Страница:
— Он не отвечает за сделанное, — бормотал молодой принц. — Ведь он — единственная достоверность.
Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, был мужчина не молодой, но и не старый, толстоватый, с бледным лицом, обрамленным короткой, очень черной и очень густой бородкой, в поведении его чувствовались нерешительность и испуг — настолько, что, маскируя свою запуганность, он то и дело поднимал крик и гвалт. Голову его покрывал сложной конструкции тюрбан, по форме напоминавший епископскую митру, только был пониже и украшен перьями райских птиц, укрепленными бриллиантовыми застежками; его пурпуровые одежды были расшиты золотом и застегнуты на груди бриллиантовой брошью, однако самый крупный бриллиант сверкал на безымянном пальце его левой руки.
И пока он вел собрание, восседая на огромной, круглой подушке, на локоть выше визирского дивана, и откинувшись на такую же круглую подушку за спиной, пока уста его изрекали приказания и запреты, мыслью он всецело пребывал в кругу своих женщин. Женщины были единственной его страстью, и они стоили того; султан собирал в своем гареме женщин так, как иной собирает старинное оружие или драгоценные покрывала; женщины составляли его коллекцию, а этот вид коллекционирования чрезвычайно дорог и тем более интересен, что ценность коллекции непрестанно меняется одновременно в двух планах: объективном — да позволено нам будет выразиться так — и субъективном: женщины стареют, болеют, толстеют или же — в редких случаях — становятся день ото дня прекраснее, и это, как сказано, перемены объективные; а сам коллекционер переходит в своих пристрастиях от одной жены к другой: то, обнаружив скрытые прежде достоинства, воспылает могучей страстью к Фатме, потом, пресытившись Фатмой, возлюбит Рефию и так далее, и так далее, и эти перемены уже субъективного свойства.
Женщин у султана было три вида. Прежде всего — официальные жены, с которыми он был обвенчан по соображениям, главным образом, политическим; с ними он считался меньше всего. Второй, более интересный вид, составляли многолетние фаворитки; однако самым любопытным был третий вид — фаворитки кратковременные, так называемые gozde — «утеха оку», или грубо выражаясь, «та, на которую положил глаз». А продолговатые глаза султана отличались проворством взгляда и замечали многое.
Ну, а пока, как сказано, султан пребывал среди своих женщин тайно, в мыслях; он снова и снова задавал себе вопрос, который мы здесь уже некоторым образом затрагивали: соизволила ли какая-нибудь из жемчужин, украшавших его жизнь, из яблонек, окаймлявших его дороги, прельщавших своей слабостью и красотой сосудов блаженства, источников преображения и забвения, заглянуть сегодня в одну из тех потаенных светлиц, откуда женщинам позволяется наблюдать за совещанием правительства, сидит ли кто-нибудь из них за решеткой окошек, размещенных чуть ли не под потолком, — вот уж поистине дьявольская выдумка, явившаяся причиной многих невзгод и кровопролитий, ибо неуверенность в том, наблюдают ли за ними прекрасные очи возлюбленных, с незапамятных времен пьянила и волновала султанов, а распаленное, необузданное желание нравиться этим скрытым от взора прелестницам часто толкала правителей на решения безрассудные, импульсивные и волюнтаристские, за что потом целые народы расплачивались мучениями и нищетой: хоть и скрытые паранджой и стенами гарема, мусульманские женщины нередко оказывали огромное влияние на общественные дела, гораздо более сильное, чем общественность отваживалась предполагать. Ибо и султаны тщеславны, и страстное желание быть предметом обожания и восхищения не только ввиду своего исключительного положения и могущества, но самому по себе горит даже в душе Тех, Для Кого Нет Титула, Равного Их Достоинствам. Вот и теперь, когда Высочайший совет обсуждал вопрос о политике персидского шаха по прозванию Коварный, в то время как в своей стране его величали Великий, теснившего империю и угрожавшего ей с правой стороны, султан — а ему как раз в этот момент почудилось, что за крайней решеткой справа у окошка под потолком мелькнул влажный блеск женских очей, — надулся и мощным голосом повелел:
— Отпишите Коварному, что, если он не оставит нас в покое и не утихомирится, я сам выступлю против него и предам самой позорной смерти, какую только способен измыслить человек.
Это были точные слова его достославного предшественника Сулеймана. Как видно, блеск женских очей, даже только предполагаемый или предчувствуемый, может придать мужчине удаль и силу поистине неожиданную, а на сей раз столь могучую и сокрушительную, что сам султан испугался ее; скосив миндалевидные глаза на часы, дар габсбургского императора, стоявшие в специально для этого устроенной нише, — часы были из алебастра, венчала их фигурка горной серны, которая вертела хвостиком и била копытцем, — он с удовлетворением обнаружил, что уже настало время закрыть заседание, и произнес по традиции:
— И на том заседание да завершено будет, если Аллах, чье величие недосягаемо, а власть безраздельна, сочтет наши деяния благоприемлемыми в своих глазах.
Как видно, в этот период начинавшегося упадка слова уже явно начинали подменять деяния.
— Мудрость его неизмерима, — добавил молодой принц. — Он дарует жизнь, дарует и смерть. Он — властелин земли и небес, от него исходит блеск земной и небесный.
Оставалось только произвести выплату вознаграждения, которое получали предводители отдельных воинских частей, чтобы те передали их своим молодцам, а Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, мог с чувством удовлетворения отправиться на осмотр своего гарема, что он и не преминул тут же сделать.
Сераль султана раскинулся на берегу Босфора и состоял из пяти огромных мраморных зданий, главным среди которых считался дворец официальных приемов и заседаний; там же размещались и канцелярии высоких чиновников; личные покои султана находились во втором из этих великолепных сооружений, а в третьем был гарем. Людей, имевших в серале постоянное жилье, среди коих скопцы, карлики и шуты, смотрители времени, у одного из которых работа сводилась к наблюдению за верным ходом уже упомянутых алебастровых часов с серной, числилось шесть, а прочих — садовников, пажей, конюших, сокольничих, дегустаторов, заведующих гардеробом, заведующих буфетом, брадобреев — словом, людей, как вольных, так и рабов, которым надлежало печься о личном комфорте и безопасности Его Величества, — пребывало в серале около шести тысяч, а может, и больше; так, секретарь тогдашнего французского посла в Стамбуле, шевалье де ля Прэри, кому неоднократно доводилось посещать резиденцию султана, сам подсчитал, что садовников, обслуживавших парки сераля, насчитывалось около трех тысяч; не исключено, однако, что он проявил чрезмерную впечатлительность и на самом деле садовников было несколько меньше.
