Страница:
Но ты, мама, не расстраивайся, я ведь себя чувствую ничего, духом не падаю, и ты это видела на свидании. Теперь я буду надеяться, что когда пойдет 26 мая 1965 года, меня отпустят. Ведь 26 мая 1965 года у меня исполняется 7 лет. Конец моего срока. И если посмотреть по годам, то осталось 1963 г., 1964 г., 1965 г., это, по-моему, не очень много… Вот, мама, наберись терпения и давай с тобой ждать этот год 1965…
Передай спасибо Алексею Георгиевичу Крылову (директор ЗИЛа. — А. Н.) за все хорошее, что он сделал, помогая освободить меня».
«…Здесь есть школа десятилетка. Разные подготовительные курсы: электриков, токарей и т. д. Но плохо, что нет футбольного поля. За зоной есть поле, но это надо ждать, пока станет сухо, только тогда нас будут выводить или нет, точно не знаю. Пройдет апрель, тогда будет видно… сейчас я работаю учеником токаря, учиться два-три месяца.
Мама, меня везде встречают ребята очень хорошие. Подыскивают такую работу, чтобы я меньше поднимал тяжестей, в общем стараются, чтобы я сохранил свое здоровье. И я тебя прошу: пришли мне денег, я им куплю что-нибудь. Да и мне на папиросы. Я ведь сейчас учеником работаю и денег мне не платят».
«…Вот я снова покидаю по счету уже четвертый лагерь… мне очень интересно, почему меня перегоняют с лагпункта на лагпункт, по какой причине. Вы там не писали никуда насчет моей учебы? Если это по причине учебы, то хорошо. А если по другой причине, то какую цель они преследуют, перегоняя меня из лагеря в лагерь? Ну, ладно, об этом хватит, поживем — увидим».
От того, что перевели Стрельцова ближе к Москве, лучше ему не стало. Начальник лагеря в Электростали сказал Эдику при начальнике его отряда: «Мне не футбол нужен, а план».
Он попал на так называемое вредное производство — работал на оборонном заводе, где для заключенных техники безопасности не существовало. Респираторов при лакокрасочных работах им не полагалось, как не полагалось для зеков и шумозащитных приспособлений в «громком» цехе.
Стрельцова послали на пескоструйное производство — шлифовать металлические поверхности с применением сжатого воздуха, использованием металлической стружки и кварцевого песка.
Через четыре месяца администрация нашла ему легкую работу — библиотекарем. Но как раз за то время, что провел он на шлифовке, и приобретаются такие болезни легких, как туберкулез и силикоз…
Не улучшила, разумеется, здоровья Эдуарда и работа на шахтах — самых страшных но условиям труда 41-й и 45-й шахтах рядом с Новомосковским комбинатом, где добывался кварц. Но на этой каторге в поселке Донское Тульской области встретился ему начальник местного управления МВД — энтузиаст футбола. И когда у Стрельцова оставались силы после изнурительного дня, он обязательно возился с мячом — мяч-то всегда и везде с ним был, но не всегда и не везде дозволяли к нему прикоснуться — и даже совершал рывки на тридцать — сорок метров…
О матче в Тульской губернии сам Эдик почему-то не рассказывал, хотя нечто подобное тому, что там происходило, я от кого-то слышал. Но журналисты «Комсомольской правды» отыскали бывшего зека Болохова, поведавшего корреспондентам о той проверке, какую устроила Стрельцову лагерная братва…
Зекам, с одной стороны, хотелось, конечно, посмотреть на самого знаменитого игрока в деле. Но с другой стороны, как же отказать себе в удовольствии поиздеваться над беззащитным талантом — в этом обычаи на воле и в тюрьме схожи.
«Стрельца» поставили в команду, где никто и по мячу ударить не умел, а в противоположную — тоже, разумеется, не профессионалов мяча, но персонажей, повидавших тюремно-лагерные виды.
Эдуард не первый год сидел — и догадывался, что его ждет. И некоторые меры предосторожности принял — к штрафной площадке близко не подходил, лишнего по шлаку не бегал, стоял себе, как в мирные времена. Но при каждом шаге Стрельцова охотившиеся за ним всей командой амбалы старались задеть его побольнее. Он, и бездействуя, был уже весь в синяках и кровоподтеках. А в ворота его команды влетело с десяток голов…
Стрельцов позорился под неумолчный свист. И он не выдержал — и «попер в дурь», говоря на языке его новоявленных коллег. И тут уж вся преступная орава оказалась перед ним бессильной. Шведское прозвище «танк» уместным здесь выглядело, как никогда. Он забивал гол за голом — зона ревела, словно дело происходит на «Маракане». В поселке вольняшек случился переполох — подняли по тревоге отпускных вохровцев и пожарных. За зоной решили, что в лагере начался бунт. Тысячерукая толпа в бушлатах качала после матча Эдика.
«…Настроение хорошее, остается ровно четыре месяца до двух третей…»
«…Мама, у нас есть коньки „канады“. Мне, помнишь, давали играть в хоккей за „Торпедо“. Если они остались, то привези. Мы залили каток здесь и будем играть отряд на отряд».
«Попроси Бориса Павловича, если удобно, пускай возьмет в „Торпедо“ лыжный костюм и привезет мне в обмен, а то я этот весь в футбол потрепал. Но это, мама, при условии, если удобно, то спроси.
Мама, задержался с ответом в связи с переводом в новый лагерь. Теперь нахожусь на 45-ой, а не 41-ой шахте. В футбол мне запретили тренироваться, отобрали мяч. И, наверное, эти пять месяцев мне не придется до мяча дотронуться. Чувствую себя ничего, пока знакомлюсь в лагере. Мама, попроси Алексея Георгиевича (директора ЗИЛа Крылова, депутата Верховного Совета. — А. Н.), чтобы он переговорил с генерал-майором Хлопковым, возможно, разрешат мне тренироваться».
«Мама, к тебе приедет Гена Воронин, он тебе расскажет, как я живу и как себя чувствую.
Мама, я тебя очень прошу, Гена едет через Москву и несколько дней задержится в Москве. Я тебя как маму прошу: прими его хорошо. Прими так, как если бы я приехал. Гену ты знаешь. Саша тогда не мог выйти, вместо него вышел Гена. Пускай он живет у тебя, пока будет в Москве. Мама, я тебя прошу как сын, сделай это для меня. Прими его хорошо… Ты понимаешь, что такое для освободившегося человека Москва и, проезжая через нее, не увидеть все хорошее. Все, что на свете есть плохое, мы здесь видим. Так что не обижайся на меня, прими его хорошо.
