— Это он! — выставив далеко вперед указательный палец правой руки, завопил, молодой кардинал, показывая на Петра Куканя и одновременно поворачиваясь к нему боком. — Мерзавец, на которого пало проклятье Его Святейшества, убийца герцога Танкреда и принцессы Изотты! Держите, вяжите его!
   Петр Кукань из Кукани оглянулся назад, словно не понимая, на кого столь яростно нападает Его Преосвященство: заметив, что к нему устремлены взгляды взволнованной публики, явно недоумевавшей, на кого направляет свой указующий перст молодой кардинал, он снова повернул лицо к потрясенному наместнику Божию на этой земле.
   — Ваше Преосвященство имеет в виду меня? — спросил он с оттенком сожаления и обиды.
   — Да, это он! — визжал молодой кардинал, топоча обеими ногами по грубым доскам настила. — Чего вы ждете? Чего ворон считаете? Веревку! Веревку! Приказываю вам властью, данной мне моим святым саном! Он опаснее всех дьяволов вместе!
   — Но, Ваше Преосвященство, — вполголоса произнес отец Марио Шимек, — это ведь граф ди Монте-Кьяра, владелец острова и наш повелитель!
   У молоденького кардинала подломились ноги, и все рухнуло в тартарары. Последним его ощущением было падение со ступенек, затем удар головой обо что-то твердое и жесткое, а потом — полная тьма и пустота, a… ax, — тьма и пустота.

БЕСЕДА ПЕТРА КУКАНЯ С МОЛОДЫМ КАРДИНАЛОМ

   Когда молодой кардинал Джованни Гамбарини пришел в себя, ему было так плохо, что даже при виде Петра Куканя из Кукани, который сидел чуть поодаль и, удобно устроившись, изучал какие-то карты, пользуясь при этом обыкновенным циркулем-измерителем, его ощущение беды усилилось лишь незначительно. Он прикрыл глаза, притворяясь, будто до сих пор в обмороке, но когда, спустя некоторое время, не выдержав, открыл их снова, то с ужасом обнаружил, что и Петр, оторвавшись от своих карт, тоже разглядывает его. Тогда он собрал всю свою отвагу и проговорил замирающим голосом, с трудом шевеля пересохшими губами и давая Петру понять, что разрезать его, Джованни, на части, будто селедку, как ему было обещано, уже нет нужды, ибо он, Джованни, и без экзекуции полностью уничтожен:
   — Что ты теперь со мной сделаешь?
   Петр отложил линейку и циркуль.
   — В Писании сказано: око за око, зуб за зуб. Да и апостол Павел говорит в своем Послании к Римлянам: «Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое». Святой Фома Аквинский в этом вопросе ссылается на пророка Илью, который наслал огонь на пришедших схватить его, и на его преемника Елисея, что натравил двух медведиц на наивных детей, которые простодушно смеялись над его плешивостью. Как известно, медведицы сожрали двадцать четыре ребенка, но ни из чего не видно, чтоб Елисея из-за этого терзали муки совести; согласно Писанию, этот самолюбивый и не слишком симпатичный пророк поднялся впоследствии на гору Кармел и оттуда отправился в Самарию, на этом все и кончилось. Разумеется, ты, Джованни, как высокопоставленное духовное лицо, можешь не признавать законности и серьезности этих священных примеров. Я, разумеется, отнюдь не служитель божий и менее всего — пророк, но для тебя это только хуже: если пророкам и божьим прислужникам просто-напросто приказывают сурово пресекать зло, даже столь невинное, когда озорники мальчишки смеются над лысиной ворчливого старика, то я уж и не знаю, почему бы мне, записному безбожнику, следовало стесняться in puncto мести. С этим все ясно; вопрос лишь в том, какой способ мести предпочесть. Смерть через четвертование, а проще говоря, путем разрывания на четыре части на кресте святого Андрея, как раз по тебе, негодяй, за убийство светлой памяти герцога Танкреда. Тут нечего было бы и обсуждать, если бы ты не совершил еще и других мерзостей, к примеру, если бы не пытался — как пытаешься и до сих пор — свалить свое злодейство на меня, чему я был свидетелем несколько минут назад, перед тем как тебе грохнуться наземь и расшибить себе башку; и поскольку вершителем мести являюсь я, то, понятно, самое большое значение я придаю наказанию за бесправность, жертвой которой оказался. Ну, а поскольку смерть через четвертование хоть и мучительная, но слишком быстрая, то я принял решение, что ты умрешь смертью самой медленной, а посему самой ужасной, на которую ты в свое время осудил известную тебе дорогую для меня женщину, то есть умрешь на колесе.
