Страница:
Уйди Воронин из футбола вообще — к нему бы относились по-иному. Снова бы, наверное, как к иконе — в те времена, правда, никто из футболистов официально в Бога не верил, довольствовались положенным игроку суеверием. И все равно в боевом стане накануне матча и самому ценимому ветерану не место. Словом, Валерий свое место в тени занимал правильно. Играть он жаждал, как Стрельцов в шестьдесят пятом. Но Эдик готов был играть немедленно — и мог не скрывать своих желаний. Воронин же ни о какой готовности пока и не заявлял.
За нашим легким ужином в гостиничном номере Иванов никаких предположений о дальнейшей судьбе Воронина в разговорах с нами не высказывал. А старик Горохов не стеснялся выражать сомнения. Считал, что и пробовать Валерке не стоит — к максимальному усилию он уже не будет способен никогда.
Мне нравилось, что мы поднимаемся до таких высот — незадолго до игры разглагольствуем на равных в тренерском штабе.
Но я в продолжение всего вечера так и не избавился от душевной неловкости перед Ворониным и Стрельцовым за то, что мы сидим у тренера, а они там где-то, на этом же, скорее всего, этаже, по-разному теперь расселенные, настраиваются на завтрашний день. Хотя Валере и не на что настраиваться — он в своих одиноких мыслях.
В день матча мы и обедали вместе с «Торпедо» — в ресторане гостиницы «Ташкент». Снова вместе с начальством. Близость к начальству — я тогда еще отметил это — заглушает в нас и голос совести, и все прочие внутренние голоса. Администратор Каменский выпил с нами за компанию рюмку водки, за что высмеивающе осужден был старшим тренером. И нам бы пить не следовало, когда рядом гладиаторы. Но мы себя чувствовали не зрителями, а кем-то, кому все за причастность разрешено, хотя элемент прихлебательства создавал во мне некий моральный дискомфорт.
Стрельцов уж не помню с кем из игроков сидел за столиком, помню только, что ел он из вазочки розовое мороженое…
Конфликт произошел на ровном месте. Нас взяли в автобус, который доставлял футболистов на стадион. Мы влезли в салон заранее. Из посторонних, кроме нас, был еще папа нового игрока «Торпедо» Гулямхайдарова, смуглый крестьянин с орденом Ленина на лацкане плохо сшитого серого костюма. Футболисты еще спрашивали Гулямхайдарова: фартовый ли у него отец? Вопрос в том: фартовые ли мы? — вроде бы и не ставился: мы проходили как приятели тренера. В команде совсем немного оставалось наших знакомых с шестьдесят четвертого года.
Иванов вошел в автобус последним. И Алик Марьямов в своей манере шутить громко спросил: «Тренер тоже поедет?» Чем вызвал гневную вспышку Кузьмы. Чувствовалось, что он старается сдержаться, но не может. Пригрозив нас выгнать, он все же ограничился язвительным замечанием о качестве марьямовского юмора. Автобус тронулся. Я оцепенел от стыда. Посмотрел на Стрельцова. Он мне улыбнулся. А может быть, и не мне — моему виду ошарашенному. Стрельцову, допустим, было все равно, кто едет с ними, кто не едет. Но остальные игроки, по-моему, выглядели озабоченными: зачем же тренер берет в дорогу на стадион людей, им, как выяснилось, непроверенных?
Нам не следовало ехать в автобусе с командой, как и не следовало пить за обедом в ресторане. Но и деться нам теперь было некуда. Мы остались за кулисами. Иванов — и в подражание ему остальные штабисты, включая выпивавшего с нами Жору Каменского, — не замечал нас. Мы старались держаться как ни в чем не бывало. Долго беседовали с Ворониным — он тоже, видимо, не знал, куда себя деть…
Валерий Винокуров прилетел на матч как корреспондент «Советского спорта». Он был нашим ровесником, но мы к нему относились несколько свысока. Винокуров закончил, если я ничего сейчас не путаю, институт связи. И работал одно время на «Мосфильме» с первой женой Марьямова Катей. Катя Попова и тогда уже котировалась в качестве подающего надежды звукооператора — сейчас она обладательница «Ник» и прочих кинематографических призов — а Валерий Изидорович, влюбленный в футбол, рвался из кино в журналистику. И вот сейчас он находился при исполнении обязанностей — и Валентин Козьмич Иванов терпеливо выслушивал его вопросы, чего-то отвечал ему, а не грозил откуда-либо выгнать. Мы смотрели свысока на Винокурова не из-за завышенной самооценки — при том, что такая самооценка имела место и по сей день сохранилась, — а потому, что близость свою к футболистам мы ставили выше журналистской профессии. Мы считали, что знакомство это дает нам особое знание, выгодно отличающее нас от коллег, которых мы и коллегами-то не считали, если быть до конца откровенным. У нас были иные жизненные планы, чем у пишущих про футбол корреспондентов.
А вот теперь и в степени близости знакомства можно было сильно засомневаться. Винокуров оказался на более правильном пути. Как сказано в советском лозунге еще тридцатых годов: с модели — на планер, с планера — на самолет. Нам же в нашей гордыне — модели и планеры напрасно показались ненужными.
В конце посвященного ему фильма Константин Иванович Бесков, выдворяя из раздевалки победителей съемочную группу, говорит Леше Габриловичу, что не хочет слышать сейчас никаких провокационных вопросов. Что понимает Лешину профессию, но «у меня профессия несколько другая».
Мы тогда, сразу после съемок, огорчались, сердились на невозможность Бескова поддерживать долго с кем-либо хорошие отношения. Обижались, что силы наши оказались понапрасну затраченными — и мы так и не сумели до конца расположить к себе великого тренера. Но, во-первых, эпизод с пожеланием о прекращении съемок получился одним из лучших в картине. А во-вторых, Бесков выразил мысль, как я сейчас думаю, исчерпывающе.
За правду и за близость, разрешающую в эту правду проникнуть, надо обязательно платить ухудшением или даже разрывом тех отношений, что позволили приблизиться к натуре. Если не рисковать, добиваясь максимума выразительности, то ничего, кроме общих слов и парадного портрета, не получишь.
Но кто сказал, что победители чего-то еще иного хотят, кроме общих (похвальных, конечно) слов и парадных портретов? И согласны позировать добровольно для этого иного?
