— Я вижу перстень, — сказал папа. — Замечательный перстень, дорогой перстень, но не более, чем перстень.
   — Это не обычный перстень, — сказал молодой кардинал. — Это перстень, который один из предшественников Вашего Святейшества, Александр VI, или Родриго Борджа, подарил своему племяннику Цезарю на его двадцатилетие.
   — В самом деле? — проговорил папа и протянул раскрытую ладонь. — Покажи.
   — Как? — удивился молодой кардинал. — Ваше Святейшество желают рассмотреть перстень?
   — Да, Мое Святейшество желают этот перстень рассмотреть, — подтвердил папа, не опуская руки.
   Молодой кардинал с неохотой, предчувствуя недоброе, стянул золотой, украшенный бриллиантом перстень с пальца и положил его на папскую ладонь.
   — Да, верно, — сказал папа, рассматривая перстень с помощью лорнета, который он вынул из своего большого кармана. — На нем выгравировано «ЦБ 14.III.1495», что и впрямь могло быть датой двадцатилетия Цезаря. Но я все еще не вижу доказательства правдивости твоих утверждений.
   Тут молодой кардинал в хорошо подобранных выражениях повел рассказ о недавних странствиях упомянутого перстня с его руки на руку Прекрасной Олимпии, от нее — к злоумышленнику Петру Куканю из Кукани и, наконец, обратно, в его, кардинала, руки.
   — Ваше Святейшество соблаговолят, конечно, признать, — добавил он в заключение, — что Кукань не вернул бы мне перстень, если бы не был неколебимо убежден, что ему удалось привлечь меня в качестве союзника для исполнения его подлых замыслов и подорвать ту искреннюю преданность, которую я питаю лично к Вам, Ваше Святейшество, и к нашей святой церкви. Правдивость этой истории, если бы Ваше Святейшество усомнились, может подтвердить и сама певица по имени Прекрасная Олимпия, которая сейчас, наверное, уже возвратилась из своего турне в Рим.
   Папа ненадолго задумался, потом отхлебнул вина и произнес:
   — Интересно, право, интересно; этим я хочу лишь сказать, что тут я узнаю нечто на самом деле интересное, ибо я прибег в данном случае к понятию «интереса» в его исконном значении, не избитом привычкой и не стертом злоупотреблениями, то есть не в том, когда говорят: «Интересно, как рано в этом году подкатила зима». В этом случае «интересным» объявляют то, что в действительности вообще не представляет интереса и, напротив, козни, которые по вашим словам — теперь мне уже трудно сомневаться в этом, — мой милый Пьетро строит на скалистом, дорого ему стоившем островке, на самом деле представляют интерес. Верю ли я тому, что ты, cardellino, сказал правду? Разумеется, поскольку у меня в руках вся правда, неискаженная и цельная, и поскольку то единственное, чего мой милый Пьетро не умеет — так это говорить неправду. Настолько, что даже если бы он научился лгать, он стал бы самым крупным лжецом изо всех живущих на свете. Мне жаль его до слез, ибо я знаю, что авантюра, которую мой милый Пьетро затевает, кончится для него крайне скверно, и мне жаль его вдвойне оттого, что Пьетро близок моему уму и сердцу именно как интересный человек, и будучи интересным, он не может вести себя иначе, чем ведет, то есть необычно, рискованно, одним словом — интересно. Ну, и как же там все выглядит, на этом его островке? Правда ли, что он строит огромный порт?
   Молодой кардинал, усердно поддакивая, несколькими поспешными штрихами начертал преувеличенно монументальную картину Монте-Кьярского порта, его оборонительных сооружений, металлических ворот, бойниц и бастионов, но прежде всего и главным образом — оснащения кораблей.
   — Это впечатляющая картина, я еле успевал переводить взгляд, — добавил он. — Но там есть и своя слабина.
   — Какая? — спросил папа.
   — Его прекрасные галеры и шлюпки малоподвижны, потому что он не использует на них рабов.
   — Не использует рабов? — удивился папа. — А кого же? Уж не вольных ли гребцов?
   — Именно, — ответил молодой кардинал. — Он нанимает вольных гребцов, и у него с ними постоянные неприятности и стычки.
