И есть женщины (они встречаются чаще, но не всем), о ком и не подумаешь того, что привыкаешь за жизнь думать о других, но они-то…
   В отношениях с футболом великий футболист Эдуард Стрельцов для меня ассоциируется отчасти и с теми, и с другими.
   И в разговорах о футболе — да и не о футболе только — он бывал точно таким же, как в игре. Молчание, хмыканье могли длиться бесконечно — и вдруг: словечко, фраза, которую потом станут повторять-пересказывать и те, кто слышал сам, и те, кто слыхал от других, изредка целый рассказ, если настроение подогрето. Но и слушать он умел — слушать любил больше, чем быть в центре внимания…
   Тогда, в семидесятом, с книжкой стрельцовской ничего не сладилось. Как в советские времена повелось, что-то наверху отложили, отменили без объяснений, а внизу — на нашей инстанции — интерес к замыслу пропал бесследно.
   Неловко было звонить Стрельцову с отбоем. Но он безразлично принял весть, ответил рассеянно: «Для меня сейчас главное — учеба».
 
40
 
   Конец сезона семидесятого превратился в подобие римейка событий конца сороковых — последнего матча чемпионата сорок восьмого года, например. Финал Кубка шестьдесят седьмого — с тренерами Бесковым и Бобровым — примеряли к воспоминанию о буме сороковых. Но ни с каким финалом не сравнишь драму одного — тем более сверхпланового, дополнительного — матча, ставшего развязкой сюжета долгого сезона, в котором два знаменитейших клуба подошли к финишу ноздря в ноздрю. И за успехом одного — логика эксклюзивной работы выдающегося тренера, а за скачком другого — шанс возрождения репутации, утраченной, по мнению специалистов, навсегда.
   В гуле предвкушений и прогнозов незаметно завершился путь в футболе Стрельцова. Гершкович острил, что раз Эдика провожают без малейшей торжественности, то их уж, остальных то есть, в положенный час просто прогонят палкой. Михаилу больше всех, а может быть, единственному из торпедовской молодежи не хотелось, чтобы Стрельцов уходил. Он-то понимал, что теряет. Правда, не догадывался, что теряет всё. Не догадывался, что, проиграв в команде четыре сезона, превратится в последнего хранителя традиций торпедовской игры.
   В футболе нет ни прошедшего, ни будущего времени — нет никакой возможности жить каким-либо, кроме сегодняшнего, днем.
   Отказавшийся же от Стрельцова в надежде на перспективу строительства новой команды с новыми игроками Валентин Иванов через год потеряет свою должность. Дирекция ЗИЛа захочет реанимировать уставшего от превратностей футбольной жизни «Деда». Виктор Александрович не распознает в Гершковиче последнего из могикан — и, незаслуженно заподозрив в сплавленной игре, отчислит нужнейшего для будущего «Торпедо» игрока, обученного Стрельцовым.
   …В Ташкенте мистика опрокинет логику. Фаворит проиграет. Проиграет, выигрывая с преимуществом в два мяча. Но тренерский авторитет Валентина Николаева поддержит сын Григория Ивановича Федотова — Владимир, будущий зять Бескова. Владимир приумножит славные традиции отцовского клуба, а Константину Ивановичу нанесет жестокий удар. К своему пятидесятилетию Бесков был в полушаге от дубля с «Динамо» — выиграй он и Кубок, и первенство, не отнять бы у него права на эксперименты, адекватные его тренерской смелости.
   В Ташкенте-70, как под копирку, повторилась картина московского финала десятилетней давности, когда победу приносила интуиция ведущего форварда, решившегося на корявый, но самый коварный эффективный на твердом поле поздней осени удар. Вратарь тбилисцев Сергей Катрикадзе потом говорил, что видел, куда Валентин Иванов метит с неудобной позиции, но угол отскока от промерзшей почвы не сумел угадать. Владимир Пильгуй, сменивший Яшина (Лев Иванович в серебристом пальто сидел на скамеечке рядом с Бесковым: начатый голкипером сезон он завершал начальником команды), к такой нервной игре еще не был готов — и винил после поражения кочку, подправившую федотовский (в стиле Иванова) выстрел…
   Бесков, однако, и по сегодняшний день на зятя не в претензии, а винит во всем Маслова с Аничкиным, продавших, как он считает, игру московским картежникам, державшим мазу за ЦСКА. Но зачем тогда Валерию Маслову было забивать в армейские ворота второй мяч — не слишком ли изощренный план продажи решающего матча? Кстати, после третьего гола ЦСКА свободно мог быть забит и еще один гол — от Антоневича (сына другого известного, но не так, как Григорий Иванович, футболиста) — Пшеничников бы не парировал мяч, но выручила перекладина.
 
