— Честь честью, господин де Тревиль, — сказал Петр, — но я не из тех, кто безропотно дает вести себя на смерть.
   — А вы считаете, что мы ведем вас на смерть?
   — Я не считаю, я знаю, — сказал Петр. — Я приехал во Францию с намерением убить одного высокопоставленного негодяя; увы, он прознал о моем намерении и теперь, когда я в его руках, поступит со мной так же, как я хотел поступить с ним.
   — Это справедливо, — заметил де Тревиль. Теперь пришла очередь Петра возмущенно распрямиться.
   — Справедливо?! — воскликнул он.
   — Конечно, — подтвердил де Тревиль. — Когда я вызываю кого-либо драться, то в поединке либо я убью его, либо он меня, и это правильно.
   — Но я не вызываю этого негодяя на поединок, — сказал Петр.
   — В переносном смысле — вызываете, — сказал капитан де Тревиль. — Бывают поединки на большом расстоянии, и то, о чем говорите вы, смахивает на один из них.. Какое бы ни было расстояние — большое или нет, конец всегда одинаков.
   — Вы правы, — согласился Петр. — С той только оговоркой, что мой противник, к которому вы меня ведете на смерть, преступник особо опасный, и как только он перестанет меня бояться — а я, наверное, единственный в мире человек, кого он боится, — то без помех продолжит дело, которое с успехом начал, и не остановится, пока не ввергнет в беду Францию, а вместе с Францией — и все европейские народы.
   — Все европейские народы? — удивился капитан де Тревиль. — Сударь, мы, солдаты по призванию, привыкли преувеличивать, но ваше утверждение представляется мне преувеличением сверх всякой меры.
   — Я не уступлю из своих слов ни буквы, — сказал Петр, — более того, добавлю, что вы, господа, этому злодею помогаете.
   Кадеты все как один бурно запротестовали, а капитан де Тревиль, побагровев, словно его вот-вот хватит удар, обнажил было свою шпагу, но тут же всунул ее обратно в ножны.
   — Сударь, — проговорил он, безуспешно пытаясь овладеть собой, — вы правы, говоря, что идете навстречу своей гибели, потому что, даже если вы чудом ускользнете из рук своего недруга, который, как вы твердите, намерен вас убить, то во мне, капитане де Тревиле, вы найдете врага во сто крат более непримиримого, который воспользуется первым мигом вашей свободы, чтобы проткнуть вас насквозь и вырвать у вас из уст ваш невоздержанный язык. То обстоятельство, что я не могу разделаться с вами прямо сейчас, причиняет мне самые нестерпимые муки, какие мне в жизни доводилось терпеть. Наверняка ни я, ни мои молодцы никогда еще не сносили оскорбления столь грубого и несправедливого. Вы что, сошли с ума? И как только вам, разумному человеку, пришло в голову заявить, что мы, королевские мушкетеры, помогаем какому-то преступнику, который хочет ввергнуть нашу родину в беду? Разве вам не известно, что мы служим лишь Ее Величеству королеве Франции, и только ей одной?
   — Поздравляю вас с чувством чистой совести, — сказал Петр. — Вы служите лишь Ее Величеству королеве Франции, и только ей одной, — как трогательно, просто и благородно это звучит! И этого вполне достаточно, чтобы быть довольным собой! Вы служите королеве Франции — и баста! Вы — люди чести, и прикажи вам королева Франции разорить Париж, вы это сделаете, потому что служба есть служба и не ваше дело, например, задумываться над тем, как вышло, что среди первых личных советников королевы, направляющих ее политику, нет ни одного француза, или, скажем, над тем, полезны или вредны те решения и действия, на которые эти негодяи толкают королеву.
   — Поистине забавно и любопытно слышать, как вы, чужеземец, возмущаетесь тем, что среди советников Ее Величества нет французов, — сказал де Тревиль.
   — Да, я этим возмущен, больше того: в отличие от вас я настолько этим обеспокоен, что не могу спокойно спать. — ответил Петр. — Правда, сам я не француз, но европеец и, как таковой, не могу быть безразличным к тому, что происходит в стране, столь великой и столь влиятельной, как державная Франция. Так вот, господа мушкетеры, поскольку речь идет о вашей чистой совести, об этом вашем мужественном и трогательном «Мы служим Ее Величеству королеве Франции», то выслушайте вот что: вы действительно препровождаете меня в Бастилию по приказу Ее Величества. А знаете, почему Ее Величество издала такой приказ? По желанию своего фаворита кардинала Гамбарини. Кардинал Гамбарини и есть тот преступник, за которым Я отправился сюда, во Францию, чтобы вытряхнуть из него душу.