Это мой друг. У меня по лагерю всего три друга. Витек — ты его знаешь, Гена и Санек. Когда Витек пришел следом за мной на 5-ый лагпункт, нас стало четверо. Мы вместе питались и делили все.
…Стал каждое утро делать зарядку, обливаться холодной водой, в общем, потихоньку начинаю готовиться к свободе. Правда, пока одни надежды, но через два с половиной месяца эти надежды могут и оправдаться к свободе. Так что, мама, наберемся терпения и эти два с половиной месяца подождем…»
«…С каждым днем все ближе и ближе возможность освобождения. Правда, дни вроде бы стали длиннее, но это закономерное явление, так как сейчас приходится считать месяца, а затем и дни придется считать. Но это видно будет только до школы.
С 1-го сентября пойду в 9-ый класс, время свободного будет меньше. А все заключается в свободном времени. Чем его меньше, тем быстрее пролетает день. Мама, попрошу тебя, пришли мне, пожалуйста, авторучку и тетрадей, желательно, чтобы все были в клеточку…
Мама, ты эти месяцы лучше отдохни и никуда не ходи. Не расстраивай себя отказами, а я все сделаю, что от меня зависит».
«…Время идет, дни летят, правда, сейчас день тянется очень долго, но как бы ни тянулся, а две трети все ближе и ближе. Осталось сорок пять дней. В основном, скорей прошел бы декабрь. А там легче, пойдет январь — мой месяц. Правда, две трети в конце января, но, главное, месяц этот мой, поэтому легче…»
Письма Стрельцова надо бы не только читать, но и видеть. Особенно открытки, изготовленные по его просьбе самодеятельными лагерными художниками, — он шлет их Софье Фроловне ко всем праздникам: к Новому году, Первому мая, к Женскому дню, к «Октябрьским». («Я считаю октябрьские праздники, и так в этом благородном заведении я провел их пять, по-моему, достаточно. А ты как думаешь?»)
После неудачи — седьмое место для команды с без преувеличения сильнейшим составом чем же иным могло выглядеть, кроме провала: никому не было дела до того, что внутри компании начался разброд и компания перестала быть компанией — ждать в новом сезоне улучшения после понесенных «Торпедо» потерь вряд ли приходилось.
Во всех линиях команда потеряла едва ли быстро заменимых игроков.
Правда, при нынешней бедности тренеры бы засмеялись, скажи им про некомплект, когда во всех торпедовских линиях выступали живые классики: защиту возглавлял Шустиков, полузащиту — Воронин с Батановым, Кузьма с Мустафой определяли тонус игры впереди. Иванов с Ворониным оставались ведущими игроками сборной — их кураж передавался остальным. И наконец, появился настоящий вратарь — Анзор Кавазашвили.
Но, конечно, торпедовцы привыкли к гораздо большему выбору игроков — в недавнем прошлом все позиции оказывались ключевыми, поскольку каждую занимал высококлассный игрок, а теперь в атаке чувствовалась явная необходимость в молодой энергии и силе. Сергееву было всего двадцать три года, но он мог действовать успешно только на краю, а в центр надо было кого-то спешно искать. Взяли из дубля ЦСКА юного Володю Щербакова — плечистого блондина, внешне чуточку напоминавшего Стрельцова, что для «Торпедо», на мой взгляд, не могло не быть важным или, по крайней мере, приятным…
Старшим тренером снова стал кадровый торпедовец, но более позднего, чем Жарков, призыва — Юрий Золотов. Своим помощником он сделал Бориса Хренова.
При знаменитых игроках в составе грешно бы говорить, что чемпионский аппетит был навсегда утрачен, но и сказать, что торпедовцев, разбазаривших такие многообещающие таланты, продолжали считать фаворитами, тоже оказалось бы преувеличением.
Вернувший Москве первенство «Спартак» с молодыми Логофетом и Севидовым, с перешедшим из «Локомотива» вратарем Маслаченко, с переехавшим в столицу Хусаиновым, с тренером Никитой Симоняном, рано узнавшим вкус наивысшего во внутреннем календаре успеха, не комплексовал больше перед «Торпедо», утратившим в изменившемся составе гипнотизирующую обольстительность своей игры.
В московском «Динамо» второй сезон работал тренер, обративший на себя внимание на периферии, — бывший торпедовец Александр Пономарев. Его динамовские руководители предпочли Всеволоду Блинкову, сменившему Михаила Якушина, чей провал в шестидесятом году подорвал кредит доверия к специалисту, с которым команда побеждала в шести чемпионатах. Премьера тренера Пономарева в столичном клубе прошла много успешнее, чем у Жаркова в «Торпедо», — бывший центрфорвард вывел динамовцев во вторые призеры…
А военачальники, курировавшие армейский футбол, сделали точно такую же непоправимую ошибку, что дирекция ЗИЛа, отказавшаяся от Маслова, — уволили Константина Бескова, за два года сделавшего из никакого ЦСКА интересную команду.
Бесков пошел работать на Центральное телевидение — заведовать спортивной редакцией.
«…Как и ты, считать начал дни, раньше считал месяца, но теперь и время изменилось, и обстоятельства: подходят две трети». (Эдуард все время держит в уме срок отсидки, ему назначенный.)
«…Пишу письма, а на душе так приятно, пошел декабрь. Правда, время очень раннее — двадцать пять минут третьего, но очень важно, что ноябрь прошел, а день освобождения придвинулся. А это самое главное. Пройдет двадцать пять дней декабря, и мне остается ровно месяц до двух третей…»
«…У меня все хорошо, здоровье, самочувствие, тем более, хорошее, так как до двух третей осталось пятнадцать дней…»
«…Духом не падаю. Но жду с нетерпением, какой дадут вам ответ.
Мама, если даже будет и отрицательный ответ, все равно мне сообщи».
«…Вышли, пожалуйста, какие-нибудь ботинки, рубашку и трусы. Ботинки с рубашкой я прошу для того, чтобы если придет положительный ответ, ехать домой мне будет не в чем, а мяч можно не высылать».
«…Самое главное, мама, что ты веришь мне, а я тебя больше не подведу. Не так уж много осталось ждать, чтобы они убедились в этом на деле, всего пять месяцев. Мама, ведь это не так долго. Правда?!
Крепко, крепко целую и много раз, твой сын Эдик».
«ВТУЗ БЫ Я ОБЯЗАТЕЛЬНО ЗАКОНЧИЛ…»
4 февраля 1963 года в колонию приехал суд (судья, два народных заседателя и районный прокурор), чтобы огласить, говоря их языком, представление на условно-досрочное освобождение от дальнейшего наказания на Стрельцова Эдуарда Анатольевича.