41
 
   Насчет учебы Эдик, не особенно преувеличивал — команда дала ему стипендию в размере оклада на все время учебы в институте физкультуры (правда, Раиса называла сумму поменьше, что-то рублей сто тридцать, а платили Стрельцову официально порядка двухсот пятидесяти). И к экзаменам в его Малаховский филиал — ездить на занятия в электричке вместе с приятелями веселее — пришлось готовиться. Миша Гершкович приходил к нему домой — и они занимались. Гершкович вспоминает, что Эдик ловил все на лету, никто бы не поверил, как легко даются ему предметы, по которым экзаменовали их в Малаховке. Но сам процесс занятий Эдуарда утомлял — приходилось через определенные промежутки выходить на кухню: подкрепляться рюмкой-другой. Михаил к спиртному был равнодушен — и просто из вежливости составлял компанию старшему товарищу. А Эдик вскоре стал волноваться — звонил Раисе на службу узнать, где у нее припрятано вино. Но та проявляла несговорчивость: «Занимайтесь!» Когда пришло время провожать гостя, Стрельцов у дверей пнул ногой Игоревы валенки («Понаставили тут!») — и сюрприз: из упавшего валенка выкатилась бутылка. Но выпивать уже не захотелось…
   Он вступил в бесцветность и скуку семидесятых годов без гарантий, что станет свадебным генералом. На его ветеранские погоны ни спортивное, ни заводское начальство лишних звездочек нацеплять не торопилось. Страна со своей анкетной религией согласилась — с оговорками не напоминать ни нам, ни самому Эдуарду о его штрафном прошлом, пока он играет в футбол. Но теперь он в футбол больше не играл — и про свое место обязан был помнить. Семидесятые годы обещали стать строже — или хотя бы внешне ближе к советско-сталинским обычаям — и в национальные герои нельзя было зачислять тех, чья репутация не внушала доверия кадровикам.
   По тогдашним нравам происходящее со Стрельцовым в отставке не вызвало никакого удивления. Он разделял положенную ветеранам спорта участь. Равны же перед смертью рядовые и генералы — разница в регламенте и нюансах посмертных почестей.
   И то, что кажется едва ли не кощунственным из дали других времен, современниками воспринималось как должное.
   Незаметно сходили послевоенные футбольные классики. Даже Федотов. Бобров растянул прощание на несколько лет тем, что был и хоккейным гением. И еще попал в масть своим существенным участием в первых для «шайбы» победах на мировых турнирах. И все равно в новые времена он поначалу входил никому — при всем к нему почтении — не нужным представителем большого стиля с архитектурными излишествами среди хрущевских пятиэтажек.
   У нас каждое десятилетие по колориту беднее предыдущего. Но в шестидесятых, при всей жажде радикальности в переменах, при обольщении новыми лицами и фигурами пришедшего времени, тоска по крупным величинам, поразившим в детстве, у нас у всех оставалась. И кроме того, при известном потеплении многие из неисчерпавших себя в прежние времена (тот же Всеволод Михайлович) сумели допеть во весь голос лебединую песню — действительно о главном, а некоторые — и не без настоящего успеха, не без резонанса в будущем.
   Но в семидесятые годы кварталы одинаковых домов начинали давить на психику, смех в кинокомедиях над одинаковостью жилья не спасал положение — над одинаковостью и смеялись одинаковые люди. Они же на одинаковых футболистов смотрели теперь уже, как правило, не с трибун, а в телевизионной расфасовке. И будущее представлялось неопределенным, а вспоминать о прошлом как-то не оставалось времени: жили — права была первая жена Стрельцова Алла — действительно слишком тяжело. И с огромной затратой времени и сил, чтобы и на жалком уровне удержаться.
   Льва Яшина не просто проводили с неслыханными почестями. Дали всем понять, что он — не ровня прочим ветеранам. Полномочия государственного футболиста остались при нем. Его дальнейшие жизнь и судьба приведены были в кроссвордную ясность. Поэт — Пушкин, река — Волга, футболист — Яшин…
   Я, однако, ни секунды не считал и не считаю, что яшинская судьба могла быть для Эдуарда Стрельцова завидной.
   В участи Льва Ивановича есть своя печаль.
   В партийно-государственных ризах, даже скроенных специально для него по футбольному фасону, он оставался все в той же несвободе.
   Стрельцову в этом смысле жилось намного легче. Я не раз сталкивался с тем, что в пешеходной или пассажирской толпе, не предупрежденной о возможности воочию встретиться с мифом, Эдика не узнавали. После презентации его книги мы прощались с ним излишне эмоционально на станции метро «Площадь Революции», и я опасался обратить на себя всеобщее внимание, но никто наших крепких объятий и не заметил. В зимней шапке и в очках Эдуард не вызывал любопытства трудящихся масс.