«Каждый, кто выходит из сераля, — сообщал он в конфиденциальном послании королеве-регентше, вдове убитого французского властителя, — неизбежно должен пройти через один из этих садов; только пусть он не думает, что увидит там роскошные газоны или опрятные аллеи, ничего подобного; лишь небрежно рассаженные кипарисы, небольшие лужайки с самыми заурядными цветами, огурцы, дыни, арбузы и луговые травы, за которыми ухаживают три тысячи садовников, поделенных согласно табели о рангах на девять групп, различающихся тюрбаном и кушаком».
Во время, о котором идет сейчас речь, стояла теплая погода начинавшегося лета, и впрямь первый пригожий летний день, потому что холодный, чреватый дождем ветер с Черного моря минувшей ночью уступил место теплому юго-западному ветру, который прилетел с архипелага и, словно играя, рябил воды Босфора, меж тем как залив Золотой Рог оставался недвижим и блестел как зеркало; между ними, то есть между Босфором и Золотым Рогом, раскинулось стиснутое словно челюстями гигантских клещей, неприступное с виду нагромождение седых крыш самого древнего стамбульского квартала Пера, ощетинившегося бесчисленными шпилями минаретов, которые турки успели возвести за сто пятьдесят с небольшим лет, с тех пор как город стал принадлежать им. В небе кружили несметные полчища коршунов, которых никто не имел права трогать, поскольку птицы считались священными обладателями высоких заслуг: когда в свое время Пророк начал строить в Медине храм, коршуны подносили ему в клювах необходимые материалы — песок, камень, известь и воду.
Желая воспользоваться благоприятной погодой, султан решил путь от дворца заседаний до женского дворца проделать пешком и в одиночестве, никем не замеченным, что он и осуществил, ибо не было ничего, что не стало бы действительностью, стоило ему принять решение; разумеется, слова «в одиночестве», «никем не замеченным» в данном случае следует понимать с надлежащей условностью и в совершенно особом смысле, коль скоро речь шла об одиночестве и незамеченности тщательнейшим образом охраняемого и самого знаменитого человека в мире.
Пройдя четырьмя Залами Сокровищ, в одном из которых как самый бесценный раритет хранилось полное снаряжение и вооружение Пророка, в подлинности которых никто не рисковал усомниться, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, спустился по ступенькам из черного мрамора на первый двор, называемый Двором усладительных красот оттого, что один из султанов, скончавшийся больше столетия тому назад, приказал поставить там павильон, откуда удобно было рассматривать панораму своего стольного города; уместно добавить, что по свидетельству уже упоминавшегося шевалье де ля Прэри именно на том дворе подвергались арестам и казням визири и прочие высокие сановники, попавшие в настолько глубокую немилость, что султан не успевал посоветовать им отрастить бороду; так вот, стоило только властителю вступить во Двор усладительных красот, как оливреенные слуги визирей, в большинстве своем негры, стоявшие тут в ожидании прихода господ, все как один шлепнулись наземь, закрывая глаза ладонями, словно опасаясь, что исходящее от султана сияние ослепит их, и выкрикивая во всю силу легких: «Шалвет! Шалвет!» И это «шалвет», что означает примерно «Внимание, закройся!», начало вдруг распространяться как пожар по всему огромному пространству сераля с его дворцами и садами, сопровождаемое торопливой суетой снующих повсюду людей: садовники с помощниками и слуги бросились наутек, чтобы не оскорбить своим грубым присутствием око Высочайшего, и, напротив, во двор сбегалась охрана из янычар, произвольно группируясь в небольшие кучки вблизи дороги, по которой, как предполагалось, пойдет султан.
Так обстояли дела с «незаметностью» султана. Что же до его одиночества — приходится признать, что одиночество достигалось полное, ибо те, кто как бы сопровождал султана на прогулке, в действительности его не сопровождали, поскольку их как бы не было иначе говоря, они были столь неприметны, что Высочайшему просто ничего не оставалось, как не принимать их в расчет.
Среди них первым можно назвать укротителя, что увеселял султана на прогулке парой прирученных тигров с накидками из золотой парчи на спине, которых он, вел как гончих, на привязанном к ошейникам поводке; потом — подаватель складного стула, готовый его подставить, если бы султана, не привыкшего напрягаться, вдруг охватила усталость, за ним — опахальщик с опахалом из страусиных перьев, носильщик шелкового зонтика и двое носильщиков паланкина, где султан, если бы ему надоело ходить пешком, мог возлечь; потом — писарь, присутствовавший на совещании Совета, своего рода султанов Эккерман, чьим жизненным уделом было записывать изречения господина, хотя, наверное, рассуждая здраво, трудно было предположить, что султан во время своей одинокой прогулки будет развлекаться разговором с самим собой, но так было надежнее и вернее; и наконец, служитель, официального назначения которого никто точно не знал, все только судили да рядили — он-де, по слухам, прекрасный пловец и потому его обязанность — спасать султана в воде, если бы тот случайно туда свалился: путь, который Высочайший избрал для прогулки, шел по берегу искусственного, поросшего тростником озера, заселенного парой лебедей, несомненно, благородного происхождения, так как были они не просто белые, но и блестящие, отчего казались посеребренными, а клювы у них были красные, как кровь. Позади этих низкородных и якобы неприсутствующих хранителей султановых шагов двигался небольшой отряд дворцовых охранников, так называемых бостанджиев — с длинными палками в руках и в красных шапочках, сползавших у них до половины спины. Они ступали крайне осмотрительно, с опаской следя, как бы не хрустнула под ногами веточка, дабы султан мог наслаждаться своим полным одиночеством и безмятежным покоем.