Зачитали различные бумажки, характеризующие зека Стрельцова с хорошей стороны. Единственным случаем нарушения посчитали эпизод, когда его избили. Но наказанию за него он вроде бы уже не подлежал — все по справедливости… Для проформы судья спросил: осознает ли он свою вину? Ответил, что осознает.
Встречать его к воротам тюрьмы на черной «Волге» (машину дал парторг ЦК на ЗИЛе Аркадий Вольский, прежде руководивший литейным цехом) приехали Виктор Шустиков, администратор команды Георгий Каменский и, конечно, Софья Фроловна — у нее после всего пережитого и сил не оставалось выйти из машины…
Имя Каменского сейчас мало кому что скажет. Он, кстати, был по образованию архитектором — и в Мячкове, может быть, и осталась стела у ворот пионерлагеря (не знаю, что там теперь), изготовленная Жорой, когда он временно не работал с командой… Но в тот момент для Эдика появление у тюремных стен администратора команды мастеров наверняка многое значило. Казалось, что раз администратор здесь, то возвращение в «Торпедо» уже автоматически состоялось. За спиной Каменского виделись сборы, талоны на питание, билеты на транспорт — жизнь, словом, из которой его пять лет назад вырвали.
Когда же выяснилось — а выяснилось это, в общем-то, немедленно, как только впервые побывал он на заводе у начальства, — что освобождение совсем не означает возвращения в большой футбол, интерес к возникшему из небытия Стрельцову не то чтобы ослаб или снизился, но трансформировался в тот стойкий скепсис некоей страты неофициальной жизни, в которой мы жили, окончательно смирившись с безусловной условностью жизни официальной…
«Запрещенный» Эдуард Стрельцов мог вызывать — и вызывал — к себе величайшее уважение. Но приобретенный нами грустный опыт подсказывал, что запрещение может быть и бесконечным. Что пока мы ждали его возвращения, будущее у Стрельцова, казалось нам, было. А сейчас, когда играть за мастеров ему не разрешают, никакого будущего нет — у заключения существовал срок, бюрократические же препоны срока не имеют. Ничего у нас в стране не бывает реальнее и продолжительнее, чем нелепости, освященные властью.
Он уходил в тюрьму молодым — и таким, каким нам тогда запомнился, казалось, останется до выхода на свободу. Но сейчас сообразили, что он стал на пять лет старше — и отведенное на футбольную карьеру время уже поджимает: играть ему осталось считанные сезоны. А ему пока выходить на большое поле и вовсе не разрешают… И разрешат ли?
Мыслящие и наблюдательные люди к моменту выхода Стрельцова из-за решетки ни в какие оттепели уже не верили.
Конечно, времена смягчились, если сопоставить со сталинскими, — не сажают, хотя в случае со Стрельцовым и это не подтверждалось.
Конечно, хрущевское «нельзя» столь категорично не воспринималось, как сталинское, но оно произносилось сверху по множеству поводов, оно сотнями видимых и невидимых шлагбаумов перегораживало ежедневное течение жизни, в шлагбаумы эти упирались судьба страны и судьбы всех ее отдельных граждан.
Тюремный срок кончился, а дисквалификация нет. Лишение профессии — и куска хлеба, который футболист ею зарабатывал, — вместо лишения свободы. Компромисс по-советски…
Брежнев потом остроумно скажет, что не лишают же работы слесаря, когда выходит он из заключения, так почему же футболиста надо лишать? Но для того, чтобы вслух произнести эту остроту, Леониду Ильичу потребовался дворцовый переворот, сделавший второе лицо в государстве первым.
Стрельцов стоически принял удар — запрещение продолжать футбольную деятельность — не запил (да и не на что было), не опустился, не замкнулся, стал обустраивать свой быт с непривычной для него активностью.
Я спросил совсем недавно сестру второй жены Эдуарда — Надежду, которая в шестьдесят третьем училась еще в школе, — как воспринимали тогда Эдика окружающие? Как знаменитость? Она сказала, что, разумеется, как знаменитость. Но — бывшую…
Уповали на чудо.
И чудо произошло — жизнь Стрельцова, жизнь игрока и человека без веры в чудеса и не вообразима.
Но произошло это чудо, когда очень многие (а может быть, и сам Стрельцов?) как раз и перестали в него верить.
К шестьдесят третьему году авторитет Хрущева был непререкаем, как некогда авторитет Сталина.
Кто бы из не посвященных в государственную жизнь предсказал тогда, что видимая непререкаемость Никиту Сергеевича и погубит.
Уничтоживший своих непосредственных соперников в борьбе за престол (Берию, Маленкова, Молотова и прочих), он к своим выдвиженцам на ключевые посты отнесся с презрением. Презрение такого рода он заимствовал из сталинской практики, но Сталин своих выдвиженцев периодически рокировал. Хрущева же, не расстрелявшего никого из подвергнутых опале, боялись меньше — и его-то кажущемуся всевластию сумели найти возражение.
В общем, только свержение Хрущева вернуло футболу Стрельцова. Второй раз за пятилетку судьба Эдуарда оказалась в прямой зависимости от бульдожьей свары под кремлевскими коврами.
Верил ли сам Эдик, что будет еще играть в футбол за мастеров? Или второй раз за двадцатисемилетнюю жизнь расстался мысленно и окончательно с футболом? В данном случае, примерив и рубище ветерана…
Когда я впервые пришел к нему домой, он рассказывал не без гордости, как он учился во ВТУЗе (десятый класс он, пока сидел, не успел закончить, доучивался в вечерней школе уже на свободе), как занимался математикой с Галиной — сестрой жены (Галина — сейчас, между прочим, кандидат физико-математических наук — находила у него способности к точным наукам…). «ВТУЗ бы я обязательно закончил, — уверял Эдик, — но тут меня взяли в команду мастеров и занятия пришлось бросить…»
«Ну и что я потерял, — неожиданно сказал, отвечая, видимо, каким-то своим мыслям, Стрельцов, только-только завершивший карьеру футболиста, — смотри: какая у меня квартира?»