   После футбольной отставки ему отмерено было прожить два десятилетия — почти столько же, сколько провел он в футболе и в заключении.
   Я затруднился бы сказать определенно: быстрее или медленнее прошли для него годы в ветеранах? Без Эйнштейна с его теорией здесь не обойтись. Сюжетнее, конечно, видимая драма, чем невидимая.
   Футбольный сезон вмещает в себя целую жизнь. В другом сезоне, в следующем — и жизнь совсем другая, новая.
   Жизнь по футбольному календарю ассоциативно ближе всего к воинской службе в дни войны.
   Жизнь вне календаря теряет очертания. Но кто может судить — насколько интенсивно происходила она внутри Стрельцова?
   К мысли Льва Филатова о непременной фотогеничности видного игрока добавлю, что самые большие из футболистов выразительнее всего выглядят на снимках, сделанных в отдаленные от главных, как мы считаем, времена.
   На снимках самого конца восьмидесятых в чертах стрельцовского лица скульптурно прорезались значительность, несомненная твердость, чуть ли даже не суровость человека, принявшего окончательное решение. Конечно, печать смертельной болезни на этом лице можно рассмотреть теперь, когда о ней знаешь. Но в концентрации лицевых мускулов — проступившая наружу жизнестойкость, одушевленная надолго набранным терпением…
   А куда же делись всем знакомая добрая улыбка не вполне трезвого человека на раздавшемся, раскрасневшемся лице или, наоборот, ребяческая насупленность, когда бывал Эдик раздосадованным?
   Может быть, жизнь, лепившая итоговый портрет, осталась для нас неизвестной? И нам довелось рассмотреть лишь то, что разрешил он нам видеть?
   Рассказы о Стрельцове тех, кто последние десятилетия чаще оказывался рядом с ним, проходят обычно по юмористическому разряду. И я в своем повествовании не могу от них удержаться, чередуя свои собственные и чужие наблюдения за теми веселыми сторонами, какими предпочитал поворачиваться к нам Эдик.
   Я вот теперь думаю: а не было ли в разрешении задерживаться на том комическом, что превалировало в его видимой всем жизни, в первую очередь проявления великодушия? Великодушия, возможно, и вызванного инстинктом самосохранения, не проявлявшегося во всем прочем — во всем том, где бы ему и необходимо бывало проявиться…
   Людей вокруг него могло бы и рассердить особое положение, в котором он по воле обстоятельств пребывал несравнимо дольше всех, кто приближался к его рангу.
   Но и не самые добрые и доброжелательные из этих людей предпочитали юмористическую оценку происходящего в их взаимоотношениях и всегдашнем, однако, недостижимом сопоставлении со Стрельцовым. Всех, похоже, устраивало, что нелепостью множества поступков в обыденной жизни он уравновешивает свое превосходство над остальными. Задушив в себе комплексы, мы, вероятнее всего, утешаемся тем, как мало, если и вообще применим футбольный гений Эдуарда в быту, где стереотипность действий и поступков рентабельнее странности, которую можно простить, посмеявшись над ней…
   …Прежде, чем книга мемуаров Валентина Иванова вышла отдельным изданием, журнал «Юность» напечатал фрагмент из нее — главу о Стрельцове. Это был — я имею в виду сам выбор куска для публикации — образчик смелости по-советски. Негласно запрещенный Эдик возникал на страницах одного из наиболее читаемых журналов. Но возникал в педагогической оконтуренности. В ясном изложении Евгения Рубина Валентин Иванов отдавал должное таланту Стрельцова, утверждая, что никого на поле не было сильнее его. И тут же — в продолжение мысли и развитие предпосланного фрагменту заголовка — объяснялось: но никого не было и слабее, чем Эдик, вне футбольного поля. Формулировка эффектная. И большинство устраивающая — все происшедшее со Стрельцовым становилось понятным.
   Через тридцать лет Алла скажет: «Если бы я была знакома с его сыном Игорем, ему бы сказала, что замечательный у него был отец, добрый, хороший, но Иванушка-дурачок, уж извините. Ну что сделать? Таков уж русский характер…» Первая жена Стрельцова, вероятно, забыла, что Иванушка-дурачок поумнее всех остальных персонажей сказки. И несколько сувенирная, что ли, трактовка русского характера убедить может разве что иностранцев.
   И все же Алла, с Иванушкой-дурачком как аргументом, видится мне ближе к пониманию характера Эдуарда, чем его многолетний партнер, по-моему, несколько поспешивший с выводом. Предстояло двадцать лет без футбола — и они должны были ответить: кто сильнее, а кто слабее? Но это ладно — частности, придирки. А вот стоило ли говорить про слабости вне футбольного поля человека, проведшего пять лет в лагерях и себя не потерявшего для всей полноты дальнейшей жизни? Наверное, все-таки не стоило. Чтобы себя не ставить в смешное положение на будущее…