Спортсмен вообще не признает полутонов. Он действует на соревновательном поле, где существуют лишь «за» и «против». Образуясь с личным опытом каждого, можно сказать, что то же самое присутствует во всех других профессиях. Правильно. Но меньшая экстремальность или вынужденная цивилизованность в развитии отношений и невозможность или необязательность физического контакта с конкурентом иногда легче позволяют маскировать как «за», так и «против». Спорт обнажает суть отношений во всех областях и видах приложения человеческой силы. Может быть, цивилизация коммерчески оконтурила и оберегает заповедный остров, обитаемый гладиаторами, чтобы они сюжетами своих судеб постоянно напоминали человечеству о том, что ничего не меняется в мире с доисторических времен, когда захотим мы дойти до самой сути во всем нас окружающем и во всем окружаемом нами?
Все ищут сильных союзников. Но и находят их немногие, и коварства в союзе равных несравнимо больше, чем и намека на любовь.
Сильный человек не от хорошей жизни окружает себя ничтожествами, полагаясь в глубине души на самого себя, но и надеясь на большую верность ничтожеств в неравном союзе. Чаще всего он ошибается — и обманывается в преданности приближенных для общей обороны.
Гулливеру не дано покорить или убедить хотя бы в чем-то лилипутов — в самом лучшем случае они его станут терпеть ради пользы. При условии, что польза, приносимая Гулливером лилипутам, им самим вполне понятна. Преимущества лилипутов еще и в том, что они-то не обольщаются, находя друг в друге равных и одинаковых. А Гулливеру приходится, чтобы не погибнуть в одиночестве или от одиночества, признавать в лилипуте равного себе. И незаметно — а и заметно: какая разница? — начинать жить, помещаясь в чужом размере — не гордясь, а невольно стесняясь своего роста.
Мир устроен сегодня так, что роль Гулливера чем дальше, тем чаще исполняют уже не люди, а созданные людьми же (разного во всех смыслах роста) общественные институты. И для мозгов самих создателей подобное редко проходит бесследно. Человек-лилипут, причастный к институту-Гулливеру, испытывает гулливеровский комплекс, в то время как человек-Гулливер заставляет испытывать лилипутские комплексы целые институты-Гулливеры, запрограммированные влиять на жизнь общества.
Возвратимся, однако, на территорию футбола — благодаря четкой меловой разметке его образная система общедоступнее.
И в футболе, наверное, возможны непризнанные гении. Но в сравнении с подавляющим большинством других отраслей здесь известность все же закономернее приходит к людям талантливым. Бывает — и нередко, — что талант гибнет от незамеченности, по недосмотру, из-за бездарности или идиотизма селекционеров, тренеров и руководителей. Но знаменитый, однако не талантливый футболист — нонсенс. В прежние времена такого и не случалось. Я чего-то не припомню в футболе прямого аналога дутым величинам в искусстве или литературе, лжеученым и дуракам-начальникам.
И все равно, как за всякую известность, за громкое имя в спорте необходимо особо побороться.
Замечали ли вы, что известность и вызывает больший интерес к себе и ценится тоже выше, чем сам по себе талант? Разве же таланту поклоняются? Поклоняются знаменитости — то есть растиражированности того же таланта.
В ранней молодости я этого совершенно не понимал. Ну как же так: отказывать таланту в самодостаточности, когда он из ряда вон редкость и неоспоримый факт? Но в простой констатации, в признании природного дара нет остроты сюжета. Сюжет заключен в истории достижений успеха или уж, на худой конец, в диагнозе неудачнику. А выше всего в общежитии ценится талант проявить свой талант — пусть не проявленный талант и обещал много больше, чем тот, о котором все узнали.
Большой спорт сплошь состоит из людей, достигших известности — кто на час, кто на день, кто и на десятилетие. Дальше не берем — за бортом, скажем, футбольной истории оставались и остаются десятки, если не сотни лиц некогда первостатейно известных.
Спортивная журналистика зиждется на интересе к самым известным людям, каждодневно подвергающим свой рейтинг испытаниям и конкуренции.
Известный человек спорта органически входит в противоречие с тем, что про него пишут. И с теми, кто пишет. Они в исключительных случаях угождают ему (я сейчас не про желание журналистов говорю, а про результат), поскольку и в откровеннейшем комплименте гладиатор может углядеть, учуять нюанс неабсолютного доброжелательства, а то и отдаленный намек на какие-нибудь достоинства его соперников. Статьи же аналитического характера — они у нас не часты — в девяти случаях из десяти вызывают протест самим тоном, исключающим сплошную апологетику.
Людей спорта мало волнует, что прикормленный без меры журналист теряет квалификацию — и спорту служит неэффективно. Интерес к спорту — не все заинтересованные люди почему-то об этом догадываются — держится на аналитике. Пафос аналитики в любом — самом дилетантском — разговоре про футбол. Я все больше убеждаюсь в прямой зависимости между интересными разговорами про футбол и классом самой игры. Энергообмен между играющими и смотрящими происходит впрямую на стадионе в ходе матча. Но почему бы не поверить, что он возможен на полумистическом уровне — косвенно?
Сегодняшняя футбольная журналистика ближе к сказу, чем к аналитике. Дозированный — в целях самосохранения, ради продолжения доступа к говорящим телам в раздевалке и ее окрестностях — пересказ происходящего за кулисами сегодня более всего ценится в спортивных редакциях и отделах газет и журналов.
Когда-то Лев Филатов, озаглавив свой очерк в «Юности» про Бескова «Дружба без встреч», декларировал свой принцип отношений с футболистами — дистанция, позволяющая быть свободнее в пристрастиях. Спортивным журналистам требуется для самоутверждения свой классик — и они часто ссылаются на покойного Филатова. Но на самом деле сегодняшняя квалификация держится не на мозгах и пере (я не отрицаю, что они у старших и у младших есть, но используют их, на мой взгляд, не по-хозяйски), а на вхожести в футбольное Зазеркалье. Вхожести, а не проникновению. В чем я себе позволяю увидеть существенную разницу.
Высшая удача нынешнего спортивного журналиста — в приватизации того или иного знаменитого атлета.
Для следования нормам цивилизации и у нас введен, наконец, институт пресс-атташе. Информация из команды поступает направленно. Отдельным куском информационного пирога наделяют доверенных людей. Но, боюсь, что аналитику при таком раскладе нечего делать.