Пройдет время, я лучше узнаю Эдуарда — и пойму, что в кажущихся нелогизмах, забавляющих тех, кто общался с ним и потом пересказывал их как анекдоты, его личная (с иной он, по-моему, редко оказывался в ладу) логика обязательно есть. Любым зацепкам за реальную, вне футбола вернее, жизнь он стал после тюрьмы придавать особое значение. В момент нашего разговора с неожиданно возникшим в нем ВТУЗом Стрельцов понимал, что ноги не смогут дальше кормить его так, как кормили, — и поиск судьбы с другим поворотом неминуем. Воспоминание о том, как смог он — без поблажек, положенных действующему футболисту, — заниматься математикой, придавало ему уверенности. А трехкомнатная квартира в хорошем доме была прозаическим, но надежным итогом работы его в футболе. И он не про славу, которая — Стрельцов уже знал про это — может и забыться, говорил, расставшись с футболом, а про квартиру, про крышу над головой, про дом, где живет семья стрельцовская. Он и позднее с не вполне трезвой настойчивостью твердил: «У меня есть дом», добавляя любезно: «И я тебя рад в нем принять». Дом — это то, что он особенно полюбил в своей жизни после освобождения. Домоседом — в полном смысле слова — он так, наверное, и не стал. Но человеком в некотором смысле домашним он постепенно сделался — и думаю, что под влиянием второго брака…
Первая жена Алла вспоминает: «Милке было годика два (Людмила, дочь Эдуарда, напомню, пятьдесят восьмого года рождения. — А. Н.). Вдруг являются какие-то молодые люди (я их не знаю, так поняла, что какие-то перовские): «Мы вот сфотографируем вас, он просил снимки прислать». Как-то всегда неудобно людям отказать. Сделали они несколько снимков и мне потом передали и ему, видимо, отправили. И вот тут я уже как-то в мыслях возвращаюсь к нему и возвращаюсь. И начинаю думать, что, может быть, все-таки как жена я тоже не все предприняла, что надо. Я ему написала письмо. Ничего особенного там не написала, но задала ему в конце вопрос, что он будет делать, когда он появится. Он мне ответил очень быстро, но письмо такое пространное. Ничего особенного о себе и никаких вопросов обо мне, ну чтобы там была особенная ласка: «Прости, как там твой ребенок?» И самое главное — ответ на мой вопрос такой, что мы там еще посмотрим, что я буду делать и какая у меня будет жизнь. В общем, ничего не известно, и сейчас я ничего не знаю и ничего не могу предположить. Я вообще-то давно решила, что тут ничего быть не может, но как-то хотелось чего-то все-таки.
Никогда Софья Фроловна не появлялась посмотреть на свою внучку, никогда. Первый раз моя свекровь и мой муж бывший увидели Милу — ей было пять лет. Ой, ну сначала-то увидела его, бывшего мужа, я. Я собиралась на свидание и вдруг увидела в окне — пальто, кепка… все такое знакомое. Ходит с кем-то рядом. Боже мой, так это же он! Смотрю, даже узнаю, с кем он там был. Ходят вокруг моего дома кругами. Думаю, неужели опять не поднимется человек — и не бухнется, ну уж ладно там на колени, ну, хотя бы на одно колено? Нет. Мама с Милкой гуляли в это время. Я, конечно, занервничала. Мне, честно говоря, чего-то и не очень хотелось той встречи. И вдруг приходит мама того парня Жени Лаврищева, что с ним ходил (бедная женщина поднялась с одышкой на четвертый этаж). Вошла и как-то так: «Ой, а где же девочка твоя?» Я говорю: «А что такое (я уже понимаю, какой будет дальше разговор)? В чем дело?» — «Ой, девочку твою поглядеть бы, Софья Фроловна приехала, Эдик вот пришел…» Ну, во мне, знаете, бунт. Говорю: «Это же все-таки не кукла! Что значит — поглядеть? Живой человек, ребенок! Мама с ней гуляет». Что-то я ей такое погрубей сказала, теперь уже не помню, что. Она: «Ой, какая ты, оказывается, грубая, а я и не знала. Правильно про тебя говорят». Ну, думаю, это значит, про меня еще и говорят. Все, не нужны никакие встречи, я собралась и ушла из дома. Вернулась только поздно вечером…
Всю жизнь говорю, что я хожу под Богом, что он меня бережет. Я бы не смогла с Эдиком жить. Вот вы все его любите, но жене с ним жить — то очень тяжело. Когда я поздно вернулась домой, мама мне говорит: «Если бы ты знала, где мы были!» Оказывается, была такая трогательная встреча, мама моя сказала: «Милочка, ты посмотри, кто это к нам пришел?» (Она маленькая, бывало, на горшке сидит и треплет его фотографию: «Папа мой, папа мой…») Девочка в слезах бросилась к нему, и он, в общем, как-то очень, очень так отреагировал…
И что же дальше? А дальше все. Никакого примирения. Мы не примирились, больше он не приезжал, а Софья Фроловна приезжала один раз в детский садик на Милкин день рождения, 29 марта. Он — нет, он совершенно пропал и, видимо, решил, что его не очень-то хотели.
И дальше он женился, наверное, вскоре, я даже не знаю толком, когда».
Она еще вспомнила, как он прислал ей письмо из Кирово-Чепецка, где сидел: «Это было, наверное, за все время настоящее объяснение в любви на бумаге. Хорошее было письмо: „…если ты согласна, мы все равно поженимся…“»
Что мог сделать завод для дисквалифицированного футболиста Стрельцова? Принять на работу в инструментальный цех с крошечным жалованьем. Когда он в сентябре шестьдесят третьего года женился на Раисе, то, вспоминает ее сестра, жили в основном на зарплату жены, работавшей в ЦУМе.
На заводе он как-то и увидел Аллу. «Что? — спросила любопытная Лиза (Зулейка), — сердце, небось, екнуло?» Он не стал отрицать, что екнуло. Но с непроходящей, когда говорил об Алле, ревностью тут же добавил: «У нее теперь умный еврей…»
Кого конкретно из «умных евреев» имел он в виду — не знаю. Но приведу Аллин рассказ: «Я перешла работать на ЗИЛ. Меня позвали с небольшим совсем перепадом в зарплате. Попала в замечательный коллектив. Какие меня окружали люди! Сначала отдел главного конструктора, потом управление, оно потом какими-то жуткими, корявыми буквами стало называться, но дело не в этом. У меня был начальник (меня, конечно, взяли в секретарши — кем же еще!) — главный конструктор ЗИЛа Кригер Анатолий Маврикиевич. Его знал весь западный автомобильный мир, его сто тридцатая прыгает до сих пор по нашим дорогам, и очень многие другие — сто тридцать первая военная модель, например, и всякие-всякие там еще. Он меня очень любил. И я его так уважала. Он был такой красивый, такой умница. Я вообще считаю, что он меня и говорить-то научил. Если я уж умею что-то, так всему меня научил он. Двадцать лет я с ним проработала. Он, бывало, со мной только так: „Ну что вы смотрите на меня своими прекрасными глазами? Записывайте“. — „Да зачем, я все помню“. — „Нет, вы записывайте, тренируйте свою память“. Тогда секретарь — никакого компьютера, а все — и почта входящая и исходящая, постепенно ее становилось все больше и больше. Короче говоря, я на работе была занята до зубов, хотя вроде тачки с кирпичами не таскала, ни минуты у меня свободной не было. Женщины, которые так, повольней — инженерши, все время говорили: „Уж ты и не остановишься, ну хоть бы поговорить…“
Передай спасибо Алексею Георгиевичу Крылову (директор ЗИЛа. — А. Н.) за все хорошее, что он сделал, помогая освободить меня».
