Страница:
Вспоминая, как он оказался в двух-трех шагах от прибежавшего за мячом Эдуарда, Аксель говорил: «Настолько близко я никогда больше его не увижу». Вартанян так и не познакомился со Стрельцовым, хотя и переехал потом в Москву. Но дал нам в итоге исчерпывающий статистический портрет Эдика. А я от строчки в спортивной газете, всколыхнувшей фантазию, дошел-таки до личного знакомства с Эдуардом — и прикалываю теперь листочки разрозненных мемуаров к частоколу уточненных цифр.
Аксель Вартанян жил в пятидесятые годы в Тбилиси — и он утверждает, что в начале сезона Бобров был очень хорош. Но теперь мы знаем, что попал он в опалу к другу-шефу. В Риге на матче ВВС с местной «Даугавой» он в перерыве подрался с более молодым лидером команды Константином Крижевским. И разгневанный Сталин-младший сгоряча решил их разделить — и ограничить Боброва хоккеем с шайбой. Ну а за команду типа ВВС-2 ему разрешили и в футбол играть.
Со следующего сезона — с печально памятного во многих смыслах пятьдесят второго года — в нашу жизнь (в жизнь моего поколения впервые) вошло понятие «сборная СССР». Для конспирации (а вдруг проиграют) звалась она сборной Москвы (а позднее ЦДСА, что ЦДСА после Олимпиады дорого обошлось), но мы же видели, что в состав ее входили и грузины: Гогоберидзе в первую команду, Антадзе — во вторую. Перед началом сезона разыграли приз Комитета по делам физкультуры и спорта — в канун Олимпиады чемпионат страны отошел на второй план. Победители в четырех подгруппах должны были дальше состязаться в Москве. Сезон открывался матчем первой сборной с ЦДСА, вышедшим на поле без тех, кого призвали в сборную, — и это интриговало. Николаев, например, играл против Гринина и Демина. За ЦДСА играл Александр Петров, вскоре призванный в сборную и забивший решающий гол югославам, когда счет сравнялся — стал 5:5.
При еще долго остававшемся во мне максимализме я не мог спокойно пережить, что, пускай и сознательно, для пользы общего дела, ослабленный клуб Армии проигрывает, и уж тем более не допускал в те годы крамольной мысли о поражении от кого бы то ни было сборной нашей страны.
Сборную СССР не созывали с тридцать пятого года. Фамилии тех, кто играл за нее в древние по моим представлениям времена, давно обросли легендами. И превращение в игроков с новым статусом тех, кого знал я со вчерашнего детства, вызвало во мне смешанные чувства, в которых и сейчас нелегко разобраться. Теперь всё новые понятия входят в мою жизнь не без сопротивления. А тогда я жаждал любой новизны — обязательности перемен, расширяющих мир моего восприятия.
Сборная выиграла у ЦДСА 2:0. В кукольном театре у Сергея Образцова шел спектакль «2:0 в нашу пользу». Я спешил согласиться, что и эти «2:0» всем нам очень полезны…
Никто тогда — а уж из футбольных людей и подавно — не подозревал, что к середине века советская империя, напугавшая весь мир и заставившая весь мир считаться с абсурдностью своего режима, впадала в неизлечимую депрессию. Я далек от мысли привязывать спортивные достижения к происходящему в стране и ее верхах. Напомню, что в годы наибольшего свободомыслия у нас — на подступах к девяностым годам, на их рубеже и в самом начале последнего десятилетия века — некоторые из писавших о футболе публицистов (один из них стал литзаписчиком книг президента Ельцина и даже одно время возглавлял его администрацию) объясняли неудачи наших игроков невозможностью вольно дышать и жить в закрепощенном столько лет обществе. И мысль эта казалась острой, оригинальной. Но вот на пороге нового века мы уже в ностальгической истерии корим иногда футболистов, принявших ментальность свободного мира, предлагая им как недостижимый идеал спортсменов из советского прошлого, побеждавших не за деньги, а за идею. Хотя совсем недавно с аффективной горечью смаковали подробности идеологических расправ за поражения от зарубежных атлетов.