Приятно, что закрытость развивает у пишущих фантазию. Слухи не столько просачиваются, сколько сочиняются. Утечки информации из главных клубов меньше, чем можно было бы ожидать. Она взрывоопасно накапливается. И могу лишь вообразить, какую же откровенную книгу про интересующую команду мы бы вдруг прочли, случись ссора между тренером N и его разросшимся до непринятой прежде заметности атташе. Но, может быть, я далеко захожу в намеках — и о границах верности сужу, поддавшись аморальности времени?
Я вообще заговорил обо всем этом только потому, что вдруг сообразил: мы в шестидесятые годы, еще и слова-то «приватизация» не знавшие, полагали, будто «приватизировали» «Торпедо». Правда, к нему вело нас тщеславие без корысти — ни о каких проектах, основанных на приятельстве с футболистами, мы не помышляли.
Не видимой ли легковесностью своего ко всему отношения некоторые из нас и разочаровали Валентина Иванова, когда ступил он на тренерскую стезю? Для шестьдесят четвертого года наш обратный адрес был привлекателен. Известный всей Москве дом на Пушкинской, нахватанность и шарм не сомневающейся в себе молодости, широта лестных знакомств (с изумлением смотрю из своего сегодняшнего дня на себя, двадцатичетырехлетнего: знаком был почти со всеми, кто потом прославился, превратился в фигуры, можно сказать, исторического значения, всех звал по именам, не замечал за теми, кого звал на «ты», достоинств, какими считал бы себя обделенным, верил в дружбу с известными, знаменитыми, входившими в славу молодыми людьми, вступал за ресторанными столиками в беседы со знаменитостями старшего поколения, а теперь не поручусь, что тем, о ком говорю, знаком; думаю, что и внешне в их памяти стерся, удивляюсь теперь, когда кто-нибудь из популярных лиц при встрече на улице или где-то узнает меня), непринужденность, переходящая в обаятельное амикошонство, и масса, масса всего того, что и на знаменитого футболиста не могло не произвести впечатления… Но впечатление, произведенное в начале знакомства летом шестьдесят четвертого, за прошедшие годы сгладилось, вероятно.
Мы и сегодня не слишком изменились в самоощущениях. А к шестьдесят девятому году мы просто ничем не отличались от себя четырехлетней давности. Но для футболиста четыре-пять лет — иногда полсрока всей спортивной жизни, и у него отношение ко времени и со временем иное, чем у нас. Иванов, успевший стать тренером той команды, за которую играл, — поворот в карьере, удающийся одному игроку из тысячи, — вынужден был с неодинаковой постепенностью, однако, менять свое отношение к самым близким себе в «Торпедо» людям. Он вынужден был — иначе как же работать и жить? — убедить себя в том, что перерос их, получил право руководить ими и ставить судьбу других в зависимость от своих решений. И я предполагаю, что мы со своей неделовой репутацией переставали быть интересными Кузьме, меняющему кожу имиджа. Он и в дальнейшем не переставал относиться к нам по-приятельски. Но своим топтанием на месте мы его, думаю, разочаровали. Он ведь и Марьямову тогда в автобусе выкрикнул в сердцах: «Завели одну и ту же пластинку — надоело!»
Вскоре Валентин Иванов, если не ошибаюсь, первым в своем поколении футболистов, сел за мемуары. Ну, «сел» — образ, расхожее представление о такого рода работе. Оно не для футболиста. Кипы бумаги он не исписывал. Перепоручил, как водится, человеку, который этим зарабатывает себе на хлеб. Таким человеком стал Евгений Рубин, служивший в «Советском спорте».
Женя Рубин — старый наш товарищ, одаренный человек, адвокат по образованию — то есть с логикой у него все в порядке, — великолепно знавший спорт, словом, журналист по призванию, не нам с Марьямовым чета. Книга у него получилась одной из самых удачных в предложенном жанре. Поэтому с выбором помощника в таком странном, если вдуматься, деле Валентину Козьмичу очень повезло.
Но я зачем про книгу Жени и Кузьмы вспомнил… Рубин в Мячково не ездил, не пил коньяк с торпедовскими звездами ни в ресторане, ни в аэропорту, хотя вообще-то Евгений Михайлович не дурак выпить и со спортсменами бывал дружен побольше нашего. Но с торпедовцами до начала работы над мемуарами не сталкивался. Ему ничего подобного и не потребовалось. Вернее, потребовалось своевременно. Когда заключен был договор с издательством, когда началась работа, тогда и домами подружились, и выпивать стали для пользы дела.
Рубин выгодно отличался от нас деловитостью. Я допускаю, что Лидия Гавриловна Калинина-Иванова навела о нем справки — и услышала самый благожелательный отзыв. Или же сам Женя, договорившись с издательством, позвонил Иванову — представился. И ничего больше не понадобилось — фамилия Рубин появлялась в «Советском спорте» чуть ли не через номер.
А нас в семье Ивановых держали за веселых и находчивых, когда дело касается развлечений, ребят. Меня-то уж наверняка трактовали только так. Мы же всё надеялись, что за нами — АПН.
…Может быть, мы бы и помирились с Ивановым, выиграй тогда «Торпедо».
Но в Ташкенте больше одного мяча не забили — забил Шалимов после мягкой откидки Стрельцова назад, ему на ход. А тренируемый Якушиным «Пахтакор» (Михей с очень красным лицом подъезжал к гостинице, чтобы предупредить «Торпедо», что тренироваться они могут на поле совхоза «Политотдел», за чью, между прочим, команду выступал теперь Щербак) сумел забить москвичам два.
И наш визит вежливости в гостиницу вечером после матча вызвал у Иванова новый приступ неприязни и сарказма.
Любопытно, что размолвку в Ташкенте, касавшуюся меня несколько меньше, чем моего тогдашнего приятеля, я перенес в чем-то тяжелее, чем он. Мы оба, повторяю, и по сегодня в отличных отношениях с Валентином Козьмичом — и вообще я, как и большинство вспыльчивых людей, отходчив. Но при том, что плохо усваиваю уроки, в том числе и жизненные, о ташкентском уроке не забывал никогда.