«…Здесь есть школа десятилетка. Разные подготовительные курсы: электриков, токарей и т. д. Но плохо, что нет футбольного поля. За зоной есть поле, но это надо ждать, пока станет сухо, только тогда нас будут выводить или нет, точно не знаю. Пройдет апрель, тогда будет видно… сейчас я работаю учеником токаря, учиться два-три месяца.
Мама, меня везде встречают ребята очень хорошие. Подыскивают такую работу, чтобы я меньше поднимал тяжестей, в общем стараются, чтобы я сохранил свое здоровье. И я тебя прошу: пришли мне денег, я им куплю что-нибудь. Да и мне на папиросы. Я ведь сейчас учеником работаю и денег мне не платят».
29
«…Вот я снова покидаю по счету уже четвертый лагерь… мне очень интересно, почему меня перегоняют с лагпункта на лагпункт, по какой причине. Вы там не писали никуда насчет моей учебы? Если это по причине учебы, то хорошо. А если по другой причине, то какую цель они преследуют, перегоняя меня из лагеря в лагерь? Ну, ладно, об этом хватит, поживем — увидим».
От того, что перевели Стрельцова ближе к Москве, лучше ему не стало. Начальник лагеря в Электростали сказал Эдику при начальнике его отряда: «Мне не футбол нужен, а план».
Он попал на так называемое вредное производство — работал на оборонном заводе, где для заключенных техники безопасности не существовало. Респираторов при лакокрасочных работах им не полагалось, как не полагалось для зеков и шумозащитных приспособлений в «громком» цехе.
Стрельцова послали на пескоструйное производство — шлифовать металлические поверхности с применением сжатого воздуха, использованием металлической стружки и кварцевого песка.
Через четыре месяца администрация нашла ему легкую работу — библиотекарем. Но как раз за то время, что провел он на шлифовке, и приобретаются такие болезни легких, как туберкулез и силикоз…
Не улучшила, разумеется, здоровья Эдуарда и работа на шахтах — самых страшных но условиям труда 41-й и 45-й шахтах рядом с Новомосковским комбинатом, где добывался кварц. Но на этой каторге в поселке Донское Тульской области встретился ему начальник местного управления МВД — энтузиаст футбола. И когда у Стрельцова оставались силы после изнурительного дня, он обязательно возился с мячом — мяч-то всегда и везде с ним был, но не всегда и не везде дозволяли к нему прикоснуться — и даже совершал рывки на тридцать — сорок метров…
30
О матче в Тульской губернии сам Эдик почему-то не рассказывал, хотя нечто подобное тому, что там происходило, я от кого-то слышал. Но журналисты «Комсомольской правды» отыскали бывшего зека Болохова, поведавшего корреспондентам о той проверке, какую устроила Стрельцову лагерная братва…
Зекам, с одной стороны, хотелось, конечно, посмотреть на самого знаменитого игрока в деле. Но с другой стороны, как же отказать себе в удовольствии поиздеваться над беззащитным талантом — в этом обычаи на воле и в тюрьме схожи.
«Стрельца» поставили в команду, где никто и по мячу ударить не умел, а в противоположную — тоже, разумеется, не профессионалов мяча, но персонажей, повидавших тюремно-лагерные виды.
Эдуард не первый год сидел — и догадывался, что его ждет. И некоторые меры предосторожности принял — к штрафной площадке близко не подходил, лишнего по шлаку не бегал, стоял себе, как в мирные времена. Но при каждом шаге Стрельцова охотившиеся за ним всей командой амбалы старались задеть его побольнее. Он, и бездействуя, был уже весь в синяках и кровоподтеках. А в ворота его команды влетело с десяток голов…
Стрельцов позорился под неумолчный свист. И он не выдержал — и «попер в дурь», говоря на языке его новоявленных коллег. И тут уж вся преступная орава оказалась перед ним бессильной. Шведское прозвище «танк» уместным здесь выглядело, как никогда. Он забивал гол за голом — зона ревела, словно дело происходит на «Маракане». В поселке вольняшек случился переполох — подняли по тревоге отпускных вохровцев и пожарных. За зоной решили, что в лагере начался бунт. Тысячерукая толпа в бушлатах качала после матча Эдика.
31
«…Настроение хорошее, остается ровно четыре месяца до двух третей…»
«…Мама, у нас есть коньки „канады“. Мне, помнишь, давали играть в хоккей за „Торпедо“. Если они остались, то привези. Мы залили каток здесь и будем играть отряд на отряд».
«Попроси Бориса Павловича, если удобно, пускай возьмет в „Торпедо“ лыжный костюм и привезет мне в обмен, а то я этот весь в футбол потрепал. Но это, мама, при условии, если удобно, то спроси.
Мама, задержался с ответом в связи с переводом в новый лагерь. Теперь нахожусь на 45-ой, а не 41-ой шахте. В футбол мне запретили тренироваться, отобрали мяч. И, наверное, эти пять месяцев мне не придется до мяча дотронуться. Чувствую себя ничего, пока знакомлюсь в лагере. Мама, попроси Алексея Георгиевича (директора ЗИЛа Крылова, депутата Верховного Совета. — А. Н.), чтобы он переговорил с генерал-майором Хлопковым, возможно, разрешат мне тренироваться».
«Мама, к тебе приедет Гена Воронин, он тебе расскажет, как я живу и как себя чувствую.
Мама, я тебя очень прошу, Гена едет через Москву и несколько дней задержится в Москве. Я тебя как маму прошу: прими его хорошо. Прими так, как если бы я приехал. Гену ты знаешь. Саша тогда не мог выйти, вместо него вышел Гена. Пускай он живет у тебя, пока будет в Москве. Мама, я тебя прошу как сын, сделай это для меня. Прими его хорошо… Ты понимаешь, что такое для освободившегося человека Москва и, проезжая через нее, не увидеть все хорошее. Все, что на свете есть плохое, мы здесь видим. Так что не обижайся на меня, прими его хорошо.
Это мой друг. У меня по лагерю всего три друга. Витек — ты его знаешь, Гена и Санек. Когда Витек пришел следом за мной на 5-ый лагпункт, нас стало четверо. Мы вместе питались и делили все.