Любимой привычкой султана было входить в комнаты и апартаменты своих женщин без всякого предупреждения, чтобы изумить их внезапным появлением, и придать встречам характер импровизации; привычка эта часто приводила к забавным недоразумениям, над которыми придворные сераля с удовольствием посмеивались, соблюдая, разумеется, приличествующую меру уважительности; к примеру, однажды султан застал одну из своих молоденьких фавориток в момент, когда они играла с марионеткой, что у гяуров называют куклой; в другой раз он будто бы нашел одну из своих любимиц спящей в обнимку с шелковым персидским веером, который она недавно получила в подарок, прижав его к юной груди. Ну и что, ведь едва ли кто полагает, будто султанская резиденция обмерла в оцепенении и никогда не оживляется здоровым весельем. Само собою, в совершенной внезапности визитов султана в гарем мы позволим себе слегка усомниться, ведь трудно вообразить, что упомянутый выше крик «Шалвет!», вызывавший, как сообщалось, на всем пространстве сераля разнообразное волнение и суету, не доносился до слуха султановых жен. Всякая импровизация может быть удачной лишь тогда, когда она основательно подготовлена.
Вот и на этот раз Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, вступив в мраморный вестибюль дома своих жен, дал знак собранным здесь скопцам — то были люди очень серьезные, а их начальник носил титул Главного стража Врат блаженства, — чтоб они вели себя тихо, не воздавая ему почестей, и прямо, без всяких церемоний направился на приподнятый в виде террасы первый этаж — его окна смотрели на море, — где располагались покои его третьей жены Бехидже-икбалы, дочери египетского великого визиря. Бехидже-икбала не принадлежала к числу самых обожаемых, если не сказать — любимейших жен султана, это далеко не так, потому что была она женщиной хрупкого здоровья, со склонностью к плаксивости и к опуханию носа, но — да вознаградит ее Аллах своей милостью! — недавно родила султану давно желанного сына и преемника трона (до той поры у него родилось двадцать шесть дочерей и ни одного мальчика), — поэтому-то сегодня он и направил свои стопы именно к ней, дабы взвеселить свое сердце видом маленького принца.
Но как только он отворил двери и заглянул в изысканные покои Бехидже, изукрашенные персидскими тканями, на которых были изображены прекрасные юноши и девушки, играющие на лютнях, тигры, притаившиеся в кустах, и цветущие деревья с райскими птицами на ветвях, султану тут же стало ясно, что к анекдотическим историям о его гареме, столь любимым придворными, скоро прибавится новая, потому что Бехидже-икбала, склоненная над колыбелью, была не одна: рядом с ней, тоже наклонившись, стояла молоденькая девушка, нежная и гибкая, словно лоза, черноволосая и настолько чарующе-прекрасная, что уже при первом взгляде на нее у султана подернулись влагой очи, рот наполнился слюной и ходуном заходил кадык.
— Бак! — проговорил он, прикрывая глаза, чтобы — хотя зрение у него было и без того острое — видеть еще лучше.
Бехидже-икбала и ее очаровательная подружка воздали господину честь благовоспитанным придворным манером, который состоял в том, чтобы кончиками пальцев правой руки коснуться пола, и потом, выпрямившись, поднести руку к губам и, наконец, ко лбу. Потом черноволосая незнакомка в смущении — отчего она стала еще очаровательнее — схватила свою вуаль и боком, чтоб не поворачиваться к государю спиной, попыталась уйти, шепча отрывистые слова мольбы, чтобы Его Величество извинили ее за неурочное посещение покоев его супруги, — она решилась на этот шаг, сгорая от нетерпения взглянуть на его царственного новорожденного потомка.
— Не уходи, малышка, лучше ответь, кто ты такая, — проговорил султан.
— Это, господин мой и супруг, моя двоюродная сестра Лейла, дочь историографа Хамди-эфенди, — поспешно вмешалась Бехидже. — Ее посещение разрешено и одобрено Главным стражем Врат блаженства и главной управительницей гарема. Я не надеялась, что Ваше Величество именно сегодня почтят меня своим высочайшим визитом.
Султан, развеселясь, в ответ повел себя как обыкновенный смертный.
— Но это же хорошо, — сказал он, а затем, взглянув на спящее дитя, воскликнул с притворным ужасом: — Аллах, чем далее, тем он безобразнее! Или мне только кажется, что ты такой безобразный, ведь перед глазами у меня, о Лейла, образ твоей красоты, и я невольно прибегаю к сравнению? Так что, малыш? Как ты чувствуешь себя на этом свете, владыкой которого должен стать?
Дитя проснулось, заслышав громкое скрежетанье его голоса, и расплакалось.
— Это ты что же, ревешь? — спросил разгневанный султан. — С каких это пор герои ревут? А ты станешь героем, за это я ручаюсь, хоть мать у тебя и плакса. Ты думаешь, Пророк плакал, когда родился? Не стой столбом, Бехидже, успокой его.
Бехидже неловким движением, потому что казалась себе лягушкой под гипнотическим взглядом удава, сбросила расшитое золотом и жемчугом одеяльце, взяла на руки плачущего младенца и прижала к своей груди; все это она проделала механически, словно во сне, тем явственнее ощущая, как у нее краснеет нос, отекая от сдерживаемых слез.
Шесть недель назад, несколько оправившись после родов, она чувствовала себя на верху блаженства, ибо надеялась, что теперь, когда ей одной-единственной среди восьмидесяти жен и любовниц султана удалось подарить Владыке потомка мужского пола, она станет владычицей гарема и предметом самой горячей признательности и любви, воздаяний и опеки; и вот — надежды обернулись полной противоположностью, ибо тот факт, что за все время, пока сын жил на свете, Владыка изволил навестить ее только один раз, на следующий день после рождения мальчика, и то лишь с единственной целью: собственными глазами убедиться, что ребенок на самом деле мужского пола, повредил общему уважению к ней до такой степени, что ее, если будет позволено так выразиться, коллеги, воспрянувшие после ее неудачи, все чаще изводили Бехидже язвительными улыбочками и усмешками; и даже сегодня, — тысяча проклятий! — как раз в то время, когда Владыка все-таки изволил наведаться, в гостях оказалась молоденькая кузина, а так как он тут же, согласно соответствующей терминологии, «положил на нее глаз», теперь никак не приходилось сомневаться, что это будет предано гласности, разнесено по всему гарему и станет ее, Бехидже, новым поражением и унижением.