   — Quel homme! Quel homme! Mon Dieu, quel homme! — снова зашептал краснощекий безбородый кадет, ехавший справа от Петра. Капитан де Тревиль использовал этот повод, чтоб излить свой гнев.
   — Гастон! — рявкнул он. — Еще одно слово восхищения нашим пленным, и в Париже вы на месяц сядете под домашний арест!
   И снова, обратясь к Петру, с уничижительным высокомерием продолжил:
   — Господин де Кукан, вы оказываете нам великую честь, проявляя столь великую озабоченность судьбами нашей родины. Право, я не понимаю, каким образом такая жалкая, такая незаметная, такая убогая страна удостоилась внимания столь великого и благородного мужа, как вы.
   — Если оставить в стороне иронию, господин капитан, — сказал Петр, — Франция не такая уж жалкая, неприметная и убогая страна, чтоб заслуживать быть ввергнутой в катастрофу таким хорьком, как кардинал Гамбарини.
   — Ладно, шутки в сторону, поговорим о деле, — сказал де Тревиль. — Ваши сокрушительные аргументы, сударь, основаны на недобросовестных сведениях. И если мы отваживаемся говорить о том, что Ее Величество королева, возможно, и выслушивает советы кое-кого из своих земляков, то решающее влияние на нее имеет никак не ее духовник Гамбарини, но синьор Кончини. Наверное, вам не известно, кто такой Кончини, а раз так, то кончим этот разговор. Тот, кто путает Кончини с Гамбарини, не имеет права судить о современной политической жизни Франции, поскольку не знает о ней ровно ничего.
   — Но я вовсе не путаю Кончини с Гамбарини, — сказал Петр. — Зато от вас, сударь, ускользнула та немаловажная подробность, что вышеупомянутый Кончини уже без малого два года как играет не первую, но вторую скрипку, поскольку первую перехватил Гамбарини. Это тем хуже и тем опаснее, что люди до сих пор мало о нем знают и ненависть французского народа все еще обращена на его устраненного предшественника.
   — Действительно, мне это неизвестно, — признал де Тревиль.
   — Мсье де Кукан прав, — сказал Арман, кадет, сидевший по уши в долгах, который собирался было стрелять в пуговицу, поскольку в его карманах не нашлось ни одного медяка. — Как вам известно, епископ Ришелье приходится мне неродным дядей, и он иногда жалуется моему отцу, что весь его упорный труд, который он приложил, чтоб убрать со сцены Кончини, пошел насмарку, ибо освободившееся место захватил Гамбарини.
   Капитан де Тревиль хмуро произнес:
   — Могу себе представить, как обрадовался бы Его Милость епископ, если бы узнал, что вы, Арман, во всю глотку трубите о том, чем он поделился с вашим отцом, без сомнения, строго конфиденциально…
   Некоторое время он ехал молча, а потом промолвил, обращаясь к Петру:
   — Ваши сведения весьма разносторонни, господин де Кукан, но поскольку вы иностранец, то выводы, которые вы из них делаете, неизбежно ошибочны. Мы, французы, глубоко сознаем величие своей родины и неколебимо верим в него; и это живое ощущение величия родины идет рука об руку с чувством любви и верности, которые каждый француз испытывает к своим правителям, а это чувство любви и послушания проистекает из нашей гордой веры в чудодейственную силу реймского святого елея, содержащего масло, через помазание которым французские короли делаются наместниками Иисуса Христа во Французском королевстве.
   Петру это показалось занятным.
   — Только во Французском королевстве?
   — Да, только во Французском королевстве. И разумеется, во французских колониях, например, в Канаде, — добавил де Тревиль. — Франция может позволить себе роскошь иметь время от времени плохих или просто никудышных королей. Таких неудачных властителей мы не осуждаем, но окружаем их такой же любовью, что и хороших королей, справедливых и добрых, ибо какие бы они ни были, они французские короли, и ничего больше мы не желаем о них знать. Не наше дело — раздавать властителям ярлыки, верно служа лишь тем, кого мы отнесли к выдающимся, и отказываясь служить тем, кто нам не понравится, скажем, формой своего носа; это означало бы конец порядка и начало распада и гибели Франции, а тем самым — как вы верно заключаете — и всего мира.