…Стал каждое утро делать зарядку, обливаться холодной водой, в общем, потихоньку начинаю готовиться к свободе. Правда, пока одни надежды, но через два с половиной месяца эти надежды могут и оправдаться к свободе. Так что, мама, наберемся терпения и эти два с половиной месяца подождем…»
«…С каждым днем все ближе и ближе возможность освобождения. Правда, дни вроде бы стали длиннее, но это закономерное явление, так как сейчас приходится считать месяца, а затем и дни придется считать. Но это видно будет только до школы.
С 1-го сентября пойду в 9-ый класс, время свободного будет меньше. А все заключается в свободном времени. Чем его меньше, тем быстрее пролетает день. Мама, попрошу тебя, пришли мне, пожалуйста, авторучку и тетрадей, желательно, чтобы все были в клеточку…
Мама, ты эти месяцы лучше отдохни и никуда не ходи. Не расстраивай себя отказами, а я все сделаю, что от меня зависит».
«…Время идет, дни летят, правда, сейчас день тянется очень долго, но как бы ни тянулся, а две трети все ближе и ближе. Осталось сорок пять дней. В основном, скорей прошел бы декабрь. А там легче, пойдет январь — мой месяц. Правда, две трети в конце января, но, главное, месяц этот мой, поэтому легче…»
32
Письма Стрельцова надо бы не только читать, но и видеть. Особенно открытки, изготовленные по его просьбе самодеятельными лагерными художниками, — он шлет их Софье Фроловне ко всем праздникам: к Новому году, Первому мая, к Женскому дню, к «Октябрьским». («Я считаю октябрьские праздники, и так в этом благородном заведении я провел их пять, по-моему, достаточно. А ты как думаешь?»)
33
После неудачи — седьмое место для команды с без преувеличения сильнейшим составом чем же иным могло выглядеть, кроме провала: никому не было дела до того, что внутри компании начался разброд и компания перестала быть компанией — ждать в новом сезоне улучшения после понесенных «Торпедо» потерь вряд ли приходилось.
Во всех линиях команда потеряла едва ли быстро заменимых игроков.
Правда, при нынешней бедности тренеры бы засмеялись, скажи им про некомплект, когда во всех торпедовских линиях выступали живые классики: защиту возглавлял Шустиков, полузащиту — Воронин с Батановым, Кузьма с Мустафой определяли тонус игры впереди. Иванов с Ворониным оставались ведущими игроками сборной — их кураж передавался остальным. И наконец, появился настоящий вратарь — Анзор Кавазашвили.
Но, конечно, торпедовцы привыкли к гораздо большему выбору игроков — в недавнем прошлом все позиции оказывались ключевыми, поскольку каждую занимал высококлассный игрок, а теперь в атаке чувствовалась явная необходимость в молодой энергии и силе. Сергееву было всего двадцать три года, но он мог действовать успешно только на краю, а в центр надо было кого-то спешно искать. Взяли из дубля ЦСКА юного Володю Щербакова — плечистого блондина, внешне чуточку напоминавшего Стрельцова, что для «Торпедо», на мой взгляд, не могло не быть важным или, по крайней мере, приятным…
Старшим тренером снова стал кадровый торпедовец, но более позднего, чем Жарков, призыва — Юрий Золотов. Своим помощником он сделал Бориса Хренова.
При знаменитых игроках в составе грешно бы говорить, что чемпионский аппетит был навсегда утрачен, но и сказать, что торпедовцев, разбазаривших такие многообещающие таланты, продолжали считать фаворитами, тоже оказалось бы преувеличением.
Вернувший Москве первенство «Спартак» с молодыми Логофетом и Севидовым, с перешедшим из «Локомотива» вратарем Маслаченко, с переехавшим в столицу Хусаиновым, с тренером Никитой Симоняном, рано узнавшим вкус наивысшего во внутреннем календаре успеха, не комплексовал больше перед «Торпедо», утратившим в изменившемся составе гипнотизирующую обольстительность своей игры.
В московском «Динамо» второй сезон работал тренер, обративший на себя внимание на периферии, — бывший торпедовец Александр Пономарев. Его динамовские руководители предпочли Всеволоду Блинкову, сменившему Михаила Якушина, чей провал в шестидесятом году подорвал кредит доверия к специалисту, с которым команда побеждала в шести чемпионатах. Премьера тренера Пономарева в столичном клубе прошла много успешнее, чем у Жаркова в «Торпедо», — бывший центрфорвард вывел динамовцев во вторые призеры…
А военачальники, курировавшие армейский футбол, сделали точно такую же непоправимую ошибку, что дирекция ЗИЛа, отказавшаяся от Маслова, — уволили Константина Бескова, за два года сделавшего из никакого ЦСКА интересную команду.
Бесков пошел работать на Центральное телевидение — заведовать спортивной редакцией.
«…Как и ты, считать начал дни, раньше считал месяца, но теперь и время изменилось, и обстоятельства: подходят две трети». (Эдуард все время держит в уме срок отсидки, ему назначенный.)
«…Пишу письма, а на душе так приятно, пошел декабрь. Правда, время очень раннее — двадцать пять минут третьего, но очень важно, что ноябрь прошел, а день освобождения придвинулся. А это самое главное. Пройдет двадцать пять дней декабря, и мне остается ровно месяц до двух третей…»
«…У меня все хорошо, здоровье, самочувствие, тем более, хорошее, так как до двух третей осталось пятнадцать дней…»
«…Духом не падаю. Но жду с нетерпением, какой дадут вам ответ.
Мама, если даже будет и отрицательный ответ, все равно мне сообщи».
«…Вышли, пожалуйста, какие-нибудь ботинки, рубашку и трусы. Ботинки с рубашкой я прошу для того, чтобы если придет положительный ответ, ехать домой мне будет не в чем, а мяч можно не высылать».
«…Самое главное, мама, что ты веришь мне, а я тебя больше не подведу. Не так уж много осталось ждать, чтобы они убедились в этом на деле, всего пять месяцев. Мама, ведь это не так долго. Правда?!
Крепко, крепко целую и много раз, твой сын Эдик».
«ВТУЗ БЫ Я ОБЯЗАТЕЛЬНО ЗАКОНЧИЛ…»
35
4 февраля 1963 года в колонию приехал суд (судья, два народных заседателя и районный прокурор), чтобы огласить, говоря их языком, представление на условно-досрочное освобождение от дальнейшего наказания на Стрельцова Эдуарда Анатольевича.
Зачитали различные бумажки, характеризующие зека Стрельцова с хорошей стороны. Единственным случаем нарушения посчитали эпизод, когда его избили. Но наказанию за него он вроде бы уже не подлежал — все по справедливости… Для проформы судья спросил: осознает ли он свою вину? Ответил, что осознает.