   Это были ужасные слова, но на молодого кардинала, к удивлению, они произвели отнюдь не убийственное, а скорее успокаивающее действие, потому что, при всей их беспощадной, неимоверной жестокости, это были всего-навсего слова, прозвучавшие не в мрачном застенке, не в тюремной камере, но в роскошной, изукрашенной богатой резьбой каюте стоявшего на приколе корабля, как можно было догадаться по заметному ритмичному покачиванию, и сам Джованни не валялся на соломе, кишащей скорпионами и сороконожками, но удобно возлежал на широком, туго набитом кожаном диване, накрытый мягким восточным одеялом; его кардинальская шапка, на которой виднелись следы недавней чистки, кое-где влажная и приглаженная щеткой, лежала подле его ложа на стуле… «Нет, это невозможно, — пронеслось в обреченном и вновь воспрянувшем сознании, — ведь если твердо и всерьез решают казнить кого-то на колесе, то не затрудняют себя приведением в порядок его шапки; но отчего Петр и теперь медлит и ограничивается угрозами, как в свое время в Страмбе, хотя теперь я всецело в его руках? Опасается моего сана? Может, мой пурпур все-таки на что-то годится? Едва ли. Во всяком случае, Петр — последний, кто принял бы это в расчет. А может, он ограничится болтовней и не станет уничтожать меня физически, поскольку уважает законы гостеприимства? Но ведь рассчитывать на это не приходится, ведь я сам безбожно нарушил этот закон, когда Петр был моим гостем, а он привык платить той же монетой. А может, за эти два года злости у него поубавилось? Тоже маловероятно, ведь в таком случае он не посылал бы мне записок и не угрожал смертью на колесе. А может, у него есть еще какие-то намерения, о которых я не подозреваю?»
   От тепла смутных надежд отвага в нем поднялась, как тесто в квашне за печкой, и молодой кардинал решил разгадать эту загадку. Отбросив одеяло, он решительно встал и тут же, делая вид, что переоценил свои силы, зашатался и тяжело оперся обеими руками о край стола, за которым сидел Петр.
   На Петра это не произвело ни малейшего впечатления.
   — Ты помнешь мне карты, сядь лучше на стул, — сказал он. — Но не на свою шапку.
   Однако молодой кардинал, продолжая стоять, разразился великолепной тирадой:
   — Я готов принять любую муку, на которую ты обречешь меня по праву сильнейшего, — объявил он, — и все же прошу об одном: сделай это немедленно, казни меня хоть на колесе, раз уж ты настаиваешь на этом виде казни, но не терзай долее жестокими словами; они тем невыносимее для моего слуха, что их произносит человек, которого я любил и люблю до сих пор.
   И только после этого, сбросив шапку на диван, Джованни опустился на стул.
   Петр рассмеялся.
   — Ты славно заскулил, образина, только зря все это, я не могу удовлетворить твою просьбу и вынужден продлить твои муки и отослать тебя целым и невредимым в твою родную Страмбу, потому что не подоспело еще твое время, и то колесо, в которое ты будешь вплетен, возможно, существует все еще лишь in potentia — потенциально — во плоти дерева, спокойно растущего и шумящего ветвями где-нибудь в лесу, в счастливом неведении о том, для какого страшного дела оно понадобится.
   Молодой кардинал подавил вздох облегчения и радости, сумев сохранить на своем прекрасном лице эфеба выражение печали, словно известие, что его замучают не сейчас, а в неопределенном будущем, очень его огорчило, но не успел сдержать волну радостно-теплой крови, прихлынувшей к его щекам, до того мгновенья имевших желтовато-зеленый оттенок.
   — В таком случае, — произнес он скорбным шепотом, — я вообще не понимаю, — не понимаю, зачем ты меня сюда заманил.
   Петр Кукань из Кукани, или граф ди Монте-Кьяра, явно развеселясь, засунул большие пальцы обеих рук за пройму безрукавки, сшитой из кожи олененка и украшенной круглым мягким, ненакрахмаленным воротником из кружев, в которую он облачился, сняв свою рабочую блузу. Под кожаной безрукавкой была еще шелковая, расшитая черным и красным, рубашка с испанскими рукавами.
   — Это я-то тебя заманил? Я? На остров Монте-Кьяра?