   — Могу себе представить, — проговорил папа и задумался. — Ну тут уж ничем не поможешь. Как наместник Бога на земле, я несу ответственность за все правоверное человечество, и мой долг с корнем выкорчевать и выкинуть вон дерево, хоть и прелестное, и прекрасное, и потому приятное моему взору, но опасное непомерной смелостью своего роста. Человек во мне сокрушается об этом поступке: но в остальном и радуюсь, что с соизволенья Господа, чьим наместником я являюсь, меня осенила мысль, каким образом обставить дело, чтобы Петр был обезврежен, а Мое Святейшество остались в стороне.
   Резко дернув за шнурок звонка, он позвонил. Сей же миг в приемную вошел красивый молодой кардинал в красной мантии, перехваченной золотой цепью, — личный секретарь папы.
   — Жду указаний Вашего Святейшества, — сказал он.
   — Настало время, — проговорил папа, — осуществить новый и важный шаг в наших дружественных отношениях с султаном, установленный в позапрошлом году, и вознаградить его за посольства мира. Так вот, я велю вручить ему письмо, в котором со всем многословием, заменяющим этим язычникам учтивость, пожелаю ему здоровья и так далее и тому подобное, впрочем, вы уж сами подыщите подходящие формулировки, а потом, как бы между прочим, чтобы проявить свою добрую волю, обратите его внимание на тот факт, что один фанатический недруг Османской империи, граф ди Монте-Кьяра, владелец острова неподалеку от нашего города Римини, строит в своем порту военный флот, с помощью которого злоумышляет нанести еще один удар по морским силам султана возле Леванте. Подчеркните, что этот авантюрист действует на свой собственный страх и риск, без нашего соизволения и содействия, и что, хотя остров Монте-Кьяра находится в территориальных водах папского государства, я не стал бы считать нарушением наших дружественных договоров, если бы султан почел настоятельно необходимым ради безопасности своей империи с упомянутым авантюристом расправиться и подавить зло в самом зародыше.
   Папский секретарь, сделав пометки золотым грифелем на восковой дощечке, опустил руки и поклонился.
   — Ваше Святейшество приказали, и желание Вашего Святейшества будет исполнено, — сказал он.
   Папа, прищурив глазки, взглянул на молодого кардинала Гамбарини.
   — Ты доволен? — спросил он.
   — Я восхищен и потрясен мудростью и, осмелюсь выразиться, профессиональным дипломатическим искусством Вашего Святейшества. Это и в самом деле единственный способ расстроить замыслы Куканя и обезвредить его, причем, даже оставшись в живых, он никогда не догадается, кто это учинил.
   — Что для тебя, cardellino, очень важно, могу себе представить, — произнес папа и обратил взгляд на препоясанного золотой цепью секретаря, который все еще стоял возле его кресла. — Что-нибудь еще? — спросил он.
   — Не желают ли Ваше Святейшество, — спросил секретарь, — чтобы к письму был присовокуплен еще и подарок?
   — Разумеется, — согласился папа. Он немного подумал и протянул секретарю перстень Борджа, который до сих пор держал в руке. — Наверное, это будет то, что нужно, — сказал он, выражаясь все еще на своем сиенском наречии.
   Молодой кардинал, ужаснувшись и не в силах овладеть собой, прошептал побледневшими губами:
   — Это… это означает, что…
   — Что «это», cardellino? — переспросил папа. — Что ты тут блеешь? Не хочешь ли ты сказать, что перстень твой? Ошибаешься, дружочек. Если мне не изменяет память, свою кардинальскую шапку ты получил за то, что все наследство, доставшееся тебе после отца, передал Святому престолу. А перстень, если я не ошибаюсь, составляет часть этого наследства. Или нет? Может, ты сэкономил на своем нищенском жалованье и купил его, когда уже стал кардиналом?
   Убитый горем, молодой кардинал сокрушенно молчал и краснел.
   — Ну так как? — настаивал папа. — Получил ли ты его в наследство от отца или приобрел на свои скромные сбережения?
   — Получил в наследство, — подтвердил молодой кардинал. — Однако я полагал… позволил себе предположить…
   — Что ты позволил себе предположить?
   — Что договор, о котором сейчас упомянули Ваше Святейшество, касался лишь недвижимого имущества, — ответил молодой кардинал.