Встречать его к воротам тюрьмы на черной «Волге» (машину дал парторг ЦК на ЗИЛе Аркадий Вольский, прежде руководивший литейным цехом) приехали Виктор Шустиков, администратор команды Георгий Каменский и, конечно, Софья Фроловна — у нее после всего пережитого и сил не оставалось выйти из машины…
Имя Каменского сейчас мало кому что скажет. Он, кстати, был по образованию архитектором — и в Мячкове, может быть, и осталась стела у ворот пионерлагеря (не знаю, что там теперь), изготовленная Жорой, когда он временно не работал с командой… Но в тот момент для Эдика появление у тюремных стен администратора команды мастеров наверняка многое значило. Казалось, что раз администратор здесь, то возвращение в «Торпедо» уже автоматически состоялось. За спиной Каменского виделись сборы, талоны на питание, билеты на транспорт — жизнь, словом, из которой его пять лет назад вырвали.
36
Когда же выяснилось — а выяснилось это, в общем-то, немедленно, как только впервые побывал он на заводе у начальства, — что освобождение совсем не означает возвращения в большой футбол, интерес к возникшему из небытия Стрельцову не то чтобы ослаб или снизился, но трансформировался в тот стойкий скепсис некоей страты неофициальной жизни, в которой мы жили, окончательно смирившись с безусловной условностью жизни официальной…
«Запрещенный» Эдуард Стрельцов мог вызывать — и вызывал — к себе величайшее уважение. Но приобретенный нами грустный опыт подсказывал, что запрещение может быть и бесконечным. Что пока мы ждали его возвращения, будущее у Стрельцова, казалось нам, было. А сейчас, когда играть за мастеров ему не разрешают, никакого будущего нет — у заключения существовал срок, бюрократические же препоны срока не имеют. Ничего у нас в стране не бывает реальнее и продолжительнее, чем нелепости, освященные властью.
Он уходил в тюрьму молодым — и таким, каким нам тогда запомнился, казалось, останется до выхода на свободу. Но сейчас сообразили, что он стал на пять лет старше — и отведенное на футбольную карьеру время уже поджимает: играть ему осталось считанные сезоны. А ему пока выходить на большое поле и вовсе не разрешают… И разрешат ли?
Мыслящие и наблюдательные люди к моменту выхода Стрельцова из-за решетки ни в какие оттепели уже не верили.
Конечно, времена смягчились, если сопоставить со сталинскими, — не сажают, хотя в случае со Стрельцовым и это не подтверждалось.
Конечно, хрущевское «нельзя» столь категорично не воспринималось, как сталинское, но оно произносилось сверху по множеству поводов, оно сотнями видимых и невидимых шлагбаумов перегораживало ежедневное течение жизни, в шлагбаумы эти упирались судьба страны и судьбы всех ее отдельных граждан.
Тюремный срок кончился, а дисквалификация нет. Лишение профессии — и куска хлеба, который футболист ею зарабатывал, — вместо лишения свободы. Компромисс по-советски…
Брежнев потом остроумно скажет, что не лишают же работы слесаря, когда выходит он из заключения, так почему же футболиста надо лишать? Но для того, чтобы вслух произнести эту остроту, Леониду Ильичу потребовался дворцовый переворот, сделавший второе лицо в государстве первым.
Стрельцов стоически принял удар — запрещение продолжать футбольную деятельность — не запил (да и не на что было), не опустился, не замкнулся, стал обустраивать свой быт с непривычной для него активностью.
Я спросил совсем недавно сестру второй жены Эдуарда — Надежду, которая в шестьдесят третьем училась еще в школе, — как воспринимали тогда Эдика окружающие? Как знаменитость? Она сказала, что, разумеется, как знаменитость. Но — бывшую…
Уповали на чудо.
И чудо произошло — жизнь Стрельцова, жизнь игрока и человека без веры в чудеса и не вообразима.
Но произошло это чудо, когда очень многие (а может быть, и сам Стрельцов?) как раз и перестали в него верить.
37
К шестьдесят третьему году авторитет Хрущева был непререкаем, как некогда авторитет Сталина.
Кто бы из не посвященных в государственную жизнь предсказал тогда, что видимая непререкаемость Никиту Сергеевича и погубит.
Уничтоживший своих непосредственных соперников в борьбе за престол (Берию, Маленкова, Молотова и прочих), он к своим выдвиженцам на ключевые посты отнесся с презрением. Презрение такого рода он заимствовал из сталинской практики, но Сталин своих выдвиженцев периодически рокировал. Хрущева же, не расстрелявшего никого из подвергнутых опале, боялись меньше — и его-то кажущемуся всевластию сумели найти возражение.
В общем, только свержение Хрущева вернуло футболу Стрельцова. Второй раз за пятилетку судьба Эдуарда оказалась в прямой зависимости от бульдожьей свары под кремлевскими коврами.
38
Верил ли сам Эдик, что будет еще играть в футбол за мастеров? Или второй раз за двадцатисемилетнюю жизнь расстался мысленно и окончательно с футболом? В данном случае, примерив и рубище ветерана…
Когда я впервые пришел к нему домой, он рассказывал не без гордости, как он учился во ВТУЗе (десятый класс он, пока сидел, не успел закончить, доучивался в вечерней школе уже на свободе), как занимался математикой с Галиной — сестрой жены (Галина — сейчас, между прочим, кандидат физико-математических наук — находила у него способности к точным наукам…). «ВТУЗ бы я обязательно закончил, — уверял Эдик, — но тут меня взяли в команду мастеров и занятия пришлось бросить…»
«Ну и что я потерял, — неожиданно сказал, отвечая, видимо, каким-то своим мыслям, Стрельцов, только-только завершивший карьеру футболиста, — смотри: какая у меня квартира?»