   — Я бы сказал, негодным властителям вы служите даже вернее, чем тем, кого относите к выдающимся, потому что одного из лучших королей, которого даровала вам судьба, Генриха Четвертого, вы убили, — заметил Петр.
   — Я прощаю вам это высказывание только из-за плохого знания французского языка, — сказал капитан де Тревиль. — Как это — мы его убили?! Я, что ли, его убил? Или Арман? Или Гастон?
   — Его убил француз, — сказал Петр, — а всякий француз, как вы говорите, верит в чудодейственную мощь реймского святого елея.
   — Убийца ни во что подобное не верил, потому что был сумасшедший, — сказал де Тревиль. — Ибо француз, убивающий своего короля, не может быть в здравом уме. — Осознав слабость этого аргумента, капитан поспешно добавил: — Кстати, когда четверкой коней его разрывали на части, он, говорят, громко смеялся, что случается только с безумцами. А смерть от руки безумца — это то же, что смерть от клыков бешеного пса; так что король Генрих Четвертый — жертва не убийства, но несчастного случая. Ваши упреки, господин де Кукан, что мы якобы служим не Ее Величеству королеве-регентше, а ее итальянским фаворитам, просто-напросто неуместны. Как я уже сказал — не наше дело укорять свою королеву, наше дело — служить ей и исполнять ее приказы. И даже если порой нам кажется, что Ее Величество королева-регентша не всегда на высоте в решении великих задач, которыетяжким грузом легли на ее слабые женские плечи, мы говорим себе: всему свое время, и настанет день, когда власть возьмет ее сын, Людовик Тринадцатый, в чьих жилах течет кровь великого Генриха.
   — Лишь бы день этот не настал слишком поздно, — заметил Петр. — И теперь, когда вы ведете на смерть меня, пришедшего с далекой чужбины вам на помощь, вы отодвигаете этот день в неопределенное будущее.
   Обмениваясь подобными мнениями, мушкетеры то и дело в ярости подскакивали на стременах, скрежетали зубами и неподражаемым жестом хватались за шпаги, однако признавали в душе, что их узник хоть порой и бестактен, однако gentilhomme, человек твердых принципов, храбрец, стойкий в своих убеждениях, а потому вполне достойный уважения; так они добрались до города Вьенн, который, разумеется, не имеет ничего общего с Веной, — хотя название столицы Австрии звучит по-французски точно так же, и который, как все более или менее крупные города Франции, сохранил выразительные следы давнего римского владычества, в нашем случае — прекрасный храм эпохи императора Августа и амфитеатр, раскинувшийся на склоне холма под названием Пипе.
   Но Петр не задерживал взгляда на чудесах античного зодчества, гораздо более пристально всматриваясь в огрехи современных построек, в поврежденные городские стены справа от южных ворот, которые как раз ремонтировались, так что в одном месте зиял пролом и возвышались строительные леса.
   Здесь я дам деру, сказал себе Петр, дам деру, и сам черт меня не остановит.
   «Красная харчевня» на улице Заплаточников, где капитаном де Тревилем был заказан для всего отряда ужин, оказалась нескладной халупой сельского типа, с просторным нижним этажом и несколькими чердачными каморками, размещенными под невысокой раскидистой кровлей. Здание стояло посредине двора, обнесенного высокой стеной и занятого в основном хозяйственными пристройками.
   Отвечая за узника, а главное, не желая, чтоб во время ужина его беспокоили посторонние зеваки, капитан де Тревиль, любитель хорошо поесть и выпить, снял всю «Красную харчевню» только для себя и своих кадетов и поступил, бесспорно, правильно, потому что непривлекательный внешний вид заведения с лихвой вознаграждался приветливым уютом внутреннего помещения, где располагались длинные, чисто выскобленные столы липового дерева, висела большая круглая люстра с зажженными свечами, потрескивали в очаге дрова и суетилась аппетитная трактирщица с полными по-матерински грудями, округлыми — как тут не шлепнуть — ягодицами и сочными губами на приветливом пухлом лице, — une boule de suif, — пышка, да и только, как восторженно отозвался о ней кто-то из кадетов, предвосхитив название одной замечательной повести, которая будет написана лишь двести пятьдесят лет спустя. Пышкин муж, мастер Лаванши, бывший шеф-повар принцаЛуи Второго де Конде, женился пятнадцать лет назад, взяв за женой «Красную харчевню». Он приветствовал капитана де Тревиля и его кадетов, важно выступая перед главным входом с высоким белым колпаком на голове, который, как ни странно (ведь колпак — символ самого земного из всех земных занятий), придавал его лицу явно одухотворенное выражение. Поскольку во Вьенне мало кто мог оценить его кулинарное искусство, мастер Лаванши искренне радовался столь образованным, тонким и благородным гостям, как господа мушкетеры из Парижа, а потому принял их с огромным уважением и радушием.