В ЗАФУТБОЛЬЕ

42
 
   В семидесятые годы мы с Эдиком почти не встречались.
   Видел, как он в Минске играл за ветеранов. Пробыл Стрельцов на поле минуты три. Потом на футболке расплылось мокрое пятно — и его заменили. Переодевшись в штатское, Эдуард сел на скамеечку за воротами — и казался мне с трибун похожим на какого-то солидного общественного деятеля. Москвичи справились и без него с белорусскими ветеранами — Гусаров отыграл пропущенный мяч.
   В другой раз на бегу перебросились ненагруженными репликами на Арбатской площади — Эдик был бодр и весел, сказал, что спешит в Федерацию футбола; я не стал спрашивать: зачем?
   И наконец, что помню отчетливо, присутствовали на суде над Валерием Ворониным. Дурацкая история, но когда жизнь не складывается, одна неприятность спешит сменить другую, и все могло плохо закончиться для Валеры. Хорошо вмешался муж сестры — он в КГБ работал, выручил.
   На суд явились в основном торпедовцы со стажем. И мне некоторые обрадовались: вдруг я придумаю какие-нибудь ходы спасения? Шурик Медакин, ушедший из «Торпедо» раньше, чем я появился в Мячково, тихо спросил у меня за спиной: а это кто? И Олег Сергеев разъяснил: «Наш писатель». До Мустафы никто никогда не называл меня писателем. И если отбросить заведомое сужение читательского электората, мне признание Сергеева было приятно.
   Эдик — я впервые увидел его в очках — воспринимался кем-то вроде эксперта по вопросам юриспруденции, как человек, совершивший ходку. Мы с ним, сознавая на публике важность своей интеллектуальной миссии, многозначительно обменялись прогнозами.
   Воронин, возвращаясь из ВТО, заглянул в «Огонек» — не журнал, руководимый еще Софроновым, а ресторан, расположенный на первом этаже ведомственного дома, где и сейчас живут Батанов с Шустиковым. И там — в торпедовском, можно сказать, ресторане — кинул стакан в докучливого посетителя. В прежние времена любой житель страны подобным знаком внимания был бы только польщен. А в изменившейся ситуации дело дошло до суда…
   Когда мы сидели в зале судебного заседания, Стрельцов обернулся и через два ряда спросил кого-то: «Кто вчера у наших забил второй? Храбростин?» Я подивился живости его интереса к происходящему с «Торпедо» — после их ухода с арены за успехами Храбростина и других сам уже следил вполглаза или вполуха…
   В то же бесславное десятилетие Эдуард попробовал работать в штабе Иванова. И невозможность использовать его на должности помощника старшего тренера превзошла все ожидания.
   Второй тренер — не должность для звезды. Но для звезды вообще крайне ограничены варианты трудоустройства. И рука голода усмиряет гордыню. Да и не только голод гонит людей с именами в помощники — участие в большом футболе и в амплуа поддужного поставляет адреналина в спортивную кровь несопоставимо больше, чем самое почитаемое ветеранство, угнезденное в литерной ложе.
   Работал вторым тренером Григорий Федотов — и ничего с ним в этой должности не случилось. Заболел он от горя и вскоре умер, когда отобрали у него работу в ЦСКА. Стрельцов говорил, что не может забыть, как получил Григорий Иванович в Тбилиси (они там волею футбольного календаря оказались одновременно) телеграмму насчет увольнения: «Никогда не забуду, какое лицо у него было тогда». Был поддужным и Всеволод Бобров — правда, он согласился стать вторым при Борисе Андреевиче Аркадьеве, оставаясь в имидже любимого ученика маэстро… Казалось бы, и Эдуард Анатольевич мог изобразить из себя помощника старого друга Кузьмы, ведомого им, как в давешние годы.