Пройдет время, я лучше узнаю Эдуарда — и пойму, что в кажущихся нелогизмах, забавляющих тех, кто общался с ним и потом пересказывал их как анекдоты, его личная (с иной он, по-моему, редко оказывался в ладу) логика обязательно есть. Любым зацепкам за реальную, вне футбола вернее, жизнь он стал после тюрьмы придавать особое значение. В момент нашего разговора с неожиданно возникшим в нем ВТУЗом Стрельцов понимал, что ноги не смогут дальше кормить его так, как кормили, — и поиск судьбы с другим поворотом неминуем. Воспоминание о том, как смог он — без поблажек, положенных действующему футболисту, — заниматься математикой, придавало ему уверенности. А трехкомнатная квартира в хорошем доме была прозаическим, но надежным итогом работы его в футболе. И он не про славу, которая — Стрельцов уже знал про это — может и забыться, говорил, расставшись с футболом, а про квартиру, про крышу над головой, про дом, где живет семья стрельцовская. Он и позднее с не вполне трезвой настойчивостью твердил: «У меня есть дом», добавляя любезно: «И я тебя рад в нем принять». Дом — это то, что он особенно полюбил в своей жизни после освобождения. Домоседом — в полном смысле слова — он так, наверное, и не стал. Но человеком в некотором смысле домашним он постепенно сделался — и думаю, что под влиянием второго брака…
39
Первая жена Алла вспоминает: «Милке было годика два (Людмила, дочь Эдуарда, напомню, пятьдесят восьмого года рождения. — А. Н.). Вдруг являются какие-то молодые люди (я их не знаю, так поняла, что какие-то перовские): «Мы вот сфотографируем вас, он просил снимки прислать». Как-то всегда неудобно людям отказать. Сделали они несколько снимков и мне потом передали и ему, видимо, отправили. И вот тут я уже как-то в мыслях возвращаюсь к нему и возвращаюсь. И начинаю думать, что, может быть, все-таки как жена я тоже не все предприняла, что надо. Я ему написала письмо. Ничего особенного там не написала, но задала ему в конце вопрос, что он будет делать, когда он появится. Он мне ответил очень быстро, но письмо такое пространное. Ничего особенного о себе и никаких вопросов обо мне, ну чтобы там была особенная ласка: «Прости, как там твой ребенок?» И самое главное — ответ на мой вопрос такой, что мы там еще посмотрим, что я буду делать и какая у меня будет жизнь. В общем, ничего не известно, и сейчас я ничего не знаю и ничего не могу предположить. Я вообще-то давно решила, что тут ничего быть не может, но как-то хотелось чего-то все-таки.
Никогда Софья Фроловна не появлялась посмотреть на свою внучку, никогда. Первый раз моя свекровь и мой муж бывший увидели Милу — ей было пять лет. Ой, ну сначала-то увидела его, бывшего мужа, я. Я собиралась на свидание и вдруг увидела в окне — пальто, кепка… все такое знакомое. Ходит с кем-то рядом. Боже мой, так это же он! Смотрю, даже узнаю, с кем он там был. Ходят вокруг моего дома кругами. Думаю, неужели опять не поднимется человек — и не бухнется, ну уж ладно там на колени, ну, хотя бы на одно колено? Нет. Мама с Милкой гуляли в это время. Я, конечно, занервничала. Мне, честно говоря, чего-то и не очень хотелось той встречи. И вдруг приходит мама того парня Жени Лаврищева, что с ним ходил (бедная женщина поднялась с одышкой на четвертый этаж). Вошла и как-то так: «Ой, а где же девочка твоя?» Я говорю: «А что такое (я уже понимаю, какой будет дальше разговор)? В чем дело?» — «Ой, девочку твою поглядеть бы, Софья Фроловна приехала, Эдик вот пришел…» Ну, во мне, знаете, бунт. Говорю: «Это же все-таки не кукла! Что значит — поглядеть? Живой человек, ребенок! Мама с ней гуляет». Что-то я ей такое погрубей сказала, теперь уже не помню, что. Она: «Ой, какая ты, оказывается, грубая, а я и не знала. Правильно про тебя говорят». Ну, думаю, это значит, про меня еще и говорят. Все, не нужны никакие встречи, я собралась и ушла из дома. Вернулась только поздно вечером…
Всю жизнь говорю, что я хожу под Богом, что он меня бережет. Я бы не смогла с Эдиком жить. Вот вы все его любите, но жене с ним жить — то очень тяжело. Когда я поздно вернулась домой, мама мне говорит: «Если бы ты знала, где мы были!» Оказывается, была такая трогательная встреча, мама моя сказала: «Милочка, ты посмотри, кто это к нам пришел?» (Она маленькая, бывало, на горшке сидит и треплет его фотографию: «Папа мой, папа мой…») Девочка в слезах бросилась к нему, и он, в общем, как-то очень, очень так отреагировал…
И что же дальше? А дальше все. Никакого примирения. Мы не примирились, больше он не приезжал, а Софья Фроловна приезжала один раз в детский садик на Милкин день рождения, 29 марта. Он — нет, он совершенно пропал и, видимо, решил, что его не очень-то хотели.
И дальше он женился, наверное, вскоре, я даже не знаю толком, когда».
Она еще вспомнила, как он прислал ей письмо из Кирово-Чепецка, где сидел: «Это было, наверное, за все время настоящее объяснение в любви на бумаге. Хорошее было письмо: „…если ты согласна, мы все равно поженимся…“»
40
Что мог сделать завод для дисквалифицированного футболиста Стрельцова? Принять на работу в инструментальный цех с крошечным жалованьем. Когда он в сентябре шестьдесят третьего года женился на Раисе, то, вспоминает ее сестра, жили в основном на зарплату жены, работавшей в ЦУМе.
На заводе он как-то и увидел Аллу. «Что? — спросила любопытная Лиза (Зулейка), — сердце, небось, екнуло?» Он не стал отрицать, что екнуло. Но с непроходящей, когда говорил об Алле, ревностью тут же добавил: «У нее теперь умный еврей…»
Кого конкретно из «умных евреев» имел он в виду — не знаю. Но приведу Аллин рассказ: «Я перешла работать на ЗИЛ. Меня позвали с небольшим совсем перепадом в зарплате. Попала в замечательный коллектив. Какие меня окружали люди! Сначала отдел главного конструктора, потом управление, оно потом какими-то жуткими, корявыми буквами стало называться, но дело не в этом. У меня был начальник (меня, конечно, взяли в секретарши — кем же еще!) — главный конструктор ЗИЛа Кригер Анатолий Маврикиевич. Его знал весь западный автомобильный мир, его сто тридцатая прыгает до сих пор по нашим дорогам, и очень многие другие — сто тридцать первая военная модель, например, и всякие-всякие там еще. Он меня очень любил. И я его так уважала. Он был такой красивый, такой умница. Я вообще считаю, что он меня и говорить-то научил. Если я уж умею что-то, так всему меня научил он. Двадцать лет я с ним проработала. Он, бывало, со мной только так: „Ну что вы смотрите на меня своими прекрасными глазами? Записывайте“. — „Да зачем, я все помню“. — „Нет, вы записывайте, тренируйте свою память“. Тогда секретарь — никакого компьютера, а все — и почта входящая и исходящая, постепенно ее становилось все больше и больше. Короче говоря, я на работе была занята до зубов, хотя вроде тачки с кирпичами не таскала, ни минуты у меня свободной не было. Женщины, которые так, повольней — инженерши, все время говорили: „Уж ты и не остановишься, ну хоть бы поговорить…“