   Вскоре великолепный ужин, облагороженный знаменитым красным лангедокским вином, которое пригожая корчмарка едва успевала целыми жбанами подносить из подвала, настолько поднял настроение кадетов, что они забыли о стычках и неприятных спорах со своим узником по дороге из Баланса до Вьенна, и, куда уж лучше, — принялись пить за здоровье короля Людовика Тринадцатого и епископа де Ришелье, а также за славу Франции, погибель Англии, Испании и Австрии и крушение Габсбургов, старательно избегая произносить имя королевы-регентши. Капитан де Тревиль делал вид, что до него не доходит смысл этого faux pas [29], добродушно посмеивался над забавой своих развеселившихся удальцов и одернул их, лишь когда они начали пить за смерть кардинала Гамбарини и здоровье своего узника, господина Пьера Кукан де Кукана.
   На башне костела только пробило девять, как вдруг пригожая трактирщица исчезла и вместо ее появился какой-то половой или слуга, кого никтоиз пирующих до сих пор не видел.
   — Патронессе (на нашем языке это значит то же, что «хозяйке») срочно пришлось пойти к своей невестке, у которой начались роды, — произнес он с испанским акцентом, когда огорченные кадеты спросили, куда подевалась их Пышка. — Но, — добавил он, почтительно улыбаясь, — я обслужу господ мушкетеров ничуть не хуже.
   — Последний жбан перед сном, — заказал капитан де Тревиль.
   За последним жбаном последовал еще один последний и, наконец, самый распоследний. А Петр, который пил очень умеренно, поскольку для побега ему нужна была ясная голова, приметил, что у мушкетеров, не исключая и господина де Тревиля, особенно после ухода пригожей хозяйки, чьи прелести и чары возбуждали их красноречие и остроумие, теперь явно и неудержимо падает настроение, замедляются движения и тяжелеет язык, а лица все плотнее застилает пелена отупения. Но и сам Петр, хоть из последних жбанов, поданных слугой-испанцем, пригубил лишь чуть-чуть, только бы не возбудить подозрений слишком очевидным воздержанием, тоже почувствовал, что веки его тяжелеют, наливаясь обморочной детской дремотой.
   Усилием воли он разогнал сон и хотел было уже крикнуть своим молодым друзьям — ибо, даже будучи их узником, считал их кем угодно, только не врагами — чтоб они перестали пить, потому как в вино что-то подмешано, но, бросив один только взгляд на господина де Тревиля, понял, что уже поздно: капитан мушкетеров, широко открыв рот с безвольно отвисшей челюстью и шумно всхрапывая, как раз в этот момент медленно сползал под стол; с его кадетами дело обстояло ничуть не лучше: один уже спал, другой погружался в сон, третий пластом лежал на земле, четвертый только что свалился с лавки, пятый сидел соляным столпом, облив себя вином, которое подносил ко рту как раз в тот момент, когда у него вдруг оцепенела рука; шестой и седьмой сопели, упав друг другу в объятия; а слуга-испанец, сложив на груди руки, взирал на эту непристойную картину с довольной ухмылкой негодяя.
   Опомнившись и взяв себя в руки, Петр счел самым благоразумным притвориться, будто его тоже свалило отравленное вино; чувствуя, что слуга-испанец не сводит с него упорного взгляда темных глаз, он последовал примеру капитана, медленно съехав со стула, свесив голову и раскрыв рот.
   Когда Петр исчез под столом, слуга-испанец, или наемный убийца — а то что же еще это была за птичка, — повернулся и вышел из трактира. Ну, теперь — не заснуть, не заснуть, иначе проснешься с отрезанной головой, думал Петр, усилием воли раздирая слипающиеся веки, пока вслепую пробирался меж ног и тел спящих мушкетеров. Ему было ясно как день, что это — очередная гнусная затея неутомимого Марио Пакионе, не прекращавшего попыток убить Петра самолично, хотя тот был уже под арестом и на пути в Бастилию. Отец Жозеф верно оценил ситуацию, когда сказал, что отныне вопрос только в том, кто прикончит Петра первым — Пакионе или Гамбарини; Пакионе хотел быть первым во что бы то ни стало: голова Петра требовалась ему для предъявления папе в качестве доказательства, что Петра уже точно нет в живых.