…Совсем недавно мы с одним моим знакомым куда-то опаздывали, схватили на Ленинградском проспекте машину — и, не обращая внимания на того, кто за рулем, продолжили разговор, в котором я предавался воспоминаниям. Но водитель, оказывается, внимательно слушал мою болтовню — и когда знакомый выскочил у табачного киоска, стал меня расспрашивать: кто я и что я? Не желая откровенничать, я уклончиво ответил, что занимаюсь журналистикой, не конкретизируя, с какого рода изданиями сотрудничаю, да и не сотрудничал я в тот момент ни с кем — дописывал эту книгу. Владелец машины — молодой человек — заинтересовался все же: знаком ли я с кем-либо из звезд и знаменитостей? Я про себя подумал, что и пожелай я сейчас вдруг распустить перед незнакомцем хвост, мне некого будет ему назвать. Известность тех, кого я сколько-нибудь коротко знал, осталась в конце шестидесятых годов минувшего века.
Я не поручусь, что полностью излечился от суетности. И, возможно, какими-то знакомствами тщеславлюсь по инерции и до сих пор. Однако стремлюсь к ним несравнимо меньше, а иногда мне кажется, что уже и вовсе не стремлюсь.
Своим увлечением футболистами — не футболом (футболом-то увлекались тогда очень многие и с футболистами знакомились охотно), а вот отдельными в нем личностями, чью роль в обществе я, по мнению, кстати, и ценивших этих ребят граждан, чересчур преувеличивал — я множеству людей надоел и множеству людей представился ограниченнее, чем был на самом деле в молодости. Те, кто хорошо ко мне относился, пытались отыскать в моем поведении здравые мотивы. Один человек, много сделавший, чтобы я прижился в редакции «Советского спорта», впрямую меня спросил: «Ты все время с футболистами… Что, роман собираешься писать из жизни оболтусов?» Он даже грубее обозвал возможных персонажей — я просто считаю неэтичным в книге о Стрельцове процитировать им сказанное буквально. Я только обращаю внимание, что люди, существовавшие за счет интереса обывателя к спорту, не считали, что такой интерес должен превращаться в безграничный. Я казался оболтусом, который ищет в других оболтусах то, чего нет и не должно быть.
Затрудняюсь объяснить, почему ничего в те годы не писал о футболистах, которые тогда-то и были в славе. Сводил все впечатления к бесконечным устным рассказам. А в своем отделе культуры АПН писал поверхностные — согласно законам принятых в Агентстве жанров — заметки про артисток, про театр и кино. Видимо, считал, что для сочинений про футбол мне не хватает эрудиции, обязательной для проникновения в суть явления — для всех вокруг, получалось, более ясного, чем для меня.
Правда, и устными своими рассказами я кое-кого увлек. И не кое-кого, раз уже завел речь о знакомствах со знаменитостями, а Гену Шпаликова, когда мы встретились в гостях у физиков в Академгородке под Новосибирском и долгий вечер проговорили про футбол и футболистов. Он тут же сказал, что мне надо написать сценарий, а он его поставит как режиссер. Сразу же пришло тогда в голову название-образ: «Сезон». Про то, что значит каждый отдельно взятый сезон для игрока, я уже догадывался. Но не допер до главного, что сценарий мог и должен был стать автобиографическим. В той молодости, которую я так глупо транжирил, и год собственной жизни следовало уподабливать сезону. И помнить, что в публичных профессиях — все на продажу. И впечатления от знаменитых футболистов следовало положить на бумагу немедленно, пожертвовав хотя бы одним из совместных вечеров в ресторане. А я дожидался, пока провалюсь в роли близкого знакомого. И теперь утешаю себя только тем, что тот невидимый миру провал уберег меня в дальнейшем от некоторых самообольщений.
Но, с другой стороны, живут же люди, самообольщаясь близостью к тем, кто на виду, — и кто-то же из них попадает в стаю, остается в стае? Долетел с ней до завершения века…
Я слышу ропот потерявшего терпение читателя, что слишком уж надолго оставил в стороне Стрельцова. Однако — терпение, терпение — он скоро снова появится. И еще очевиднее — для меня же самого — станет, что никакие отступления в повествовании про Эдуарда не отдаляют его. Он странным образом оказывается всегда причем — он связан с тем, что происходит со всеми нами, сюжетнее и родственнее, чем я предполагал, отталкиваясь от замысла в создании книги…
…В ресторан гостиницы «Советская» Стрельцов пришел вместе с игроками «Динамо» — при всей приверженности к «Спартаку» Эдуард дружил и с динамовцами. Он был на стадионе, где «Динамо» играло уже не помню с кем из приезжих, но знаю, что московские футболисты огорчены были счетом 1:1. Мудрик забил гол в свои ворота. И Стрельцов утешал после игры тезку. Говорил, что виноват Яшин — оставил ближний угол. А мяч в ближний и влетел от своего защитника. «Виктор Александрович нас учил всегда прикрывать ближний угол, — утешал он Мудрика, — забей ты в дальний, ты виноват, а раз в ближний, то — Лева». И с горя отправились в «Советскую» — виновник ничьей (то есть Эдуард Мудрик, а не Яшин), Маслов с Аничкиным и, конечно, Игорь Численко (шутили, что колонна в зале ресторана построена на его деньги, и, когда «Число» бедствовал, негодовали, что официанты не поят-кормят Игоря Леонидовича бесплатно). Ну и еще несколько человек. Футболистов посетители узнали — с одного из столов прислали шампанское. Короленко уже начал откупоривать бутылку, когда в Стрельцове заговорила профессиональная гордость: «Своих, что ли, денег нет?» Купили много выпивки и покатились в Покровское-Стрешнево — домой к Валерию Маслову. И там замечательно гуляли без посторонних. Ближе к ночи размягченный Стрельцов неожиданно поинтересовался: почему Маслов ничего ему никогда не подарит? Маслов развел широко руки: «Да бери, чего хочешь, Эдик. Все — твое. Вот вазу, например!» — «Ваз у меня своих полно». Сообща стали ломать голову насчет подарка, достойного и значимости гостя, и щедрости хозяина.
Валерий Маслов был же и прославленным хоккеистом — одним из самых великих игроков в хоккей с мячом — у него на стене висела подарочная клюшка с лампочками электрическими, в нее вмонтированными. Динамовец сорвал ее со стены — протянул Эдику. Но тот велел, чтобы все расписались — на память «Игорьку»: Стрельцов вообразил свое позднее возвращение домой и вспомнил про сына. Все с удовольствием расписались на клюшке. И жена Маслова — тоже. Но ее автограф Эдик попросил стереть: нужны известные люди… Он думал о будущем сына в нашем обществе. Сам же он позволял себе роскошь жить вне иерархии. Я столкнулся с этой его особенностью, когда сам уже примирился с иерархической зависимостью от всех встреченных прежде в жизни более или менее знаменитых соотечественников.