   Но сделанная в дни их сотрудничества фотография выдает с головой и помощника, и отчаявшегося подчинить себе Эдика шефа. И в оценке сложившейся ситуации я целиком на стороне Иванова.
   Стрельцов, сам того не сознавая, держится с патроном так, что и вязаная конькобежная шапочка, напяленная по-клоунски небрежно, кажется на нем полковничьей папахой. Руководящая вальяжность в облике помощника подавила бы и габаритного тренера, а уж Валентина Козьмича, тогда еще не избавившегося от юношеской худобы, и подавно. Из снимка непонятно — вернее, понятно — кто кем руководит. Спокойное неповиновение Стрельцова способно было рассердить любого начальника больше, чем если бы проявлял он командирскую инициативу.
   Когда-то в Художественном театре то ли Станиславский, то ли Немирович-Данченко, затрудняясь с определением функций одного булгаковского персонажа, остановился на соломоновом решении — обозначить саму должность фамилией замечательного сотрудника. Ничего бы лучше и для Стрельцова не придумать. Но как поступиться субординацией? Должность, поименованная стрельцовской фамилией, предполагает неограниченную самостоятельность.
   Мне кажется, что Валентину Козьмичу неприятна была и предыстория назначения Эдуарда Анатольевича к нему в штаб.
   …«Дед» выиграл с «Торпедо» Кубок в начале семидесятых. Но не убедил дирекцию и партком, что в шестьдесят три года сможет вступить в автозаводскую реку (как будто в докиевской жизни Виктора Александровича миллион раз не выгоняли из команды и не возвращали обратно). И когда штаб собрали для беседы с начальством, им объявили, что для пользы дела от своих должностей освобождаются Маслов и Батанов. Борис посмотрел на Кузьму — тот пожал плечами. Иванов оставался. Но насчет того, делать ли его снова старшим тренером, видимо, некоторые сомнения у командиров производства возникали. Кое-кто из них склонялся и к Марьенко.
   Стрельцов рассказывал, что его вызывали к заводским и партийным начальникам — спрашивали мнение: кого назначить? И он их уверил, что лучше Иванова никого не придумать. И они, а не Кузьма, предложили ему войти в тренерскую обойму. Но в справочниках фамилии стрельцовской в графе тренеров я, как ни искал, не нашел.
   Эдик, однако, считал, что Лида Иванова испугалась, что его и старшим тренером вполне могут назначить, если у Кузьмы дела не пойдут. Я сомневаюсь в малейшей возможности такого назначения, как и в нужности самому Стрельцову быть старшим тренером.
   Важнее, мне кажется, что вел он себя по-стрельцовски — и не захотел стать буфером между бывшим партнером и футболистами его команды. Профессиональный кодекс он, не спорю, нарушал. Но зато остался Стрельцовым. Чего и не требовалось доказывать.
   …В последующие годы он почти каждое лето приезжал в Мячково, но оставался на той части территории, где разбивали спортивный лагерь для подопечных детей и тренеров, с ними занимавшихся. На дачу к мастерам не заглядывал. Но когда после смерти Эдика я спросил Иванова: ощутимо ли на футбольной даче отсутствие Стрельцова? — он, к моему удивлению, ответил не задумываясь: «Очень». И добавил, что когда равнодушная к реликвиям нынешняя торпедовская молодежь встречалась с Эдуардом на лесной тропинке, то смотрела на него, как на «прекрасную картину» — я дословно привожу слова Кузьмы…
 
