петр двинулся за ним следом, но караульщик преградил ему путь:
— А ты куда, приятель? — спросил он. Такое обращение было оскорбительно слышать человеку, который неполных двенадцать часов назад был одарен — по собственным словам султана — самой высокой из почестей, какими Владыка Двух Святых Городов располагает, что уже говорило о многом, однако Петр прекрасно понимал, насколько трудно его положение, чтоб обращать внимание на подобные мелочи. Отогнув угол полотна, в которое был завернут халат султана — Петр нес его, перебросив через руку, — и поиграв на лице стражника блеском драгоценных каменьев, которыми было усыпано царственное одеяние, Петр коротко сказал:
— Я иду вернуть халат Его Величеству, и ты, раб, не смеешь мне чинить препятствия.
Этого оказалось достаточно, стражник отступил, но Петр — черт его дернул! — не удовольствовался частичным успехом и загремел:
— Что ж ты, пес, не падаешь на колени перед халатом Его Величества?
Стражник, оторопев, рухнул на колени.
— Теперь целуй пыль земли, — продолжал Петр, все более возвышая голос.
Стражник поцеловал пыль земли.
— Я еще поговорю с тобой, прислужник, — посулилПетр, уже не спеша и с достоинством поднимаясь по лестнице. Довольно было косого взгляда, чтоб убедиться — охранники на Дворе блаженства уже не ухмыляются скотски-наглой усмешкой, а таращат на него округлившиеся глаза изумленных телят и уже не слоняются по двору, а застыли на месте, словно пораженные нежданным явлением двухвостой кометы. Это были пустяки, абсолютная чепуха в сравнении с теми трудностями, которые — как он понимал — ему предстояло преодолеть, но Петр обрадовался, настроение его улучшилось, прибавилось уверенности в себе.
Однако его подстерегала новая неожиданность. Не освещенная сейчас парадная лестница подводила к сложному переплетению не менее темных коридорчиков и комнатушек, проходов, ступенек и ниш. Миновав четыре Залы Сокровищ, запертых на замок, ибо входить туда имел право лишь сам султан и высокопоставленные лица — все они теперь заседали на совещании, — Петр очутился в лабиринте бессмысленных архитектурных затей и просчетов, плодившихся, нагромождавшихся и видоизменявшихся, надо думать, в течение многих десятилетий, и, не найдя выхода, вскоре безнадежно заблудился. И вот, когда Петр шел, напрягая слух, и вроде бы уже заслышал людские голоса, — внезапно откуда-то справа, со стороны маленькой, строго квадратной комнатки, посредине которой стоял низкий, тоже безупречно квадратный стол, очевидно, византийской работы, ибо на его крышке, изукрашенной потрескавшейся инкрустацией, было выложено бледное и строгое лицо святой царицы Теодоры, обрамленное высоким нимбом, — кто-то потянул за кончик султанова халата, и, отшатнувшись, Петр увидел то, что меньше всего рассчитывал тут увидеть и что менее всего на свете увидеть желал, а именно: кошачий блеск огромных, устремленных на него глаз слабоумного брата султана Мустафы, который сидел на полу под столом, поджав под себя левую ногу и опираясь на вытянутую правую руку.
— Бак! — сказал Петр. — Вы испугали меня, принц.
— Я знал, что ты здесь пройдешь, потому что всякий заплутавший в этом обезьяньем доме избирает этот путь, — сказал Мустафа и протянул Петру небольшой граненый флакон, который держал в правой руке. — Это для тебя.
— Что это? — спросил Петр.
— Вода, — ответил слабоумный принц. — Чистая вода, и больше ничего. У вас ведь крестят водой, а? Ты сам говорил.
— Да, — подтвердил Петр с некоторым сомнением в голосе. — У нас крестят водой.
— Тогда окрести меня, — попросил Мустафа. Петр был так удивлен, что не смог выговорить даже чего-нибудь вроде «это вы серьезно, шахзаде?», и, держа флакон в руке, уставился на принца неподвижным взглядом, не зная, что и думать.
— Ну как, окрестишь или нет? — нетерпеливо проговорил Мустафа, выползая из-под стола на тощей заднице. — Окрести!
— Наверное, это несерьезно, принц? — усомнился Петр.
— Это очень серьезно, — ответил Мустафа. — Я ведь вовсе не сумасшедший, ты это понял?
— Конечно, не сумасшедший, принц, — учтиво ответил Петр, как ответил бы любому другому безумцу, который, разумеется, не считает себя больным.
— Я только прикидываюсь безумцем, ведь если бы я не притворялся, брату не оставалось бы ничего другого, как повелеть меня казнить, и даже если бы он сам не хотел меня убить, Черногорец заставил бы его это сделать.
Дойдя до сераля, они убедились, что, судя по всему, совещание уже началось, потому как охранники визирей слонялись без дела по Двору блаженства; от внимания Петра не ускользнуло, что, завидев его и Хамди, они ничуть не присмирели, а, напротив, нахально пяля глаза и подталкивая друг друга локтями, раззявили распухшие губы, а страж главного входа на вопрос Хамди ответил: да, Его Величество будто бы пожелали, чтоб Совет собрался сегодня несколько раньше обычного, поскольку на повестке дня вопросы чрезвычайно важные и многочисленные и решение их не терпит отлагательств.