Вот отчего сами собой навертываются на глаза и щекочут нос слезы, и Бехидже не может позволить им излиться — ведь если бы она вдруг не совладала с собой и ее рыдания слились бы с воплями ребенка, это был бы скандал из скандалов, катастрофа из катастроф, ибо султан не понял бы ее реакции и расценил это как личное оскорбление: турки не понимают женской психологии и принципиально отказываются заниматься ею, ибо, по вероучению ислама, у женщины нет души.
Владыка направился к золоченому креслу с балдахином, которое стояло в углу и на котором имел право сидеть только он один — нарушение этого запрета каралось смертной казнью, — и дважды хлопнул в ладоши в знак того, что он желает выпить кофе. Когда дитя, успокоившись в теплых материнских объятиях, перестало плакать, падишах начал устраиваться по-домашнему: снял тюрбан (тут оказалось, что он лыс, если не считать редкого чубчика надо лбом), со вздохом облегчения вытянул ноги, утомленные ходьбой, положил на объемистый живот обе руки со сцепленными пальцами, втянул воздух и отрыгнул, дабы окружавшим стало ясно, что ему хорошо и он доволен, после чего, вертя голой головой справа налево и слева направо и таким образом меняя угол зрения, уставился своими миндалевидными глазами на Лейлу и при этом легонько клацал зубами, как это делают коты, когда из закрытого окна следят за птицами, которые летают себе с дерзостной отвагой и скачут прямо перед самым носом.
— Не знал я, что мой добрый Хамди под своей крышей скрывает такое сокровище, — проговорил он. — Попеняю ему за это, но одновременно и похвалю за то, что назвал тебя Лейла, потому что нет другого имени, которое больше пристало бы тебе, очаровательная.
Лейла — да будет замечено для ясности — означает в арабском языке, который для турецкого мира имел такое же значение, как латынь на Западе, — «долгая темная ночь».
— Право, ты прекрасна, как луна в полнолуние, когда взойдет в ночь четырнадцатую. Да будет благословен и восхвален тот, кто породил тебя капелькой ничтожной жидкости!
Это был намек на тридцать вторую и семьдесят седьмую суру Корана, содержащие пренебрежительные упоминания о мужском животворном семени.
От комплиментов противного старикашки, каким представлялся Лейле султан, по коже у нее мурашки побежали, она делала вид, будто совершенно занята перестиланием колыбельки принца и амулетом, висевшим у него в изголовье для защиты от дурного глаза: то было несколько золотых монет с благочестивыми сентенциями и словом masallah, вольный перевод которого означает «Что пожелает Аллах, то и случится», составленным из бриллиантов.
Еще немного, и он назовет меня своей гёзде и пожелает со мной спать, — подумала она, и при одном представлении об этом к мурашкам на коже добавились еще и спазмы в желудке.
Тем временем подоспел кофе, который падишах позволил подать, дважды хлопнув в ладоши. Стройная рабыня-черкешенка принесла его в золотом кофейнике, поставленном в золотую миску с горячим пеплом, подвешенную на трех золотых цепочках. Вторая рабыня, тоже черкешенка, несла золотой поднос с чашечкой чеканного золота, инкрустированной драгоценными каменьями, и чашечку поменьше, которая была вставлена в первую и изготовлена из зеленоватого фарфора, именуемого метарбани, который, соприкоснувшись с отравленной едой или напитком, тотчас бы лопнул; третья черкешенка наполнила чашечку и протянула ее султану движением, полным прелести и изящества; все три вскоре удалились, пятясь и глубоко кланяясь. Покои заполнили аромат кофе, причмокивание и пыхтение, издававшиеся султаном.
— Как сказал поэт, — говорил он, отхлебывая кофе, — нет ничего более прекрасного, чем твое лицо, — ик! — когда ты тут стоишь — ик! — и блеск очей твоих скрывают веки чудно — ик! Да что тут говорить, поэты — пустомели. Ты пришлась мне по душе, Лейла, и я хочу сделать тебя своею гёзде.
Как уже отмечалось, Лейла ожидала услышать это фатальное слово и была к этому готова, но когда она и впрямь его услышала, то от ужаса широко раскрыла свои очи, блеск которых — по словам поэта — скрывали веки чудно, и, чтобы не вскрикнуть, закрыла рот ладонью. Испугалась и Бехидже, поскольку Владыка в ее присутствии не только без стеснения заглядывался на ее кузину, похотливо облизываясь, но, как видно, уже включил ее в число своих наложниц, не успев еще согреть сиденье на своем кресле и допить кофе — ах, даже для турецких нравов это было слишком; и принц, которому передалась невольная дрожь материнских рук, снова расплакался.
— Гёзде, ты побледнела от радости, и это делает тебе честь. А теперь ступай и порадуй отца сообщением о счастье, которое выпало на твою долю, и о том, что с сегодняшнего дня ты будешь жить в гареме. Но не задерживайся у отца долго, возвращайся в покои, которые тут для тебя приготовят и где тебя, после четвертой молитвы, я навещу еще сегодня.
Воцарилась тишина, как пишут в художественных произведениях, чреватая надвигающейся бурей. Султан, улыбаясь, довольный собою, поставил опустошенную чашечку на перламутровый табурет, пододвинутый к его левой руке, и смотрел на Лейлу в ожидании, когда девушка очнется, как он полагал, от своего счастливого оцепенения. Охваченная тоской, Бехидже, предчувствуя неотвратимую катастрофу, прижимала к груди верещавшего мальчишку, а Лейла — что же сделала Лейла? Ничего особенного: медленно и со всем тщанием закрыла свое застывшее и помертвелое лицо покрывалом, некоторое время постояла молча — покрывало ее то резко поднималось, то снова опадало от трудного учащенного дыхания — и наконец проговорила:
— Желание моего светлейшего повелителя — приказ для меня. Как Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, сказал, так и будет. Владыка повелел, чтоб я рассталась со своим отцом; я так и поступлю. Он распорядился, чтобы после этого я вернулась в гарем, я вернусь. И на этом мои обязанности кончаются. В каком состоянии застанет меня султан, когда, как он сказал, навестит меня после четвертой молитвы, это уж мое дело.
Султан, которому до сих пор не доводилось слышать ни слова, ни звука, которые противоречили бы его желанию, не сразу понял.
— Ну и? — все еще милостиво проговорил он. — И какой же я тебя найду? Надеюсь, прекрасной, изнывающей от любовной муки и томлений.
Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, был мужчина не молодой, но и не старый, толстоватый, с бледным лицом, обрамленным короткой, очень черной и очень густой бородкой, в поведении его чувствовались нерешительность и испуг — настолько, что, маскируя свою запуганность, он то и дело поднимал крик и гвалт. Голову его покрывал сложной конструкции тюрбан, по форме напоминавший епископскую митру, только был пониже и украшен перьями райских птиц, укрепленными бриллиантовыми застежками; его пурпуровые одежды были расшиты золотом и застегнуты на груди бриллиантовой брошью, однако самый крупный бриллиант сверкал на безымянном пальце его левой руки.
И пока он вел собрание, восседая на огромной, круглой подушке, на локоть выше визирского дивана, и откинувшись на такую же круглую подушку за спиной, пока уста его изрекали приказания и запреты, мыслью он всецело пребывал в кругу своих женщин. Женщины были единственной его страстью, и они стоили того; султан собирал в своем гареме женщин так, как иной собирает старинное оружие или драгоценные покрывала; женщины составляли его коллекцию, а этот вид коллекционирования чрезвычайно дорог и тем более интересен, что ценность коллекции непрестанно меняется одновременно в двух планах: объективном — да позволено нам будет выразиться так — и субъективном: женщины стареют, болеют, толстеют или же — в редких случаях — становятся день ото дня прекраснее, и это, как сказано, перемены объективные; а сам коллекционер переходит в своих пристрастиях от одной жены к другой: то, обнаружив скрытые прежде достоинства, воспылает могучей страстью к Фатме, потом, пресытившись Фатмой, возлюбит Рефию и так далее, и так далее, и эти перемены уже субъективного свойства.
Женщин у султана было три вида. Прежде всего — официальные жены, с которыми он был обвенчан по соображениям, главным образом, политическим; с ними он считался меньше всего. Второй, более интересный вид, составляли многолетние фаворитки; однако самым любопытным был третий вид — фаворитки кратковременные, так называемые gozde — «утеха оку», или грубо выражаясь, «та, на которую положил глаз». А продолговатые глаза султана отличались проворством взгляда и замечали многое.
Ну, а пока, как сказано, султан пребывал среди своих женщин тайно, в мыслях; он снова и снова задавал себе вопрос, который мы здесь уже некоторым образом затрагивали: соизволила ли какая-нибудь из жемчужин, украшавших его жизнь, из яблонек, окаймлявших его дороги, прельщавших своей слабостью и красотой сосудов блаженства, источников преображения и забвения, заглянуть сегодня в одну из тех потаенных светлиц, откуда женщинам позволяется наблюдать за совещанием правительства, сидит ли кто-нибудь из них за решеткой окошек, размещенных чуть ли не под потолком, — вот уж поистине дьявольская выдумка, явившаяся причиной многих невзгод и кровопролитий, ибо неуверенность в том, наблюдают ли за ними прекрасные очи возлюбленных, с незапамятных времен пьянила и волновала султанов, а распаленное, необузданное желание нравиться этим скрытым от взора прелестницам часто толкала правителей на решения безрассудные, импульсивные и волюнтаристские, за что потом целые народы расплачивались мучениями и нищетой: хоть и скрытые паранджой и стенами гарема, мусульманские женщины нередко оказывали огромное влияние на общественные дела, гораздо более сильное, чем общественность отваживалась предполагать. Ибо и султаны тщеславны, и страстное желание быть предметом обожания и восхищения не только ввиду своего исключительного положения и могущества, но самому по себе горит даже в душе Тех, Для Кого Нет Титула, Равного Их Достоинствам. Вот и теперь, когда Высочайший совет обсуждал вопрос о политике персидского шаха по прозванию Коварный, в то время как в своей стране его величали Великий, теснившего империю и угрожавшего ей с правой стороны, султан — а ему как раз в этот момент почудилось, что за крайней решеткой справа у окошка под потолком мелькнул влажный блеск женских очей, — надулся и мощным голосом повелел:
— Отпишите Коварному, что, если он не оставит нас в покое и не утихомирится, я сам выступлю против него и предам самой позорной смерти, какую только способен измыслить человек.
Это были точные слова его достославного предшественника Сулеймана. Как видно, блеск женских очей, даже только предполагаемый или предчувствуемый, может придать мужчине удаль и силу поистине неожиданную, а на сей раз столь могучую и сокрушительную, что сам султан испугался ее; скосив миндалевидные глаза на часы, дар габсбургского императора, стоявшие в специально для этого устроенной нише, — часы были из алебастра, венчала их фигурка горной серны, которая вертела хвостиком и била копытцем, — он с удовлетворением обнаружил, что уже настало время закрыть заседание, и произнес по традиции:
— И на том заседание да завершено будет, если Аллах, чье величие недосягаемо, а власть безраздельна, сочтет наши деяния благоприемлемыми в своих глазах.
Как видно, в этот период начинавшегося упадка слова уже явно начинали подменять деяния.
— Мудрость его неизмерима, — добавил молодой принц. — Он дарует жизнь, дарует и смерть. Он — властелин земли и небес, от него исходит блеск земной и небесный.
Оставалось только произвести выплату вознаграждения, которое получали предводители отдельных воинских частей, чтобы те передали их своим молодцам, а Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, мог с чувством удовлетворения отправиться на осмотр своего гарема, что он и не преминул тут же сделать.
Сераль султана раскинулся на берегу Босфора и состоял из пяти огромных мраморных зданий, главным среди которых считался дворец официальных приемов и заседаний; там же размещались и канцелярии высоких чиновников; личные покои султана находились во втором из этих великолепных сооружений, а в третьем был гарем. Людей, имевших в серале постоянное жилье, среди коих скопцы, карлики и шуты, смотрители времени, у одного из которых работа сводилась к наблюдению за верным ходом уже упомянутых алебастровых часов с серной, числилось шесть, а прочих — садовников, пажей, конюших, сокольничих, дегустаторов, заведующих гардеробом, заведующих буфетом, брадобреев — словом, людей, как вольных, так и рабов, которым надлежало печься о личном комфорте и безопасности Его Величества, — пребывало в серале около шести тысяч, а может, и больше; так, секретарь тогдашнего французского посла в Стамбуле, шевалье де ля Прэри, кому неоднократно доводилось посещать резиденцию султана, сам подсчитал, что садовников, обслуживавших парки сераля, насчитывалось около трех тысяч; не исключено, однако, что он проявил чрезмерную впечатлительность и на самом деле садовников было несколько меньше.