   Бешеный стук сердца заглушал сопение и храп спящих, что вместе с треском угасавшего огня в очаге нарушали тишину оцепенелого трактира, когда Петр, прячась под доской стола, осторожно — а вдруг кто подглядывает в окно — подползал на коленях к стулу господина де Тревиля, который один из всех сохранил оружие при себе, повесив ремень со шпагой и пояс с пистолетами на спинку стула, в то время как кадеты оставили свои вещи на вешалке у входа. Прежде всего Петр вынул из ножен шпагу капитана, потом пистолеты; и как только он ощутил их в руках, твердые и холодные, послышались приближающиеся шаги и голоса.
   Двери распахнулись, и в трактир вошел слуга-испанец в сопровождении двух человек, так же, как и он сам, опрятно и прилично одетых, на первый взгляд заурядных, вполне добропорядочных горожан. У одного из них, поменьше, с добрым, одутловатым, гладко выбритым лицом, в руке поблескивал мясницкий топор.
   — Так где он у тебя? — спросил бритый, поигрывая топором, который держал за топорище отвесно к земле. Он наверняка намеревался отсечь Петру голову на месте, не утруждая себя перетаскиванием тела.
   — Где-то здесь, — отозвался слуга. Он сунулся под крышку стола в том месте, где стоял пустой стул Петра, чтоб никогда уже оттуда не выбраться, ибо раньше, чем он смог сосчитать до двух, сердце его пронзил клинок шпаги. Вскоре громыхнуло два пистолетных выстрела, толстый горожанин и его приятель рухнули на пол, и в харчевне снова воцарились мир, покой и тишина, нарушаемые лишь хриплым дыханием спящих богатырей. Свечи на круговой люстре потрескивали и гасли одна за другой.
   — Что ж, это не помешает мне выполнить мое намерение, скорее наоборот, — сказал себе Петр, преодолевая новый приступ дремоты, которая наваливалась пудовой тяжестью, клоня к земле. Петр проговорил это вслух, чтоб тверже проникнуться своим замыслом, но тут руки у него, на которые он опирался, стоя на коленях, подломились — и он, рухнув наземь, уснул как убитый.
   На рассвете зеленщик, постоянный поставщик супругов Лаванши, остановил свою запряженную ослом повозку перед воротами, ведущими во двор «Красной харчевни», и звякнул своим колокольчиком, как делал это уже много лет. Когда даже после трехкратно повторенного звонка никто не открыл, зеленщик, поскольку ворота были заперты на засов изнутри, поднялся на боковушку повозки и, заглянув через ограду, увидел лежавшую посреди двора в луже крови девушку-скотницу, рыжую Сюзанну, с которой, когда она по воскресеньям, принарядясь, отправлялась в костел, не могла сравниться ни одна из девушек Вьенна. В страхе свалившись с повозки, зеленщик завопил что есть мочи, созывая обитателей улицы Заплаточников на место убийства.
   Люди не заставили себя ждать, сбежавшись в большом количестве, и страсти, которые им открылись в «Красной харчевне», оказались столь кошмарными, что легли в основу мрачной песни, которую распевали во время храмовых праздников и на рынках южной Франции добрых двадцать, а может, и более лет. Кроме скотницы Сюзанны и трех неизвестных мужиков, убитых в трактирном зале, были жестоко замучены и сам хозяин Лаванши, и его жена. Мушкетерам и даже Петру — а он был единственным очевидцем произошедшего — стоило больших трудов, пробудившись, доказать вызванным жандармам свою невиновность и убедительно растолковать, как могло случиться, что их ужин закончился столь кроваво и прискорбно; однако едва ли бы им это до конца и без потерь удалось, если бы в кармане мертвого испанца не нашлось множества порошков, которых — по суждению местного аптекаря — хватило бы, чтоб усыпить целый полк.
   Было уже пополудни, когда расследование закончилось, протокол о жутких событиях в «Красной харчевне», наконец, составлен и подписан и капитан де Тревиль со своими кадетами и подконвойным Петром Куканем смогли продолжать путь.
   Ехали молча, как в воду опущенные, ибо всех до единого мучила головная боль и нестерпимая жажда, которую никак не возможно было утолить. Когда они уже приближались к Лиону, капитан де Тревиль вдруг застонал, пришпорил своего коня и, отъехав шагов на двадцать, остановился и повернулся лицом к своей медленно подъезжавшей команде.