   — А я позволяю себе предположить, что он касался всего, в том числе и движимого имущества, — сказал папа. — А если я, как наместник Бога на земле, что-либо предполагаю, то это уже не предположение, но реальность.
   — Уверяю Ваше Святейшество, это недоразумение, наверное, я необдуманно и сбивчиво выразился, — произнес молодой кардинал. — Речь сейчас не о том, что представляет для меня этот перстень, — сейчас меня беспокоит лишь то, что если бы Кукань увидел этот перстень на руке султана, и если бы султан, упаси Боже, сверх того еще рассказал, что получил его от Вашего Святейшества, Кукань легко свел бы все воедино и догадался, что случилось и как, и…
   — … и кто его еще раз, не помню уж — в который, предал, — договорил папа. — Но успокойся, дружок. Во-первых, невозможно представить, что бедняга Кукань из этой несчастной истории выйдет целым и невредимым, но если он все-таки останется в живых, я, даже призвав на помощь всю свою фантазию, не могу вообразить, каким образом он может встретиться с султаном, а тот — в довершение всего — примется рассказывать ему о происхождении своих драгоценностей.
   Но даже если по неисповедимому самоуправству судьбы нечто подобное случится, ceterum autem censeo [15], ты это, мерзавец, вполне заслужил.
 

ПОЧЕМУ ОСТРОВ МОНТЕ-КЬЯРА НЕ НАНЕСЕН НА КАРТУ

 
   Месяца три спустя Италию ошеломило невероятное известие о таинственном исчезновении острова Монте-Кьяра и о гибели графа, владельца этого острова, носившего то же имя. По свидетельству очевидцев, остров нежданно-негаданно подвергся нападению мощной эскадры турецкого военного флота, был окружен и захвачен, прежде чем флотилия графа успела выйти из гавани и изготовиться к бою, — кроме всего прочего, еще и потому, что ветер был для защитников острова неблагоприятен и, чтобы вывести парусники в открытое море, надо было велеть галерам, передвигавшимся на веслах, взять их на буксир; а это оказалось невозможным, потому что, как только турки начали обстрел острова, гребцов охватила паника и они отказались повиноваться.
   Вслед за высадкой нехристей на берег последовала, по словам очевидцев, чудовищная кровавая резня; тем не менее, когда население острова сложило оружие, турки повели себя совершенно необычно, можно даже сказать, непривычно милосердно, ибо захватили и увели в рабство одних только здоровых и сильных мужчин, а женщинам и детям предоставили один из кораблей островного флота с несколькими матросами и позволили отплыть в безопасное место — в один из итальянских портов.
   Нехристи, сдается, больше всего заботились о том, чтоб как можно основательнее разгромить сам порт, который погибший граф ди Монте-Кьяра строил с большим усердием, не останавливаясь перед издержками. В этом они преуспели даже лучше, чем сами рассчитывали и надеялись. После их отплытия, когда догорали бикфордовы шнуры, подведенные к пороховым бочкам, — турки подкатили их к цитаделям и бойницам, — и раздались первые разрывы, нежданно-негаданно громыхнул такой страшный взрыв, какого никому никогда и нигде прежде не доводилось слышать, и на плывущих по морю кораблях, уже удалившихся от острова на значительное расстояние, снесло флагштоки, а сами корабли сбило в кучу, как стадо овец, вдруг настигнутых вертячкой. На море поднялись такие огромные волны, что храм святого Петра в Риме, по тем временам грандиознейшее сооружение в мире, показался по сравнению с ними пастушьей хижиной. А когда волны улеглись над местом взрыва долго стоял неподвижный столб едкого отвратительного дыма, распластавшийся вверху, так что походил на гриб. Сам остров, как уже отмечалось, поглотило море, и он уже никогда не появлялся вновь.
   Его Святейшество, узнав о гибели графа ди Монте-Кьяра, то бишь Петра Куканя из Кукани, прослезились: слезы катились из прищуренных глазок папы, текли по щекам, и он не успевал смахивать их своей белой ручкой, более привыкшей благословлять. Ну, а поскольку папа чувствовал себя повинным в смерти молодого человека, поскольку он сам натравил на него турок, то ради спасения бессмертной души Петра решил самолично отслужить тихую поминальную мессу. Но именно в тот момент, когда он произносил слова «Huic ergo parce, Deus» — Боже, прости ему все прегрешения, — у него блеснула мысль, что, возможно, Петр вовсе и не мертв.