«Каждый, кто выходит из сераля, — сообщал он в конфиденциальном послании королеве-регентше, вдове убитого французского властителя, — неизбежно должен пройти через один из этих садов; только пусть он не думает, что увидит там роскошные газоны или опрятные аллеи, ничего подобного; лишь небрежно рассаженные кипарисы, небольшие лужайки с самыми заурядными цветами, огурцы, дыни, арбузы и луговые травы, за которыми ухаживают три тысячи садовников, поделенных согласно табели о рангах на девять групп, различающихся тюрбаном и кушаком».
Во время, о котором идет сейчас речь, стояла теплая погода начинавшегося лета, и впрямь первый пригожий летний день, потому что холодный, чреватый дождем ветер с Черного моря минувшей ночью уступил место теплому юго-западному ветру, который прилетел с архипелага и, словно играя, рябил воды Босфора, меж тем как залив Золотой Рог оставался недвижим и блестел как зеркало; между ними, то есть между Босфором и Золотым Рогом, раскинулось стиснутое словно челюстями гигантских клещей, неприступное с виду нагромождение седых крыш самого древнего стамбульского квартала Пера, ощетинившегося бесчисленными шпилями минаретов, которые турки успели возвести за сто пятьдесят с небольшим лет, с тех пор как город стал принадлежать им. В небе кружили несметные полчища коршунов, которых никто не имел права трогать, поскольку птицы считались священными обладателями высоких заслуг: когда в свое время Пророк начал строить в Медине храм, коршуны подносили ему в клювах необходимые материалы — песок, камень, известь и воду.
Желая воспользоваться благоприятной погодой, султан решил путь от дворца заседаний до женского дворца проделать пешком и в одиночестве, никем не замеченным, что он и осуществил, ибо не было ничего, что не стало бы действительностью, стоило ему принять решение; разумеется, слова «в одиночестве», «никем не замеченным» в данном случае следует понимать с надлежащей условностью и в совершенно особом смысле, коль скоро речь шла об одиночестве и незамеченности тщательнейшим образом охраняемого и самого знаменитого человека в мире.
Пройдя четырьмя Залами Сокровищ, в одном из которых как самый бесценный раритет хранилось полное снаряжение и вооружение Пророка, в подлинности которых никто не рисковал усомниться, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, спустился по ступенькам из черного мрамора на первый двор, называемый Двором усладительных красот оттого, что один из султанов, скончавшийся больше столетия тому назад, приказал поставить там павильон, откуда удобно было рассматривать панораму своего стольного города; уместно добавить, что по свидетельству уже упоминавшегося шевалье де ля Прэри именно на том дворе подвергались арестам и казням визири и прочие высокие сановники, попавшие в настолько глубокую немилость, что султан не успевал посоветовать им отрастить бороду; так вот, стоило только властителю вступить во Двор усладительных красот, как оливреенные слуги визирей, в большинстве своем негры, стоявшие тут в ожидании прихода господ, все как один шлепнулись наземь, закрывая глаза ладонями, словно опасаясь, что исходящее от султана сияние ослепит их, и выкрикивая во всю силу легких: «Шалвет! Шалвет!» И это «шалвет», что означает примерно «Внимание, закройся!», начало вдруг распространяться как пожар по всему огромному пространству сераля с его дворцами и садами, сопровождаемое торопливой суетой снующих повсюду людей: садовники с помощниками и слуги бросились наутек, чтобы не оскорбить своим грубым присутствием око Высочайшего, и, напротив, во двор сбегалась охрана из янычар, произвольно группируясь в небольшие кучки вблизи дороги, по которой, как предполагалось, пойдет султан.
Так обстояли дела с «незаметностью» султана. Что же до его одиночества — приходится признать, что одиночество достигалось полное, ибо те, кто как бы сопровождал султана на прогулке, в действительности его не сопровождали, поскольку их как бы не было иначе говоря, они были столь неприметны, что Высочайшему просто ничего не оставалось, как не принимать их в расчет.
Среди них первым можно назвать укротителя, что увеселял султана на прогулке парой прирученных тигров с накидками из золотой парчи на спине, которых он, вел как гончих, на привязанном к ошейникам поводке; потом — подаватель складного стула, готовый его подставить, если бы султана, не привыкшего напрягаться, вдруг охватила усталость, за ним — опахальщик с опахалом из страусиных перьев, носильщик шелкового зонтика и двое носильщиков паланкина, где султан, если бы ему надоело ходить пешком, мог возлечь; потом — писарь, присутствовавший на совещании Совета, своего рода султанов Эккерман, чьим жизненным уделом было записывать изречения господина, хотя, наверное, рассуждая здраво, трудно было предположить, что султан во время своей одинокой прогулки будет развлекаться разговором с самим собой, но так было надежнее и вернее; и наконец, служитель, официального назначения которого никто точно не знал, все только судили да рядили — он-де, по слухам, прекрасный пловец и потому его обязанность — спасать султана в воде, если бы тот случайно туда свалился: путь, который Высочайший избрал для прогулки, шел по берегу искусственного, поросшего тростником озера, заселенного парой лебедей, несомненно, благородного происхождения, так как были они не просто белые, но и блестящие, отчего казались посеребренными, а клювы у них были красные, как кровь. Позади этих низкородных и якобы неприсутствующих хранителей султановых шагов двигался небольшой отряд дворцовых охранников, так называемых бостанджиев — с длинными палками в руках и в красных шапочках, сползавших у них до половины спины. Они ступали крайне осмотрительно, с опаской следя, как бы не хрустнула под ногами веточка, дабы султан мог наслаждаться своим полным одиночеством и безмятежным покоем.