Это тоже ничего хорошего не предвещало, и ученый историк настолько был сокрушен, что не совладал с собой и, к немалой потехе охранников, томившихся во дворе, схватился за голову, точнее — за овальный край своего тюрбана.
— А мне ничего не сказали! Мне не сказали ничего! — простонал он и взбежал по лестницеиз черного мрамора так проворно, что подол его черного халата обвился вокруг лодыжек сухоньких поспешающих ног.
Петр двинулся за ним следом, но караульщик преградил ему путь:
— А ты куда, приятель? — спросил он. Такое обращение было оскорбительно слышать человеку, который неполных двенадцать часов назад был одарен — по собственным словам султана — самой высокой из почестей, какими Владыка Двух Святых Городов располагает, что уже говорило о многом, однако Петр прекрасно понимал, насколько трудно его положение, чтоб обращать внимание на подобные мелочи. Отогнув угол полотна, в которое был завернут халат султана — Петр нес его, перебросив через руку, — и поиграв на лице стражника блеском драгоценных каменьев, которыми было усыпано царственное одеяние, Петр коротко сказал:
— Я иду вернуть халат Его Величеству, и ты, раб, не смеешь мне чинить препятствия.
Этого оказалось достаточно, стражник отступил, но Петр — черт его дернул! — не удовольствовался частичным успехом и загремел:
— Что ж ты, пес, не падаешь на колени перед халатом Его Величества?
Стражник, оторопев, рухнул на колени.
— Теперь целуй пыль земли, — продолжал Петр, все более возвышая голос.
Стражник поцеловал пыль земли.
— Я еще поговорю с тобой, прислужник, — посулилПетр, уже не спеша и с достоинством поднимаясь по лестнице. Довольно было косого взгляда, чтоб убедиться — охранники на Дворе блаженства уже не ухмыляются скотски-наглой усмешкой, а таращат на него округлившиеся глаза изумленных телят и уже не слоняются по двору, а застыли на месте, словно пораженные нежданным явлением двухвостой кометы. Это были пустяки, абсолютная чепуха в сравнении с теми трудностями, которые — как он понимал — ему предстояло преодолеть, но Петр обрадовался, настроение его улучшилось, прибавилось уверенности в себе.
Однако его подстерегала новая неожиданность. Не освещенная сейчас парадная лестница подводила к сложному переплетению не менее темных коридорчиков и комнатушек, проходов, ступенек и ниш. Миновав четыре Залы Сокровищ, запертых на замок, ибо входить туда имел право лишь сам султан и высокопоставленные лица — все они теперь заседали на совещании, — Петр очутился в лабиринте бессмысленных архитектурных затей и просчетов, плодившихся, нагромождавшихся и видоизменявшихся, надо думать, в течение многих десятилетий, и, не найдя выхода, вскоре безнадежно заблудился. И вот, когда Петр шел, напрягая слух, и вроде бы уже заслышал людские голоса, — внезапно откуда-то справа, со стороны маленькой, строго квадратной комнатки, посредине которой стоял низкий, тоже безупречно квадратный стол, очевидно, византийской работы, ибо на его крышке, изукрашенной потрескавшейся инкрустацией, было выложено бледное и строгое лицо святой царицы Теодоры, обрамленное высоким нимбом, — кто-то потянул за кончик султанова халата, и, отшатнувшись, Петр увидел то, что меньше всего рассчитывал тут увидеть и что менее всего на свете увидеть желал, а именно: кошачий блеск огромных, устремленных на него глаз слабоумного брата султана Мустафы, который сидел на полу под столом, поджав под себя левую ногу и опираясь на вытянутую правую руку.
— Бак! — сказал Петр. — Вы испугали меня, принц.
— Я знал, что ты здесь пройдешь, потому что всякий заплутавший в этом обезьяньем доме избирает этот путь, — сказал Мустафа и протянул Петру небольшой граненый флакон, который держал в правой руке. — Это для тебя.
— Что это? — спросил Петр.
— Вода, — ответил слабоумный принц. — Чистая вода, и больше ничего. У вас ведь крестят водой, а? Ты сам говорил.
— Да, — подтвердил Петр с некоторым сомнением в голосе. — У нас крестят водой.
— Тогда окрести меня, — попросил Мустафа. Петр был так удивлен, что не смог выговорить даже чего-нибудь вроде «это вы серьезно, шахзаде?», и, держа флакон в руке, уставился на принца неподвижным взглядом, не зная, что и думать.
— Ну как, окрестишь или нет? — нетерпеливо проговорил Мустафа, выползая из-под стола на тощей заднице. — Окрести!
— Наверное, это несерьезно, принц? — усомнился Петр.
— Это очень серьезно, — ответил Мустафа. — Я ведь вовсе не сумасшедший, ты это понял?
— Конечно, не сумасшедший, принц, — учтиво ответил Петр, как ответил бы любому другому безумцу, который, разумеется, не считает себя больным.
— Я только прикидываюсь безумцем, ведь если бы я не притворялся, брату не оставалось бы ничего другого, как повелеть меня казнить, и даже если бы он сам не хотел меня убить, Черногорец заставил бы его это сделать.