   Пьетро не из тех, кто просто так позволит зарубить себя диким сарацинам, рассуждал папа, пока читал молитву: «Прости, Господи, душу раба Твоего графа ди Монте-Кьяра, за нее возносим к Тебе свои смиренные молитвы, дабы обрела она вечный покой». Для того, чтобы Петр пал в бою, думал он дальше, и отдал Богу душу, надобно вмешательство самого Господа, а не его наместника. Не знаю, не знаю, но все подсказывает мне, что с этим разбойником нам еще жить да тужить. Аминь!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СКАНДАЛ В ГАРЕМЕ

ТА, ЧТО ПРИШЛАСЬ ПО ДУШЕ

   Владыка Двух Святых Городов, то бишь Мекки и Медины, Неизменно Побеждающий, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, как величали падишаха, властителя Османской империи, в средне-подхалимских кругах, или «Бог на земле», как называли его в высших подхалимских кругах, где сам он позволял именовать себя просто «Ваше Величество» или «Мой султан», в один прекрасный день с самого раннего утра посвятил себя своим обязанностям Высочайшего правителя. Обратившись, согласно ритуалу, спиной к окну, чтобы не отвлекаться лицезрением моря, особливо Босфора, в любое время дня оживленного, он председательствовал в Совете визирей, которых вкупе с Великим визирем было семь, а высших чиновников и военных чинов — двадцать один, среди них Верховный паша Исмаил-ага, генерал янычар, могущественнейший муж в империи после султана, — ходили слухи, что даже более могущественный, чем султан, ибо довольно было ему пошевелить пальцем, чтобы войско, которым он командовал, всё, как один человек, бросилось в огонь и воду, дабы исполнить любой его приказ, желание или каприз. Справа от него сидел муфтий — самое высокое духовное лицо в империи, слева — шейх Решал, перед ним — флигель-адъютант Великого визиря и придворный историк Хамди-эфенди, исполненный учености муж, надзиравший за работой писаря и уполномоченный заносить в книги все изречения султана; были тут Верховный военный судья, придворный секретарь и Хранитель печати и так далее, и так далее.
   Помимо этих светил и столпов султанского правительства, в зале находилось около четырехсот придворных сановников неопределенных занятий, так называемых чаушей, и принц, младший брат султана, по имени Мустафа. Принц этот, хоть и присутствовал на заседаниях Совета, но не был его членом, поскольку считался слабоумным и одержимым какой-то непонятной разновидностью религиозного фанатизма; и это его слабоумие и религиозный фанатизм сохранили ему жизнь, потому как у турецких султанов был обычай, вступая на трон, казнить всех сородичей мужского пола, дабы предотвратить распри, каковые, согласно второй суре Корана, хуже, чем убийство.
   Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, царствовал громоподобно — приказывал, отказывал, назначал, отзывал, повышал, понижал, соглашался и отклонял, а иногда, не успев выговорить своих решений, тут же менял их или вовсе отменял: это всякий раз происходило тогда, когда предводитель янычар, грубый, костистый мужик деревенской наружности, единственный среди присутствующих, у кого на голове вместо тюрбана была феска, неприметно для других хмурился или прикрывал глаза, давая султану знак, что он с его решением не согласен.
   Визири, сидевшие на турецкий манер на низком диване у стены, обтянутой голубым бархатом с золотыми звездочками, слушали и обдумывали, делали заметки, намеками давали понять и предлагали, соглашались и выражали сомнения, короче — помогали султану управлять государством, хотя произносили все вполголоса, едва шевеля губами; сидели они настолько неподвижно, что, если бы время от времени кому-нибудь не приходилось поправлять огромный, сползавший тюрбан, оттягивавший голову назад, их можно было бы принять за восковые фигуры. К решениям султана, которые, как уже отмечалось, заносились в книгу для истории, высокие сановники присоединялись согласным шепотом, а чауши, не смевшие подавать голос, сопровождали этот шепот странным возгласом «Бак, бак!», что означает: «Слушайте, слушайте!», или «Зрячий да смотрит!», или «Вот так и сделаем!». И молодой принц Мустафа, угнездившись в углу на голом полу, не добавлял к высказываниям своего замечательного брата ничего, поскольку не принимал их к сведению. Худой, с мелким лицом, на котором пылали огромные кафкианские глаза, одетый в подбитый ватой кафтан, поскольку был очень чувствителен к холоду, он перебирал жемчужные четки, перечисляя доблести Аллаха, бормоча их себе под нос на каком-то искаженном арабском языке, в котором придворные ученые будто бы распознавали элементы речи самого Аллаха: «Он — свидетель всех дел. Он — само милосердие и само сострадание. Он — суровый Гений Мщения, который ничего не прощает. Он самодостаточен и не нуждается в людях». И так далее, и так далее, пока на шнурке хватало жемчужин.