   — Да, своим письмом, посланным тетушке Диане. Правда, о моей особе ты в нем нигде не упоминаешь, но оно составлено так, чтобы разжечь тетушкино любопытство. А поскольку она, как благородная дама, не могла ни с того ни с сего, без приглашения сама поехать к незнакомому мужчине, тебе хватило пальцев на одной руке, чтоб высчитать, что она под любым предлогом склонит к этому мое ничтожество.
   — Право, я ничего подобного не высчитывал, хотя бы потому, что правая рука у меня занята пером или карандашом и для повседневных расчетов я использую левую, а на ней не хватает одного пальца, которого лишил меня наемный убийца, посланный тобою в свое время мне навстречу. Но это пустяк, о котором не стоит и вспоминать. Надо думать, за то долгое время, пока мы не виделись, твой дух созрел, возмужал и обрел небывалую остроту и проницательность, так что ты овладел искусством смотреть в корень и читать между строк. Только на сей раз ты увидел между строк то, чего там не было. Я вовсе не хотел заманивать тебя к себе на остров — к чему? У меня достаточно длинные руки, чтоб в назначенный срок настичь и схватить тебя, где бы ты ни обретался. Согласен, мне доставляет удовольствие пугать тебя местью, но для твоей трусливой душонки достаточно записки, куда более краткой и энергической, чем парадное письмо, что я отправил герцогине Диане. Речь шла абсолютно о другом. Вам, прелатам, привыкшим лгать, даже в голову не приходит, что кто-то может порой сказать правду; поэтому, когда я сообщаю герцогине Диане, что принимаю гостей, которые желали бы услышать пение Прекрасной Олимпии, у тебя даже в мыслях нет предположить, что я и впрямь принимаю таких гостей, которые и на самом деле интересуются Прекрасной Олимпией. Ты удивишься, но это истинная правда. Известие, которое я получил в ответ на мое письмо от герцогини Дианы, о том, что Прекрасная Олимпия приедет в твоем сопровождении, для меня было полнейшейнеожиданностью — я не говорю, что крайне неприятной, поскольку разумно и полезно время от времени сводить старые счеты, но все-таки неожиданностью.
   Петр замолчал, заметив, что взгляд голубых глаз молодого кардинала в ужасе застыл на его правой руке, на безымянном пальце которой сверкал огромный бриллиант.
   — Да, ты прав, — сказал Петр, — этот перстень Цезаря Борджа, тот самый; мы вместе нашли его на руке мертвого Иоганна, лакея твоего отца, а ты, скорее всего из малодушия, подарил его Прекрасной Олимпии, поскольку запамятовал, что когда одно и то же делают разные люди, результат получается разный и что кардинал кардиналу рознь, а то, что удалось кардиналу Сципиону Боргезе, не удастся тебе, потому как драгоценность, которую Олимпия не рискнула принять из рук папского племянника, она без колебаний возьмет от кардиналишки пятого разряда, отосланного в окраинную провинцию Италийского полуострова; не пяль на меня глаза, все это я узнал от самой Прекрасной Олимпии. Так или иначе, увидев перстень на ее руке, я сказал себе, что было бы жаль, если бы эта старинная вещь, которая и для меня ценна как память, однажды и навсегда исчезла из нашей истории, поэтому я предложил певице продать его мне. Это было нелегко, поскольку женщина она алчная, чуждая сантиментов, прекрасно знающая мир, но в конце концов я своего добился. Небеса на сей раз были к ней весьма и весьма благосклонны, и в результате этой чрезвычайно успешной торговой сделки наша усатая красавица обеспечила себя, своего супруга-трубочника и своих детей на многие-многие годы.
   Молодой кардинал снова поник головой и со вздохом произнес:
   — Ты говоришь — старинная вещь ценна как память. Для меня перстень тоже ценен тем, что напоминает о прекрасной поре нашей дружбы. Я был последним дураком, когда вместо того, чтоб благословить небеса, пославшие мне такого друга, поддался сплетням провинциальных интриганов и хитрецов и позволил им восстановить себя против тебя. Теперь-то я все понимаю, но уже поздно. А может, еще не так уж поздно? Хоть ты и осыпал меня угрозами и оскорблениями, но ведь и сам проговорился, что этот перстень ценен тебе как память; а можешь ли ты из этих воспоминаний вычеркнуть мою личность? Прости меня, Петр, за все, чем я тебя оскорбил и что нас поссорило, — тебе это сделать тем легче, что ты, очевидно, богат и могуществен, в то время как я и на самом деле, как ты заметил, всего лишь кардиналишка пятого разряда…
   Он запнулся, потому что Петр расхохотался снова.