За нашим легким ужином в гостиничном номере Иванов никаких предположений о дальнейшей судьбе Воронина в разговорах с нами не высказывал. А старик Горохов не стеснялся выражать сомнения. Считал, что и пробовать Валерке не стоит — к максимальному усилию он уже не будет способен никогда.
Мне нравилось, что мы поднимаемся до таких высот — незадолго до игры разглагольствуем на равных в тренерском штабе.
Но я в продолжение всего вечера так и не избавился от душевной неловкости перед Ворониным и Стрельцовым за то, что мы сидим у тренера, а они там где-то, на этом же, скорее всего, этаже, по-разному теперь расселенные, настраиваются на завтрашний день. Хотя Валере и не на что настраиваться — он в своих одиноких мыслях.
В день матча мы и обедали вместе с «Торпедо» — в ресторане гостиницы «Ташкент». Снова вместе с начальством. Близость к начальству — я тогда еще отметил это — заглушает в нас и голос совести, и все прочие внутренние голоса. Администратор Каменский выпил с нами за компанию рюмку водки, за что высмеивающе осужден был старшим тренером. И нам бы пить не следовало, когда рядом гладиаторы. Но мы себя чувствовали не зрителями, а кем-то, кому все за причастность разрешено, хотя элемент прихлебательства создавал во мне некий моральный дискомфорт.
Стрельцов уж не помню с кем из игроков сидел за столиком, помню только, что ел он из вазочки розовое мороженое…
Конфликт произошел на ровном месте. Нас взяли в автобус, который доставлял футболистов на стадион. Мы влезли в салон заранее. Из посторонних, кроме нас, был еще папа нового игрока «Торпедо» Гулямхайдарова, смуглый крестьянин с орденом Ленина на лацкане плохо сшитого серого костюма. Футболисты еще спрашивали Гулямхайдарова: фартовый ли у него отец? Вопрос в том: фартовые ли мы? — вроде бы и не ставился: мы проходили как приятели тренера. В команде совсем немного оставалось наших знакомых с шестьдесят четвертого года.
Иванов вошел в автобус последним. И Алик Марьямов в своей манере шутить громко спросил: «Тренер тоже поедет?» Чем вызвал гневную вспышку Кузьмы. Чувствовалось, что он старается сдержаться, но не может. Пригрозив нас выгнать, он все же ограничился язвительным замечанием о качестве марьямовского юмора. Автобус тронулся. Я оцепенел от стыда. Посмотрел на Стрельцова. Он мне улыбнулся. А может быть, и не мне — моему виду ошарашенному. Стрельцову, допустим, было все равно, кто едет с ними, кто не едет. Но остальные игроки, по-моему, выглядели озабоченными: зачем же тренер берет в дорогу на стадион людей, им, как выяснилось, непроверенных?
Нам не следовало ехать в автобусе с командой, как и не следовало пить за обедом в ресторане. Но и деться нам теперь было некуда. Мы остались за кулисами. Иванов — и в подражание ему остальные штабисты, включая выпивавшего с нами Жору Каменского, — не замечал нас. Мы старались держаться как ни в чем не бывало. Долго беседовали с Ворониным — он тоже, видимо, не знал, куда себя деть…
Валерий Винокуров прилетел на матч как корреспондент «Советского спорта». Он был нашим ровесником, но мы к нему относились несколько свысока. Винокуров закончил, если я ничего сейчас не путаю, институт связи. И работал одно время на «Мосфильме» с первой женой Марьямова Катей. Катя Попова и тогда уже котировалась в качестве подающего надежды звукооператора — сейчас она обладательница «Ник» и прочих кинематографических призов — а Валерий Изидорович, влюбленный в футбол, рвался из кино в журналистику. И вот сейчас он находился при исполнении обязанностей — и Валентин Козьмич Иванов терпеливо выслушивал его вопросы, чего-то отвечал ему, а не грозил откуда-либо выгнать. Мы смотрели свысока на Винокурова не из-за завышенной самооценки — при том, что такая самооценка имела место и по сей день сохранилась, — а потому, что близость свою к футболистам мы ставили выше журналистской профессии. Мы считали, что знакомство это дает нам особое знание, выгодно отличающее нас от коллег, которых мы и коллегами-то не считали, если быть до конца откровенным. У нас были иные жизненные планы, чем у пишущих про футбол корреспондентов.
А вот теперь и в степени близости знакомства можно было сильно засомневаться. Винокуров оказался на более правильном пути. Как сказано в советском лозунге еще тридцатых годов: с модели — на планер, с планера — на самолет. Нам же в нашей гордыне — модели и планеры напрасно показались ненужными.
В конце посвященного ему фильма Константин Иванович Бесков, выдворяя из раздевалки победителей съемочную группу, говорит Леше Габриловичу, что не хочет слышать сейчас никаких провокационных вопросов. Что понимает Лешину профессию, но «у меня профессия несколько другая».
Мы тогда, сразу после съемок, огорчались, сердились на невозможность Бескова поддерживать долго с кем-либо хорошие отношения. Обижались, что силы наши оказались понапрасну затраченными — и мы так и не сумели до конца расположить к себе великого тренера. Но, во-первых, эпизод с пожеланием о прекращении съемок получился одним из лучших в картине. А во-вторых, Бесков выразил мысль, как я сейчас думаю, исчерпывающе.
За правду и за близость, разрешающую в эту правду проникнуть, надо обязательно платить ухудшением или даже разрывом тех отношений, что позволили приблизиться к натуре. Если не рисковать, добиваясь максимума выразительности, то ничего, кроме общих слов и парадного портрета, не получишь.
Но кто сказал, что победители чего-то еще иного хотят, кроме общих (похвальных, конечно) слов и парадных портретов? И согласны позировать добровольно для этого иного?