   В расположенной под самым потолком части огромного и великолепного помещения, где происходили заседания, были прорезаны оконца наподобие бойниц, забранные частой-частой решеткой; за этой частой-частой решеткой — как можно было полагать или догадываться — прятались женщины из гарема султана, которым разрешалось наблюдать за совещаниями, оставаясь невидимыми. Они вели себя настолько тихо, будто их и вовсе не было. Возможно, что их и в самом деле там не было.
   Бремя ответственности, которое султан держал на своих плечах, было столь огромно и непомерно, что его возможно было нести разве лишь символически; вот так и султан — нес его, но лишь символически.Он владел собственно Турцией, что было порядочно, поскольку туда входили, включая области непосредственных интересов, вся Малая Азия до самого Каспийского моря, равно как Болгария и Румелия, Крым и Абхазия, Армения и Румыния, Венгрия и Сербия, Босния и Герцеговина, Черногория и Албания, а также Греция, Сирия и Худжаз, то есть современные Саудовская Аравия, Египет, Триполи и Алжир, а это уже само по себе изрядно; и пусть даже названия большинства стран, подвластных его мощи, были лишь пустым звуком — они все равно предполагали новые заботы, решения и повеления.
   Подобных забот, решений, повелений и запретов было более чем достаточно; впрочем, когда три года назад — минуло, стало быть, три года со времени известных неприятных событий — султану пришлось самолично заняться уничтожением какого-то ничтожного островка Монте-Кьяра, он предпринял это исключительно для того, чтобы заслужить расположение Владыки неверных (разумей: папы), с которым тогда, на период, надо думать, весьма короткий, рекомендовалось поддерживать дружеские связи и по письму которого нетрудно было догадаться о его подспудном, но настоятельном желании стереть этот островок с лица земли руками султана; мысли и желания гяура, тем более главного гяура, верховного чародея христиан, неисповедимы в своей наивности, а расследовать их подспудный смысл и побудительные причины столь же немыслимо, как изучать следы комаров, толкущихся в летних сумерках вокруг зажженного фонаря. Тогдашние решительные деяния султана — ныне уже канувшие в Лету — можно без преувеличения счесть жестом доброй воли и примирения. Впрочем, о таком пустяке можно было бы и не вспоминать, если бы не заслуживающие внимания последствия, когда люди долгое время спустя продолжали умирать от какой-то странной болезни — то ли от распада тканей, то ли от свертывания крови, — начинавшейся после употребления в пищу рыб, выловленных поблизости от затонувшего островка.
   Сегодня обсуждались совершенно иные проблемы, ибо турецкая империя, хоть все еще огромная и могущественная, обнаружила некоторые — Аллахом, несомненно, предусмотренные и одобренные, но оттого не менее тревожные — признаки упадка. Одним из самых заметных таких признаков был неустанный и неудержимый рост числа чиновников, военнослужащих, сборщиков налогов, старших помощников сборщиков налогов и помощников старших помощников сборщиков налогов; лишь самые младшие сборщики действительно собирали налоги, в то время как те, кто был над ними поставлен, лишь передавали собранное из рук в руки, придерживая в своих грязных, загребущих лапах больше, чем полагалось, и потому рост налогов сопровождался таким же неустанным и неудержимым ростом расходов на поддержание и содержание личных дворцовых резиденций и гаремов привилегированных граждан — сералей, которые росли как грибы после дождя.