   — Идешь на попятный, Джованни, но прибегаешь к странным аргументам. Отчего мне прощать тебя? Оттого, что твои преступления ни к чему не привели? Оттого, что ты сам себя высмеял, приняв церковный сан, который тебе идет как бисер свинье? Я располагаю сведениями, что ты ровно ничего не делаешь, чтоб оправдать назначение губернатором Страмбы. Чем же ты тогда занят? Может, по крайней мере, работаешь над собой, над своим самоусовершенствованием, противишься смерти?
   — Противиться смерти? — удивился новоявленный кардинал.
   — Смертью, — уточнил Петр, — я считаю не только конец физического существования и безвозвратный уход в небытие, но и сластолюбиво-ленивую уступчивость этому небытию уже в ту пору, когда физическая жизнь еще продолжается, — праздность, обжорство, недостаток активности и деятельной воли. У меня достанет денег, чтоб окружить себя роскошью и предаться сладкому безделью. А посмотри, вместо этого я благоустраиваю свой остров и учусь.
   — А можно поинтересоваться, чему? — спросил молодой кардинал с учтивым любопытством.
   — Всему, чему можно научиться, — сказал Петр. — К примеру, за два года, что я тут, я освоил язык арабов, турок, персов и их причудливую, но прекрасную письменность. Я пишу угловатым куфическим письмом, которое лучше всего смотрится на пергаменте, выделанном из кожи газелей, литературным письмом пасхи, эпистолярным рика, парадным — тумар, орнаментальным — тултх, равно как и письмом рихани; а чему научился ты в свои праздные часы и минуты?
   Кардинал вынужден был признаться, что в свои часы и минуты он не научился ничему.
   — Итак, простить тебя, кто сверх вины еще бездарен и ленив? — возмутился Петр. — Дарить прощение что ты — бездушное ничто?
   — Ты прав, — признал молодой кардинал. — Но всего святого, открой мне, отчего ты заговорил в стихах?
   — В пору своих сомнительных успехов, достигнутых не без моего участия, ты не мог мне простить, что я внук кастратора и сын шарлатана, — перебил Петр, оставив без внимания вопрос, заданный кардиналом. — Я не подал бы тебе руки, даже если бы ты не был так жалок и смешон, — прокисшую кашу не разогреешь снова, и я никогда не подам тебе руки, потому что стоило бы мне только коснуться твоей ладони, передо мной тотчас встало бы страшное лицо мертвой Финетты, ее выклеванные вороньем глаза, и тогда я, не сдержав гнева, вдрызг размозжил бы твою хлипкую птичью лапку.
   И тутПетр, схватив стоявший на столе грубый бронзовый колокольчик с крепкой эбеновой рукояткой, к ужасу молодого кардинала, пальцами одной правой руки смял его, будто бумажный кулек.
   — Нет, Джованни, нашу дружбу не воскресить, — продолжал Петр. — И все-таки ты можешь искупить свои прегрешения, расстаться с недостойным положением облаченного в пурпур соломенного чучела и более того — хотя, разумеется, для человека твоего сорта это ровно ничего не значит, — отличиться в деле защиты блага и спасения рода человеческого.
   — Как? Что сделать? — вырвалось у молодого кардинала с недипломатической страстностью.
   — То, что ты уже однажды сделал, — сказал Петр. — Еще один coup d'Etat [10], небольшой дворцовый переворот в Страмбе.
   Молодой кардинал побагровел, и сердце сильно заколотилось в его груди.
   — Не понимаю, — прошептал он. — Думай обо мне что хочешь, считай круглым дураком, но я могу только сказать, — не понимаю, не разумею, зачем и против кого в Страмбе, где я и так назначен губернатором, я должен совершать дворцовый переворот.
   — Против себя самого, — сказал Петр. — И прежде всего — против тех длиннополых, которые, прикрываясь твоим именем, хозяйничают в Страмбе столь постыдно, что все идет вразнос — смотреть обидно. И может, я не прав, и за убийство там не платят просто штраф?
   — Нет, это правда, — признал молодой кардинал. — Но отчего ты снова заговорил стихами?
   — Просто по привычке, которую я усвоил, занимаясь языками восточных народов, — они любят прибегать к рифмованной прозе, и я порой грешу тем же, когда не слежу за собой, — сказал Петр. — A propos [11], правда ли, что ты, как мне сообщают, самолично велел прикрыть чресла статуй, украшающих замковый парк, гипсовыми фиговыми листьями?
   Молодой кардинал залился краской.