Спортсмен вообще не признает полутонов. Он действует на соревновательном поле, где существуют лишь «за» и «против». Образуясь с личным опытом каждого, можно сказать, что то же самое присутствует во всех других профессиях. Правильно. Но меньшая экстремальность или вынужденная цивилизованность в развитии отношений и невозможность или необязательность физического контакта с конкурентом иногда легче позволяют маскировать как «за», так и «против». Спорт обнажает суть отношений во всех областях и видах приложения человеческой силы. Может быть, цивилизация коммерчески оконтурила и оберегает заповедный остров, обитаемый гладиаторами, чтобы они сюжетами своих судеб постоянно напоминали человечеству о том, что ничего не меняется в мире с доисторических времен, когда захотим мы дойти до самой сути во всем нас окружающем и во всем окружаемом нами?
Все ищут сильных союзников. Но и находят их немногие, и коварства в союзе равных несравнимо больше, чем и намека на любовь.
Сильный человек не от хорошей жизни окружает себя ничтожествами, полагаясь в глубине души на самого себя, но и надеясь на большую верность ничтожеств в неравном союзе. Чаще всего он ошибается — и обманывается в преданности приближенных для общей обороны.
Гулливеру не дано покорить или убедить хотя бы в чем-то лилипутов — в самом лучшем случае они его станут терпеть ради пользы. При условии, что польза, приносимая Гулливером лилипутам, им самим вполне понятна. Преимущества лилипутов еще и в том, что они-то не обольщаются, находя друг в друге равных и одинаковых. А Гулливеру приходится, чтобы не погибнуть в одиночестве или от одиночества, признавать в лилипуте равного себе. И незаметно — а и заметно: какая разница? — начинать жить, помещаясь в чужом размере — не гордясь, а невольно стесняясь своего роста.
Мир устроен сегодня так, что роль Гулливера чем дальше, тем чаще исполняют уже не люди, а созданные людьми же (разного во всех смыслах роста) общественные институты. И для мозгов самих создателей подобное редко проходит бесследно. Человек-лилипут, причастный к институту-Гулливеру, испытывает гулливеровский комплекс, в то время как человек-Гулливер заставляет испытывать лилипутские комплексы целые институты-Гулливеры, запрограммированные влиять на жизнь общества.
Возвратимся, однако, на территорию футбола — благодаря четкой меловой разметке его образная система общедоступнее.
И в футболе, наверное, возможны непризнанные гении. Но в сравнении с подавляющим большинством других отраслей здесь известность все же закономернее приходит к людям талантливым. Бывает — и нередко, — что талант гибнет от незамеченности, по недосмотру, из-за бездарности или идиотизма селекционеров, тренеров и руководителей. Но знаменитый, однако не талантливый футболист — нонсенс. В прежние времена такого и не случалось. Я чего-то не припомню в футболе прямого аналога дутым величинам в искусстве или литературе, лжеученым и дуракам-начальникам.
И все равно, как за всякую известность, за громкое имя в спорте необходимо особо побороться.
Замечали ли вы, что известность и вызывает больший интерес к себе и ценится тоже выше, чем сам по себе талант? Разве же таланту поклоняются? Поклоняются знаменитости — то есть растиражированности того же таланта.
В ранней молодости я этого совершенно не понимал. Ну как же так: отказывать таланту в самодостаточности, когда он из ряда вон редкость и неоспоримый факт? Но в простой констатации, в признании природного дара нет остроты сюжета. Сюжет заключен в истории достижений успеха или уж, на худой конец, в диагнозе неудачнику. А выше всего в общежитии ценится талант проявить свой талант — пусть не проявленный талант и обещал много больше, чем тот, о котором все узнали.
Большой спорт сплошь состоит из людей, достигших известности — кто на час, кто на день, кто и на десятилетие. Дальше не берем — за бортом, скажем, футбольной истории оставались и остаются десятки, если не сотни лиц некогда первостатейно известных.
Спортивная журналистика зиждется на интересе к самым известным людям, каждодневно подвергающим свой рейтинг испытаниям и конкуренции.
Известный человек спорта органически входит в противоречие с тем, что про него пишут. И с теми, кто пишет. Они в исключительных случаях угождают ему (я сейчас не про желание журналистов говорю, а про результат), поскольку и в откровеннейшем комплименте гладиатор может углядеть, учуять нюанс неабсолютного доброжелательства, а то и отдаленный намек на какие-нибудь достоинства его соперников. Статьи же аналитического характера — они у нас не часты — в девяти случаях из десяти вызывают протест самим тоном, исключающим сплошную апологетику.
Людей спорта мало волнует, что прикормленный без меры журналист теряет квалификацию — и спорту служит неэффективно. Интерес к спорту — не все заинтересованные люди почему-то об этом догадываются — держится на аналитике. Пафос аналитики в любом — самом дилетантском — разговоре про футбол. Я все больше убеждаюсь в прямой зависимости между интересными разговорами про футбол и классом самой игры. Энергообмен между играющими и смотрящими происходит впрямую на стадионе в ходе матча. Но почему бы не поверить, что он возможен на полумистическом уровне — косвенно?
Сегодняшняя футбольная журналистика ближе к сказу, чем к аналитике. Дозированный — в целях самосохранения, ради продолжения доступа к говорящим телам в раздевалке и ее окрестностях — пересказ происходящего за кулисами сегодня более всего ценится в спортивных редакциях и отделах газет и журналов.
Когда-то Лев Филатов, озаглавив свой очерк в «Юности» про Бескова «Дружба без встреч», декларировал свой принцип отношений с футболистами — дистанция, позволяющая быть свободнее в пристрастиях. Спортивным журналистам требуется для самоутверждения свой классик — и они часто ссылаются на покойного Филатова. Но на самом деле сегодняшняя квалификация держится не на мозгах и пере (я не отрицаю, что они у старших и у младших есть, но используют их, на мой взгляд, не по-хозяйски), а на вхожести в футбольное Зазеркалье. Вхожести, а не проникновению. В чем я себе позволяю увидеть существенную разницу.
Высшая удача нынешнего спортивного журналиста — в приватизации того или иного знаменитого атлета.
Для следования нормам цивилизации и у нас введен, наконец, институт пресс-атташе. Информация из команды поступает направленно. Отдельным куском информационного пирога наделяют доверенных людей. Но, боюсь, что аналитику при таком раскладе нечего делать.
Приятно, что закрытость развивает у пишущих фантазию. Слухи не столько просачиваются, сколько сочиняются. Утечки информации из главных клубов меньше, чем можно было бы ожидать. Она взрывоопасно накапливается. И могу лишь вообразить, какую же откровенную книгу про интересующую команду мы бы вдруг прочли, случись ссора между тренером N и его разросшимся до непринятой прежде заметности атташе. Но, может быть, я далеко захожу в намеках — и о границах верности сужу, поддавшись аморальности времени?