   Во времена жесткого режима, установленного суровым султаном Сулейманом, с увлечением рассылавшим европейским монархам мрачные послания, где он обещал предать их самой позорной казни, какую только способен изобрести человек, расходы на султанский сераль составляли сущие пустяки, всего какую-нибудь сотню тысяч дукатов ежегодно; в эпоху, о коей мы ведем речь, расходы составляли уже более двух миллионов в год. Великий визирь, в царствование Сулеймана получавший двадцать тысяч дукатов в год, нынче, будучи совершенно немощным склеротиком, получал пятьсот тысяч ежегодно. Ветераны турецкой армии, покорители континентов и основатели империи, пили одну лишь чистую воду и спали на жестком ложе. Их потомки и преемники пили вино, хотя это запрещалось самим Магометом, дрыхли на подушках из гагачьего пуха, а перед сном велели чесать себе пятки изощренно-красивым мальчикам. Отечественные деньги падали в цене, весе и золотом достоинстве, этот упадок повышал спрос на заграничную валюту, чем пользовались европейские торгаши, скупавшие в Стамбуле по бросовой цене за свои севильские пиастры, французские пистоли и венецианские цехины древесину, медь, олово, железо, кожи и прочие виды сырья, которых не хватало и самой стране. Немыслимая нищета бесправных слоев населения имела следствием все возраставшее число моровых эпидемий; не проходило почти ни одного дня, чтобы в стольном городе не становилось известно о все новых явлениях чумы.
   Недовольный таким состоянием дел, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, во множестве назначал и отзывал, то есть менял своих министров и чиновников, снимая тех, кто — по его мнению — оказался непригодным, и призывая на их место новых министров и чиновников. Эти бесконечные замены вели к тому, что никто из его советников и помощников не чувствовал себя прочно сидящим в седле, не ведая ни дня, ни часа, когда султан вызовет их, чтобы повелеть «отпустить бороду», а так как при дворе султана носить бороду имел право лишь сам султан и придворный маршал, то для всякого иного предложение «отпустить бороду» означало увольнение с занимаемой должности и изгнание из сераля; а поэтому все старались как можно быстрее, пока не отросла борода, нагрести денег и поместий.
   — Allah akbar, — бормотал молоденький принц Мустафа. — Аллах велик. Все померкнет, кроме лика его. Нет ничего, что сравнялось бы с ним.
   Если мы говорим, что потурченец хуже турка, то турецкие властители находили, что лучше, но это в конце концов одно и то же; речь идет лишь о различных точках зрения. Исходя из названного принципа, чиновники из администрации принимали на службу иностранцев, изъявивших желание отуречиться, принять веру в Аллаха, который един, учение Магомета, или Мухаммеда, являющегося его Пророком, и отречься от христианского имени и национальности. Таким образом, ядро турецкой гвардии, так называемые янычары, создавалось исключительно из новообращенных иностранцев. А поскольку турки — никуда не годные мореходы, то и команды на всех турецких судах состояли тоже из потурченцев. Турецкая конница, цвет турецкого воинства, была набрана из нетурецких приморских провинций. Старенький паша Абеддин, ведавший сокровищницей, — официальный титул его был дефтердар-эфенди, — происходил из рода Когэнов, свет увидел в Лодзи и первоначально именовался Исаак, а Главный адмирал турецкого флота, по-турецки капудан-и дерья — Мехмед Али-паша — был родом из Эдинбурга и первую половину жизни звался Фрэнсис Осбалдистон.
   Выгода и прибыли, проистекавшие из отуречивания, привлекали все новых и новых авантюристов; платил за эти выгоды коренной турок, анатолийский или караманский крестьянин, обитавший в лачуге, слепленной из грязи, и изнемогавший за деревянной сохой, в которую он впрягал свою единственную жену. Больше одной жены он содержать не мог.
   Расходы на воинство за последние тридцать лет возросли стократно. Со времен султана Сулеймана сохранилась привычка по окончании проводившихся султаном совещаний выплачивать жалованье отборной дворцовой страже. Прежде на это уходил один мешочек золота. А нынче посреди зала для совещаний таких мешочков громоздилась целая куча.
   Все это говорило о скверном, требовавшем серьезного раздумья состоянии империи, и все же не настолько скверном, чтобы Европа могла вздохнуть свободно, сочтя себя избавленной от турецкой опасности; по правде говоря, должны были миновать целых три сотни лет, прежде чем первый турецкий султан посетил Европу с целями, далекими от военных.