43
 
   Способности настоять на своем, умения подавлять своей волей других Стрельцов не проявлял и в занятиях с детьми.
   После данной им на игру установки ученики бывало обращались к нему со встречным предложением: а может быть, Анатольевич (всех тренеров звали по имени-отчеству, а его запросто Анатольевичем), мы попробуем…
   Это в нашем-то мире яростных, непримиримых амбиций, где и в дворовом футболе никто бы со старшим не посмел спорить, где на всех этажах моментально делаешься смертельным врагом заведующего чем бы то ни было, выразив тень несогласия, где гноишь с чистой совестью хоть чуточку инако, чем ты, мыслящего, когда сам дорвешься до власти, сопливые дети, никто из которых, кроме Сергея Шустикова (тоже, замечу, не Пеле), заметным игроком не стал, вместо того, чтобы расплакаться от счастья общения со Стрельцовым, решаются не согласиться с величайшим футболистом XX века. И величайший футболист не гневается на их своеволие, а только спрашивает: «Справитесь?» И когда не справляются, не колет никому глаза собственной правотой. А разговаривает с каждым, не скрывая своей удрученности игрой подопечных, но совершенно на равных. Спорит с ними, как спорил бы с игроками своего ранга — существуй такие игроки. Раиса недоумевала: «Все они для него Сереги, Мишки, со всеми он по-свойски».
   Когда шел прием в торпедовскую школу, он никому не умел отказать. Брал в свою группу до полусотни детей, а в оправдание говорил, что лишние все равно за зиму отсеются…
   Нет, был, конечно, случай, когда Анатольевич проявил себя строгим наставником. Сын Воронина Миша притворился в спортивном лагере больным, попросил освободить от тренировки, а сам с девчонками пошел в лес, прихватив винца. И тренер посчитал, что в четырнадцать лет так вести себя рановато — и позвонил отцу нарушителя, сообщив, что отправляет Михаила в Москву для исправления. У младшего Воронина был свой контраргумент — лет шесть назад до случившегося в лагере он как-то вернулся с занятий раньше времени, порадовав родителей информацией, что Эдуард Анатольевич пришел пьяный и сказал, что тренировки не будет.
   Ему легко было держаться рядовым, поскольку он всегда знал, кто он, — и в скромности Эдика, о которой всегда все любившие его твердили, выражался жизненный стиль, а не робость или, тем паче, запрятанная вглубь гордыня.
   Ему не по нутру было приказывать — власть над людьми ему ни в какой форме не требовалась. Вместе с тем он осознавал, что для него многое готовы сделать и без просьб — и стеснялся злоупотребить этой добровольностью.
   Мы снимали на стадионе телесюжет о нем. И режиссерша попросила Эдуарда Анатольевича пересечь поле. Стрельцову неохота было вставать с места — и он попытался ее уверить, что директор никому не разрешает ходить по газону. Но когда стали записывать интервью с ним — и Эдик понял, что стрекот газонокосилки мешает звукооператору, он тут же велел выключить косилку.
   Игорь Стрельцов заметил, что в занятиях с детьми совсем уж не секретом становились спартаковские пристрастия отца. В команде мальчиков шестьдесят первого года рождения, тренируемых Эдуардом, в чести были и «стеночки» накоротке, и все прочие прибамбасы, любимые в «Спартаке», чьим болельщиком не переставал быть торпедовский на все времена символ.
 
44
 
   «Если написать всю правду, то мы с тобой Нобелевскую премию получим», — первое, что сказал Стрельцов, когда я снова, более чем десять лет спустя, завел беседу о книге его мемуаров.
   Мне бы обрадоваться, что мы одинаково смотрим на литературу. К тому же занимаем смелую позицию — в те времена книги отечественных нобелевских лауреатов, кроме Шолохова (но я отчего-то догадывался, что Эдик не «Тихий Дон» имеет в виду), у нас в стране запрещались. Я их все равно читал, но уверенности в том, что и Эдуард прочел «Доктор Живаго», у меня не было.
   Но книгу Стрельцова, работу над которой никогда не санкционировало комсомольское издательство, в начале восьмидесятых вознамерилась выпустить «Советская Россия» — издательство ЦК КПСС. И не думаю, чтобы директор издательства, относившийся к проекту без энтузиазма (ему редактор Лидия Петровна Орлова, все это затеявшая, до поры и не сообщала, что процесс пошел), обрадовался бы, услышав наш разговор о нобелевских перспективах.
   И все же как литзаписчика меня не могли не интересовать литературные вкусы Эдуарда. Однажды он к чему-то заметил, что Шукшин — тоже еще не вся правда. Но по тому, что Эдик читал или смотрел по телевизору, у меня не складывалось впечатления, что правда в искусстве так уж лично ему важна.