   — Господа кадеты! — провозгласил он. — Это правильно, что мы молчим, ибо единственное, на что мы имели бы право, так это на слова самопознания и самооценки, и они, в самой простой форме, должны бы прозвучать приблизительно так: «Я — размазня. Я — чучело в форме мушкетера. Я — жалкий пасквиль на образ королевского мушкетера». Мы стали жертвами козней, и лишь один из нас смог этим козням противостоять — и это наш узник, кого мы обязаны защищать и за чью безопасность я ручался своей честью; так вот, именно он защитил нас, дрыхнувших без задних ног. Господин де Кукан, позвольте мне от себя лично и от моих товарищей выразить вам признательность и благодарность.
   — Господин де Тревиль, — ответил Петр, — позвольте и мне, оценившему ваши слова за их сердечность, мужественность и искренность, привести их в соответствие с тем, что случилось на самом деле. Вы ошибаетесь, говоря, что я вас защитил, потому что положение, в котором вы очутились не по своей вине, хоть и заслуживает называться диким и рискованным, никому из вас ничем не грозило. Преступникам, с которыми я расправился, была нужна лишь моя голова, и это я говорю не в образном смысле, но в буквальном, ведь вы и сами, наверное, заметили, что один из них прихватил с собою мясницкий топор.
   Капитан де Тревиль, и без того бледный как смерть, теперь сделался просто синим и воскликнул:
   — И вы еще будете утверждать, что никому из нас ничего не грозило? А как вы думаете, что бы с нами было, если бы вы, за чью безопасность мы поручились, прибыли в Париж без головы?
   — Эта картина приводит меня в ужас, — сказал Петр. — Но уверяю вас, моя голова крепко сидит у меня на плечах, и тот, кому хочется ее заполучить, останется ни с чем; с тех пор как я ступил на землю Франции, это уже не первое покушение на мою жизнь и, по-моему, отнюдь не последнее.
   — В таком случае, — сказал капитан де Тревиль, — я беру назад свое вчерашнее заявление, что когда вы вновь очутитесь на свободе, я при первой возможности заколю вас и вырву ваш язык; так вот, я не сделаю этого, потому что недругами, готовыми лишить вас жизни, вы явно обеспечены сверх всякой меры. Позвольте мне пожать вашу руку, но это, разумеется, не означает, что тем самым я перестаю быть начальником эскорта, а вы — эскортируемым, как раз наоборот. Шутки в сторону, господа, никаких пирушек в «Красных харчевнях», никаких попоек, а господин де Кукан в целях безопасности не должен ни на минуту оставаться без охраны; спать будем все вместе в одной комнате, он — посредине, а два младших мушкетера будут стоять на страже; продлим насколько возможно дневные переходы, чтобы эта тяжкая и мрачная дорога поскорей осталась позади. С сегодняшнего дня спать будем не раздеваясь, чтобы в любой момент быть на ногах и в полной готовности.
   — Как, разве только с сегодняшнего дня? — спросил Жан-Поль. — Насколько мне помнится, мы спали в полном обмундировании уже вчера.
   — Я сказал: чтобы в любой момент быть на ногах и в полной боевой готовности, — повторил капитан де Тревиль. — А теперь вперед, господа!
   И они двинулись вперед, но далеко в этот день не ушли, поскольку в своем нынешнем состоянии к долгому переходу никак уж не были расположены. Миновав Лион, они поскакали на север вдоль Соны, которая впадает здесь в Рону, а с наступлением сумерек остановились на ночлег в местечке Вильфранш, где их поджидал очередной сюрприз.
   Когда после скромного ужина в заплеванном трактире «У петуха» Петр изъявил желание ввиду жгучей необходимости ненадолго отлучиться во двор, капитан де Тревиль приказал одномуиз кадетов, коренастому молчуну по имени Антуан, сопровождать узника, держа обнаженный кинжал в одной и заряженный пистолет в другой руке. Однако Антуану вздумалось воспользоваться отлучкой на свежий воздух для той же цели, что и Петру; он, сунув обнаженный кинжал под левую мышку, освободил себе правую руку и, отвернувшись к забору, пристроился рядом с Петром, и вдруг померк свет, и мир перестал быть, а когда Петр очнулся, то уже не стоял у забора, а с повязкой на голове лежал на соломенном тюфяке в общей спальной, которую капитан де Тревиль устроил в смежной с трактирным залом комнате.