Я вообще заговорил обо всем этом только потому, что вдруг сообразил: мы в шестидесятые годы, еще и слова-то «приватизация» не знавшие, полагали, будто «приватизировали» «Торпедо». Правда, к нему вело нас тщеславие без корысти — ни о каких проектах, основанных на приятельстве с футболистами, мы не помышляли.
Не видимой ли легковесностью своего ко всему отношения некоторые из нас и разочаровали Валентина Иванова, когда ступил он на тренерскую стезю? Для шестьдесят четвертого года наш обратный адрес был привлекателен. Известный всей Москве дом на Пушкинской, нахватанность и шарм не сомневающейся в себе молодости, широта лестных знакомств (с изумлением смотрю из своего сегодняшнего дня на себя, двадцатичетырехлетнего: знаком был почти со всеми, кто потом прославился, превратился в фигуры, можно сказать, исторического значения, всех звал по именам, не замечал за теми, кого звал на «ты», достоинств, какими считал бы себя обделенным, верил в дружбу с известными, знаменитыми, входившими в славу молодыми людьми, вступал за ресторанными столиками в беседы со знаменитостями старшего поколения, а теперь не поручусь, что тем, о ком говорю, знаком; думаю, что и внешне в их памяти стерся, удивляюсь теперь, когда кто-нибудь из популярных лиц при встрече на улице или где-то узнает меня), непринужденность, переходящая в обаятельное амикошонство, и масса, масса всего того, что и на знаменитого футболиста не могло не произвести впечатления… Но впечатление, произведенное в начале знакомства летом шестьдесят четвертого, за прошедшие годы сгладилось, вероятно.
Мы и сегодня не слишком изменились в самоощущениях. А к шестьдесят девятому году мы просто ничем не отличались от себя четырехлетней давности. Но для футболиста четыре-пять лет — иногда полсрока всей спортивной жизни, и у него отношение ко времени и со временем иное, чем у нас. Иванов, успевший стать тренером той команды, за которую играл, — поворот в карьере, удающийся одному игроку из тысячи, — вынужден был с неодинаковой постепенностью, однако, менять свое отношение к самым близким себе в «Торпедо» людям. Он вынужден был — иначе как же работать и жить? — убедить себя в том, что перерос их, получил право руководить ими и ставить судьбу других в зависимость от своих решений. И я предполагаю, что мы со своей неделовой репутацией переставали быть интересными Кузьме, меняющему кожу имиджа. Он и в дальнейшем не переставал относиться к нам по-приятельски. Но своим топтанием на месте мы его, думаю, разочаровали. Он ведь и Марьямову тогда в автобусе выкрикнул в сердцах: «Завели одну и ту же пластинку — надоело!»
Вскоре Валентин Иванов, если не ошибаюсь, первым в своем поколении футболистов, сел за мемуары. Ну, «сел» — образ, расхожее представление о такого рода работе. Оно не для футболиста. Кипы бумаги он не исписывал. Перепоручил, как водится, человеку, который этим зарабатывает себе на хлеб. Таким человеком стал Евгений Рубин, служивший в «Советском спорте».
Женя Рубин — старый наш товарищ, одаренный человек, адвокат по образованию — то есть с логикой у него все в порядке, — великолепно знавший спорт, словом, журналист по призванию, не нам с Марьямовым чета. Книга у него получилась одной из самых удачных в предложенном жанре. Поэтому с выбором помощника в таком странном, если вдуматься, деле Валентину Козьмичу очень повезло.
Но я зачем про книгу Жени и Кузьмы вспомнил… Рубин в Мячково не ездил, не пил коньяк с торпедовскими звездами ни в ресторане, ни в аэропорту, хотя вообще-то Евгений Михайлович не дурак выпить и со спортсменами бывал дружен побольше нашего. Но с торпедовцами до начала работы над мемуарами не сталкивался. Ему ничего подобного и не потребовалось. Вернее, потребовалось своевременно. Когда заключен был договор с издательством, когда началась работа, тогда и домами подружились, и выпивать стали для пользы дела.
Рубин выгодно отличался от нас деловитостью. Я допускаю, что Лидия Гавриловна Калинина-Иванова навела о нем справки — и услышала самый благожелательный отзыв. Или же сам Женя, договорившись с издательством, позвонил Иванову — представился. И ничего больше не понадобилось — фамилия Рубин появлялась в «Советском спорте» чуть ли не через номер.
А нас в семье Ивановых держали за веселых и находчивых, когда дело касается развлечений, ребят. Меня-то уж наверняка трактовали только так. Мы же всё надеялись, что за нами — АПН.
…Может быть, мы бы и помирились с Ивановым, выиграй тогда «Торпедо».
Но в Ташкенте больше одного мяча не забили — забил Шалимов после мягкой откидки Стрельцова назад, ему на ход. А тренируемый Якушиным «Пахтакор» (Михей с очень красным лицом подъезжал к гостинице, чтобы предупредить «Торпедо», что тренироваться они могут на поле совхоза «Политотдел», за чью, между прочим, команду выступал теперь Щербак) сумел забить москвичам два.
И наш визит вежливости в гостиницу вечером после матча вызвал у Иванова новый приступ неприязни и сарказма.
Любопытно, что размолвку в Ташкенте, касавшуюся меня несколько меньше, чем моего тогдашнего приятеля, я перенес в чем-то тяжелее, чем он. Мы оба, повторяю, и по сегодня в отличных отношениях с Валентином Козьмичом — и вообще я, как и большинство вспыльчивых людей, отходчив. Но при том, что плохо усваиваю уроки, в том числе и жизненные, о ташкентском уроке не забывал никогда.
…Совсем недавно мы с одним моим знакомым куда-то опаздывали, схватили на Ленинградском проспекте машину — и, не обращая внимания на того, кто за рулем, продолжили разговор, в котором я предавался воспоминаниям. Но водитель, оказывается, внимательно слушал мою болтовню — и когда знакомый выскочил у табачного киоска, стал меня расспрашивать: кто я и что я? Не желая откровенничать, я уклончиво ответил, что занимаюсь журналистикой, не конкретизируя, с какого рода изданиями сотрудничаю, да и не сотрудничал я в тот момент ни с кем — дописывал эту книгу. Владелец машины — молодой человек — заинтересовался все же: знаком ли я с кем-либо из звезд и знаменитостей? Я про себя подумал, что и пожелай я сейчас вдруг распустить перед незнакомцем хвост, мне некого будет ему назвать. Известность тех, кого я сколько-нибудь коротко знал, осталась в конце шестидесятых годов минувшего века.