   — Мне хотелось проявить толику усердиявоспасение.
   — Ладно, — сказал Петр. — Теперь речь уже не о спасении Страмбы, теперь у меня совсем иные заботы. Ничего мне от тебя не надо, ты должен только в нужный момент открыть или приказать открыть страмбские ворота, чтобы я мог спокойно пройти вместе со своим войском в город и не терять времени на долгую осаду.
   Молодой кардинал устало коснулся рукой лба.
   — Ах, как вдруг опять разболелась голова, — проговорил он.
   — Это просто, очень просто, — сказал Петр, — особенно если ты воспользуешься советами и помощью одной продувной бестии — ты ведь знаешь, кого я имею в виду, — знаменитого Джербино, который, насколько мне известно, был вдохновителем дворцового переворота два года назад и кого ты сейчас совершенно несправедливо окрестил провинциальным хитрецом и интриганом. Если бы ты тогда не спутал его планы своим вмешательством, все кончилось бы в твою пользу. Поэтому строго следуй его советам, а сам держись в стороне. Когда все свершится, я снова получу скипетр законного герцога Страмбы, а ты вернешься к себе во дворец на пьяцца Монументале, откуда мы вышвырнем этого римского фата, папского любимчика. А с его приятелями пусть позабавится страмбский люд, он выместит на них всю свою злость и досаду.
   — Ах, Петр, Петр, теперь я снова начинаю жить! — прошептал молодой кардинал. — Только вот что скажут Его Святейшество?
   — Надо полагать, рассердятся, но опять же не настолько, чтобы лопнутьсо злости, ведь этого старика я, в общем, люблю, — сказал Петр. — Его я люблю, а вот папство — ненавижу; в этом есть некоторое противоречие, но не такое, чтоб разум не мог его разрешить. Я вернусь в Страмбу, но на сей раз не для того, чтобы создать там государство идеальной справедливости наперекор всему свету, а только для того, чтоб иметь надежный тыл для своих дальнейших действий. Для начала я потребую охраны городских укреплений, чтоб успеть не спеша создать такое войско, какого до сих пор не было; в Италии не найдется такого количества людей, способных носить оружие, сколько мне потребуется, а потому я под свои знамена соберу и наемников — швейцарских, немецких и чешских, словом, всех христианских национальностей, за исключением испанцев, потому что, когда я сброшу папу с престола и отменю папство, следующей моей задачей будет объединение Италии, что, разумеется, невозможно, пока я не изгоню с Италийского полуострова незваных испанских гостей.
   — Как ты сказал? — воскликнул молодой кардинал. — Сбросишь с престола папу и уничтожишь папство?
   — Конечно, — кивнул Петр. — Это моя давнишняя идея, я лелеял ее с детства, и это первый из многих шагов, которые мне предстоит предпринять. После шестнадцати веков жизнедеятельности институт папства должен исчезнуть и прекратить свое существование, потому что это — неиссякаемый источник грубых суеверий, раскола, тирании, мракобесия, злодейств и коррупции. И если я хочу наставить человечество на путь истины, разума и справедливости, то мне прежде всего придется отсечь все головы этой святошеской гидре. Теперь тебе должно стать понятно, отчего мне воистину безразлично, рассердятся ли Его Святейшество за вторичный захват Страмбы; его дни как наместника Бога на земле так или иначе сочтены. Кроме того, тебе теперь будет понятно и то, что союзническая помощь, которой я от тебя жду, хоть сама по себе незначительна и легко осуществима, но косвенно ее последствия необозримы.
   — А что потом? Что ты думаешь предпринять потом? — испуганно тараща глаза, вопрошал молодой кардинал.
   — Не пытайся узнать больше, это вредно, — сказал Петр. — Я дал примерный набросок своих планов лишь для того, чтоб ты понял, насколько я далек от шуток. Могущественные силы высот и глубин, неба и ада объединились, чтобы придать моим рукам крепость и мощь, необходимую для того, чтоб я вывел мой род — то бишь род человеческий — из сумятицы, мрака и горя. Ясно как день, что тут не обойтись без войн и кровопролитий, главное — что из этих кровавых войн я выйду победителем, чтобы затем осуществить хотя бы то, о чем мечтал и к чему стремился чешский король Иржи из Подебрад. [12] Его имя тебе, как видно, ни о чем не говорит, однако этот король был очень и даже бесконечно велик, и его стремления объединить европейские земли не достигли цели лишь потому, что на полтора столетия опережали свое время и ждали меня, Петра Куканя, чтоб я претворил их в жизнь.