Любимой привычкой султана было входить в комнаты и апартаменты своих женщин без всякого предупреждения, чтобы изумить их внезапным появлением, и придать встречам характер импровизации; привычка эта часто приводила к забавным недоразумениям, над которыми придворные сераля с удовольствием посмеивались, соблюдая, разумеется, приличествующую меру уважительности; к примеру, однажды султан застал одну из своих молоденьких фавориток в момент, когда они играла с марионеткой, что у гяуров называют куклой; в другой раз он будто бы нашел одну из своих любимиц спящей в обнимку с шелковым персидским веером, который она недавно получила в подарок, прижав его к юной груди. Ну и что, ведь едва ли кто полагает, будто султанская резиденция обмерла в оцепенении и никогда не оживляется здоровым весельем. Само собою, в совершенной внезапности визитов султана в гарем мы позволим себе слегка усомниться, ведь трудно вообразить, что упомянутый выше крик «Шалвет!», вызывавший, как сообщалось, на всем пространстве сераля разнообразное волнение и суету, не доносился до слуха султановых жен. Всякая импровизация может быть удачной лишь тогда, когда она основательно подготовлена.
Вот и на этот раз Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, вступив в мраморный вестибюль дома своих жен, дал знак собранным здесь скопцам — то были люди очень серьезные, а их начальник носил титул Главного стража Врат блаженства, — чтоб они вели себя тихо, не воздавая ему почестей, и прямо, без всяких церемоний направился на приподнятый в виде террасы первый этаж — его окна смотрели на море, — где располагались покои его третьей жены Бехидже-икбалы, дочери египетского великого визиря. Бехидже-икбала не принадлежала к числу самых обожаемых, если не сказать — любимейших жен султана, это далеко не так, потому что была она женщиной хрупкого здоровья, со склонностью к плаксивости и к опуханию носа, но — да вознаградит ее Аллах своей милостью! — недавно родила султану давно желанного сына и преемника трона (до той поры у него родилось двадцать шесть дочерей и ни одного мальчика), — поэтому-то сегодня он и направил свои стопы именно к ней, дабы взвеселить свое сердце видом маленького принца.
Но как только он отворил двери и заглянул в изысканные покои Бехидже, изукрашенные персидскими тканями, на которых были изображены прекрасные юноши и девушки, играющие на лютнях, тигры, притаившиеся в кустах, и цветущие деревья с райскими птицами на ветвях, султану тут же стало ясно, что к анекдотическим историям о его гареме, столь любимым придворными, скоро прибавится новая, потому что Бехидже-икбала, склоненная над колыбелью, была не одна: рядом с ней, тоже наклонившись, стояла молоденькая девушка, нежная и гибкая, словно лоза, черноволосая и настолько чарующе-прекрасная, что уже при первом взгляде на нее у султана подернулись влагой очи, рот наполнился слюной и ходуном заходил кадык.
— Бак! — проговорил он, прикрывая глаза, чтобы — хотя зрение у него было и без того острое — видеть еще лучше.
Бехидже-икбала и ее очаровательная подружка воздали господину честь благовоспитанным придворным манером, который состоял в том, чтобы кончиками пальцев правой руки коснуться пола, и потом, выпрямившись, поднести руку к губам и, наконец, ко лбу. Потом черноволосая незнакомка в смущении — отчего она стала еще очаровательнее — схватила свою вуаль и боком, чтоб не поворачиваться к государю спиной, попыталась уйти, шепча отрывистые слова мольбы, чтобы Его Величество извинили ее за неурочное посещение покоев его супруги, — она решилась на этот шаг, сгорая от нетерпения взглянуть на его царственного новорожденного потомка.
— Не уходи, малышка, лучше ответь, кто ты такая, — проговорил султан.
— Это, господин мой и супруг, моя двоюродная сестра Лейла, дочь историографа Хамди-эфенди, — поспешно вмешалась Бехидже. — Ее посещение разрешено и одобрено Главным стражем Врат блаженства и главной управительницей гарема. Я не надеялась, что Ваше Величество именно сегодня почтят меня своим высочайшим визитом.
Султан, развеселясь, в ответ повел себя как обыкновенный смертный.
— Но это же хорошо, — сказал он, а затем, взглянув на спящее дитя, воскликнул с притворным ужасом: — Аллах, чем далее, тем он безобразнее! Или мне только кажется, что ты такой безобразный, ведь перед глазами у меня, о Лейла, образ твоей красоты, и я невольно прибегаю к сравнению? Так что, малыш? Как ты чувствуешь себя на этом свете, владыкой которого должен стать?
Дитя проснулось, заслышав громкое скрежетанье его голоса, и расплакалось.
— Это ты что же, ревешь? — спросил разгневанный султан. — С каких это пор герои ревут? А ты станешь героем, за это я ручаюсь, хоть мать у тебя и плакса. Ты думаешь, Пророк плакал, когда родился? Не стой столбом, Бехидже, успокой его.
Бехидже неловким движением, потому что казалась себе лягушкой под гипнотическим взглядом удава, сбросила расшитое золотом и жемчугом одеяльце, взяла на руки плачущего младенца и прижала к своей груди; все это она проделала механически, словно во сне, тем явственнее ощущая, как у нее краснеет нос, отекая от сдерживаемых слез.
Шесть недель назад, несколько оправившись после родов, она чувствовала себя на верху блаженства, ибо надеялась, что теперь, когда ей одной-единственной среди восьмидесяти жен и любовниц султана удалось подарить Владыке потомка мужского пола, она станет владычицей гарема и предметом самой горячей признательности и любви, воздаяний и опеки; и вот — надежды обернулись полной противоположностью, ибо тот факт, что за все время, пока сын жил на свете, Владыка изволил навестить ее только один раз, на следующий день после рождения мальчика, и то лишь с единственной целью: собственными глазами убедиться, что ребенок на самом деле мужского пола, повредил общему уважению к ней до такой степени, что ее, если будет позволено так выразиться, коллеги, воспрянувшие после ее неудачи, все чаще изводили Бехидже язвительными улыбочками и усмешками; и даже сегодня, — тысяча проклятий! — как раз в то время, когда Владыка все-таки изволил наведаться, в гостях оказалась молоденькая кузина, а так как он тут же, согласно соответствующей терминологии, «положил на нее глаз», теперь никак не приходилось сомневаться, что это будет предано гласности, разнесено по всему гарему и станет ее, Бехидже, новым поражением и унижением.