Я не поручусь, что полностью излечился от суетности. И, возможно, какими-то знакомствами тщеславлюсь по инерции и до сих пор. Однако стремлюсь к ним несравнимо меньше, а иногда мне кажется, что уже и вовсе не стремлюсь.
Своим увлечением футболистами — не футболом (футболом-то увлекались тогда очень многие и с футболистами знакомились охотно), а вот отдельными в нем личностями, чью роль в обществе я, по мнению, кстати, и ценивших этих ребят граждан, чересчур преувеличивал — я множеству людей надоел и множеству людей представился ограниченнее, чем был на самом деле в молодости. Те, кто хорошо ко мне относился, пытались отыскать в моем поведении здравые мотивы. Один человек, много сделавший, чтобы я прижился в редакции «Советского спорта», впрямую меня спросил: «Ты все время с футболистами… Что, роман собираешься писать из жизни оболтусов?» Он даже грубее обозвал возможных персонажей — я просто считаю неэтичным в книге о Стрельцове процитировать им сказанное буквально. Я только обращаю внимание, что люди, существовавшие за счет интереса обывателя к спорту, не считали, что такой интерес должен превращаться в безграничный. Я казался оболтусом, который ищет в других оболтусах то, чего нет и не должно быть.
Затрудняюсь объяснить, почему ничего в те годы не писал о футболистах, которые тогда-то и были в славе. Сводил все впечатления к бесконечным устным рассказам. А в своем отделе культуры АПН писал поверхностные — согласно законам принятых в Агентстве жанров — заметки про артисток, про театр и кино. Видимо, считал, что для сочинений про футбол мне не хватает эрудиции, обязательной для проникновения в суть явления — для всех вокруг, получалось, более ясного, чем для меня.
Правда, и устными своими рассказами я кое-кого увлек. И не кое-кого, раз уже завел речь о знакомствах со знаменитостями, а Гену Шпаликова, когда мы встретились в гостях у физиков в Академгородке под Новосибирском и долгий вечер проговорили про футбол и футболистов. Он тут же сказал, что мне надо написать сценарий, а он его поставит как режиссер. Сразу же пришло тогда в голову название-образ: «Сезон». Про то, что значит каждый отдельно взятый сезон для игрока, я уже догадывался. Но не допер до главного, что сценарий мог и должен был стать автобиографическим. В той молодости, которую я так глупо транжирил, и год собственной жизни следовало уподабливать сезону. И помнить, что в публичных профессиях — все на продажу. И впечатления от знаменитых футболистов следовало положить на бумагу немедленно, пожертвовав хотя бы одним из совместных вечеров в ресторане. А я дожидался, пока провалюсь в роли близкого знакомого. И теперь утешаю себя только тем, что тот невидимый миру провал уберег меня в дальнейшем от некоторых самообольщений.
Но, с другой стороны, живут же люди, самообольщаясь близостью к тем, кто на виду, — и кто-то же из них попадает в стаю, остается в стае? Долетел с ней до завершения века…
Я слышу ропот потерявшего терпение читателя, что слишком уж надолго оставил в стороне Стрельцова. Однако — терпение, терпение — он скоро снова появится. И еще очевиднее — для меня же самого — станет, что никакие отступления в повествовании про Эдуарда не отдаляют его. Он странным образом оказывается всегда причем — он связан с тем, что происходит со всеми нами, сюжетнее и родственнее, чем я предполагал, отталкиваясь от замысла в создании книги…
…В ресторан гостиницы «Советская» Стрельцов пришел вместе с игроками «Динамо» — при всей приверженности к «Спартаку» Эдуард дружил и с динамовцами. Он был на стадионе, где «Динамо» играло уже не помню с кем из приезжих, но знаю, что московские футболисты огорчены были счетом 1:1. Мудрик забил гол в свои ворота. И Стрельцов утешал после игры тезку. Говорил, что виноват Яшин — оставил ближний угол. А мяч в ближний и влетел от своего защитника. «Виктор Александрович нас учил всегда прикрывать ближний угол, — утешал он Мудрика, — забей ты в дальний, ты виноват, а раз в ближний, то — Лева». И с горя отправились в «Советскую» — виновник ничьей (то есть Эдуард Мудрик, а не Яшин), Маслов с Аничкиным и, конечно, Игорь Численко (шутили, что колонна в зале ресторана построена на его деньги, и, когда «Число» бедствовал, негодовали, что официанты не поят-кормят Игоря Леонидовича бесплатно). Ну и еще несколько человек. Футболистов посетители узнали — с одного из столов прислали шампанское. Короленко уже начал откупоривать бутылку, когда в Стрельцове заговорила профессиональная гордость: «Своих, что ли, денег нет?» Купили много выпивки и покатились в Покровское-Стрешнево — домой к Валерию Маслову. И там замечательно гуляли без посторонних. Ближе к ночи размягченный Стрельцов неожиданно поинтересовался: почему Маслов ничего ему никогда не подарит? Маслов развел широко руки: «Да бери, чего хочешь, Эдик. Все — твое. Вот вазу, например!» — «Ваз у меня своих полно». Сообща стали ломать голову насчет подарка, достойного и значимости гостя, и щедрости хозяина.
Валерий Маслов был же и прославленным хоккеистом — одним из самых великих игроков в хоккей с мячом — у него на стене висела подарочная клюшка с лампочками электрическими, в нее вмонтированными. Динамовец сорвал ее со стены — протянул Эдику. Но тот велел, чтобы все расписались — на память «Игорьку»: Стрельцов вообразил свое позднее возвращение домой и вспомнил про сына. Все с удовольствием расписались на клюшке. И жена Маслова — тоже. Но ее автограф Эдик попросил стереть: нужны известные люди… Он думал о будущем сына в нашем обществе. Сам же он позволял себе роскошь жить вне иерархии. Я столкнулся с этой его особенностью, когда сам уже примирился с иерархической зависимостью от всех встреченных прежде в жизни более или менее знаменитых соотечественников.