   Петр говорил просто и уверенно, словно речь шла о предстоящей охоте на лис, а молодой кардинал слушал его со сладострастной дрожью, ибо, внимая словам бывшего приятеля, все больше и больше ощущал себя его доверенным лицом и сообщником, который, отворив Петрову войску страмбские ворота, распахнет перед ним путь к удивительным свершениям, когда-либо открывавшимся человеку. Два года бессмысленного глазения на озаренные светом окна родного дворца, где предавался разврату племянник вульгарного римского нувориша, не могли не поубавить спеси последнему из рода славных Гамбарини, военачальников, ученых и дипломатов; теперь его сердце трепетало от искреннего восхищения полетом Петрова духа, как прежде от непреодолимого страха перед грядущей местью. Одно лишь угнетало его — то, что Петр постоянно подчеркивал легкость и незначительность той роли, которая в этом грандиозном действии отводилась ему, Гамбарини. Интерес молодого кардинала к делу объединения Европы был, разумеется, велик, но все же не настолько, чтобы перевесить интерес к собственной персоне. Поэтому, как только Петр, высказав известную читателю блестящую мысль о полутораста годах, на которые идеи короля Иржи из Подебрад опередили свое время, сделал красноречивую паузу, молодой кардинал поспешил с вопросом:
   — А что станет со мной?
   Лицо у Петра передернулось, словно в тот момент, когда он созерцал лучезарное завтра, в глаз ему попала муха.
   — С тобой? А почему ты спрашиваешь об этом меня? Какое мне дело до того, что станет с тобой? Я обещал тебе, что если ты с пониманием отнесешься к моей скромной просьбе и в назначенный час отворишь мне страмбские ворота, я отменю определенное мною наказание за твои преступления и предательства, а сверх того — позволю тебе снова возвратиться в свой отчий дом; чего тебе еще желать? И все же, коль скоро уж об этом зашла речь, я вдруг подумал — какой это все-таки парадокс: ведь из всей старинной итальянской аристократии ты, мерзавец, с которого я в мыслях тысячекратно сдирал шкуру, в конце концов окажешься моим единственным союзником, потому что все остальные отвернутся от меня.
   — Неужто они проявят такую недальновидность? — огорчился молодой кардинал.
   — Проявят, да еще какую, и это меня нисколько не удивит, — ответил Петр. — Объединение Италии лишит их могущества и власти, а искоренение папства — повода для самых пылких дерзаний; в Италии не найдешь ни одного аристократического семейства, которое не мечтало бы о том, чтобы кто-нибудь из его членов достиг Петрова престола. Наш сегодняшний старикан — выходец из семейства Боргезе, его предшественник — Медичи, перед ним папами были Альдовранди, Караффы, Фарнезе, Борджа, и снова Медичи, Колонны, Савельи, Орсини и так далее, и так далее, и все они лелеют идею папства и готовы ее защищать; воистину, на свете не существует ни одного хоть сколько-нибудь вредоносного и преступного института, чтоб не нашлись люди, которые стремились бы его сохранить, поскольку он служит их пользе.
   — Мы, Гамбарини, никогда не рассчитывали на папский престол, — скромно молвил молодой кардинал.
   — Это делает вам честь, — отозвался Петр. — У тебя и в самом деле были замечательные предки, жаль, что сам ты столь низко пал. Но ты еще можешь исправиться; грядущие годы будут настолько бурными, что тебе не раз представится удобный случай проявить себя. Ибо моя миссия не кончается объединением Европы под знаменем атеистического рационализма, который я исповедую; ибо это единственное учение, способное вывести массы из темноты, страданий и нищеты, сделать из них счастливых граждан, сознающих свое человеческое достоинство и в полной мере владеющих своим разумом. Право, я никогда не мог понять и до сих пор не понимаю, отчего люди непременно стремились усугубить свой и без того тяжкий удел изгнанников из рая всевозможными религиозными распрями, возведя в догму небылицы; но теперь всему этому я положу конец. Необходимо также не мешкая разделаться и с целой кучей более мелких задач: так, к примеру, мне неизбежно придется поставить на колени турок, бешеных фанатиков, изгнать из-под их тюрбанов Аллаха и Магомета; для этой цели я приступил к созданию сильного морского флота. Когда все это будет осуществлено — пока трудно сказать; одно мне абсолютно ясно: в каждом своем последующем шаге я должен опираться на основополагающие принципы правды и разума, чьими непременными атрибутами являются любовь, справедливость и мир.