Вот отчего сами собой навертываются на глаза и щекочут нос слезы, и Бехидже не может позволить им излиться — ведь если бы она вдруг не совладала с собой и ее рыдания слились бы с воплями ребенка, это был бы скандал из скандалов, катастрофа из катастроф, ибо султан не понял бы ее реакции и расценил это как личное оскорбление: турки не понимают женской психологии и принципиально отказываются заниматься ею, ибо, по вероучению ислама, у женщины нет души.
Владыка направился к золоченому креслу с балдахином, которое стояло в углу и на котором имел право сидеть только он один — нарушение этого запрета каралось смертной казнью, — и дважды хлопнул в ладоши в знак того, что он желает выпить кофе. Когда дитя, успокоившись в теплых материнских объятиях, перестало плакать, падишах начал устраиваться по-домашнему: снял тюрбан (тут оказалось, что он лыс, если не считать редкого чубчика надо лбом), со вздохом облегчения вытянул ноги, утомленные ходьбой, положил на объемистый живот обе руки со сцепленными пальцами, втянул воздух и отрыгнул, дабы окружавшим стало ясно, что ему хорошо и он доволен, после чего, вертя голой головой справа налево и слева направо и таким образом меняя угол зрения, уставился своими миндалевидными глазами на Лейлу и при этом легонько клацал зубами, как это делают коты, когда из закрытого окна следят за птицами, которые летают себе с дерзостной отвагой и скачут прямо перед самым носом.
— Не знал я, что мой добрый Хамди под своей крышей скрывает такое сокровище, — проговорил он. — Попеняю ему за это, но одновременно и похвалю за то, что назвал тебя Лейла, потому что нет другого имени, которое больше пристало бы тебе, очаровательная.
Лейла — да будет замечено для ясности — означает в арабском языке, который для турецкого мира имел такое же значение, как латынь на Западе, — «долгая темная ночь».
— Право, ты прекрасна, как луна в полнолуние, когда взойдет в ночь четырнадцатую. Да будет благословен и восхвален тот, кто породил тебя капелькой ничтожной жидкости!
Это был намек на тридцать вторую и семьдесят седьмую суру Корана, содержащие пренебрежительные упоминания о мужском животворном семени.
От комплиментов противного старикашки, каким представлялся Лейле султан, по коже у нее мурашки побежали, она делала вид, будто совершенно занята перестиланием колыбельки принца и амулетом, висевшим у него в изголовье для защиты от дурного глаза: то было несколько золотых монет с благочестивыми сентенциями и словом masallah, вольный перевод которого означает «Что пожелает Аллах, то и случится», составленным из бриллиантов.
Еще немного, и он назовет меня своей гёзде и пожелает со мной спать, — подумала она, и при одном представлении об этом к мурашкам на коже добавились еще и спазмы в желудке.
Тем временем подоспел кофе, который падишах позволил подать, дважды хлопнув в ладоши. Стройная рабыня-черкешенка принесла его в золотом кофейнике, поставленном в золотую миску с горячим пеплом, подвешенную на трех золотых цепочках. Вторая рабыня, тоже черкешенка, несла золотой поднос с чашечкой чеканного золота, инкрустированной драгоценными каменьями, и чашечку поменьше, которая была вставлена в первую и изготовлена из зеленоватого фарфора, именуемого метарбани, который, соприкоснувшись с отравленной едой или напитком, тотчас бы лопнул; третья черкешенка наполнила чашечку и протянула ее султану движением, полным прелести и изящества; все три вскоре удалились, пятясь и глубоко кланяясь. Покои заполнили аромат кофе, причмокивание и пыхтение, издававшиеся султаном.
— Как сказал поэт, — говорил он, отхлебывая кофе, — нет ничего более прекрасного, чем твое лицо, — ик! — когда ты тут стоишь — ик! — и блеск очей твоих скрывают веки чудно — ик! Да что тут говорить, поэты — пустомели. Ты пришлась мне по душе, Лейла, и я хочу сделать тебя своею гёзде.
Как уже отмечалось, Лейла ожидала услышать это фатальное слово и была к этому готова, но когда она и впрямь его услышала, то от ужаса широко раскрыла свои очи, блеск которых — по словам поэта — скрывали веки чудно, и, чтобы не вскрикнуть, закрыла рот ладонью. Испугалась и Бехидже, поскольку Владыка в ее присутствии не только без стеснения заглядывался на ее кузину, похотливо облизываясь, но, как видно, уже включил ее в число своих наложниц, не успев еще согреть сиденье на своем кресле и допить кофе — ах, даже для турецких нравов это было слишком; и принц, которому передалась невольная дрожь материнских рук, снова расплакался.
— Гёзде, ты побледнела от радости, и это делает тебе честь. А теперь ступай и порадуй отца сообщением о счастье, которое выпало на твою долю, и о том, что с сегодняшнего дня ты будешь жить в гареме. Но не задерживайся у отца долго, возвращайся в покои, которые тут для тебя приготовят и где тебя, после четвертой молитвы, я навещу еще сегодня.
Воцарилась тишина, как пишут в художественных произведениях, чреватая надвигающейся бурей. Султан, улыбаясь, довольный собою, поставил опустошенную чашечку на перламутровый табурет, пододвинутый к его левой руке, и смотрел на Лейлу в ожидании, когда девушка очнется, как он полагал, от своего счастливого оцепенения. Охваченная тоской, Бехидже, предчувствуя неотвратимую катастрофу, прижимала к груди верещавшего мальчишку, а Лейла — что же сделала Лейла? Ничего особенного: медленно и со всем тщанием закрыла свое застывшее и помертвелое лицо покрывалом, некоторое время постояла молча — покрывало ее то резко поднималось, то снова опадало от трудного учащенного дыхания — и наконец проговорила:
— Желание моего светлейшего повелителя — приказ для меня. Как Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, сказал, так и будет. Владыка повелел, чтоб я рассталась со своим отцом; я так и поступлю. Он распорядился, чтобы после этого я вернулась в гарем, я вернусь. И на этом мои обязанности кончаются. В каком состоянии застанет меня султан, когда, как он сказал, навестит меня после четвертой молитвы, это уж мое дело.
Султан, которому до сих пор не доводилось слышать ни слова, ни звука, которые противоречили бы его желанию, не сразу понял.
— Ну и? — все еще милостиво проговорил он. — И какой же я тебя найду? Надеюсь, прекрасной, изнывающей от любовной муки и томлений.