Олимпиада-52 не могла быть ничем иным, как политической акцией — и акцией, как видим мы теперь, запоздалой. Страх неудачи в сорок восьмом помешал поколению потенциальных победителей — мастеров послевоенного советского футбола — выполнить свою историческую миссию: страна ведь сберегла их от войны (замечу, что в сорок третьем году для ряда ведущих игроков утвердили статус членов сборной, чтобы выдать им литерные карточки и кормить чуть-чуть лучше остальных граждан, трудившихся в тылу) в надежде на будущие спортивные победы. Но уровень жизни в стране, так по-настоящему и не оправившейся от войны за долгие десятилетия, не позволял и лучшим из атлетов создать условия для активных выступлений после того, как минет им тридцать или немножечко больше. Вместе с тем и молодым особенно-то не давали ходу. Культ личности, вернее, то, что стали называть так позднее с вопиющей неточностью (был культ диктатора и положения в обществе его временных и обычно безликих выдвиженцев — слуг, а вовсе не личностей, личности выкорчевывались), бюрократически требовал нескончаемой системы «матрешек» — в каждой области и отрасли (поэзия ли это, или биология) назначалась фигура номер один, нередко и по заслугам. Казалось бы, в спорте такой подход заведомо нелеп — в ниспровержении чемпиона смысл соревнования. Но спортивный болельщик и сам не всегда знает, чего хочет: то с детской жестокостью жаждет падения знаменитостей, то вдруг сам теряется в опустевшем без былого кумира времени. А начальство, курировавшее спорт по партийно-правительственной линии, разбиралось в порученном им предмете номенклатурно-относительно — и потому в страхе за свои кресла доверяло проверенным кадрам: заслуженным чемпионам, не решаясь на своевременную ротацию. Или бросалось в крайность после неудачи — делало оргвыводы.
Бобров перешел из армейского клуба в клуб ВВС — и, казалось бы, в своих отношениях с футбольной аудиторией зашел в некий тупик: за ВВС никто, в общем-то, и не болел, а болеть за одного великого Боброва по советским коллективистским меркам казалось противоестественным. В хоккее с шайбой — другое дело — там все склонились перед силой: Василий Сталин собрал под своим флагом столько выдающихся игроков, что конкуренции и соперничества с ними никто не выдерживал. Клуб, не имевший приверженцев, ставил ценителей перед фактом своего превосходства. А в футболе переодетые в форму летчиков постаревшие мастера выше четвертого места прыгнуть не могли. И значение даже Боброва девальвировалось…
Но, судя по тому, как жадно слушали мы репортаж о матче одной шестьдесят четвертой розыгрыша Кубка, лидера в курносом облике «Бобра» нам все же не хватало. И это было отнюдь не дилетантским впечатлением.
Борис Аркадьев, от которого Бобров ушел к Сталину-младшему, определившись как главный тренер, отвечающий за подготовку сборной к Олимпийским играм, немедленно призвал Всеволода: оправдывать свое имя. Назначение Аркадьева произошло не сразу — пробовали прибегнуть и к коллегиальному руководству, но, слава Богу, наш советский стиль подразумевает единоначалие со связанными, впрочем, руками. В момент призыва «Бобер» вряд ли был в наилучшей форме, зимой он не только в хоккей играл, но и залечивал травмы — Аркадьев сильно рисковал, веря в Боброва как в талисман. Но в нем как раз не ошиблись…
В товарищеском матче сборной Москвы против команды Польши Всеволод вышел на замену — центра в первом тайме играл Константин Бесков. А со следующей игры олимпийский состав и нельзя вообразить было без Боброва в центре атаки — Бескова в состав вернули, но на место левого инсайда.
…Сезон пятьдесят третьего прошел уже без переименованного ЦДКА, наказанного за провал на Олимпиаде. Я не смог себя заставить ни болеть за другую команду, ни вообще смотреть футбол. Возможно, я начал огорчительно взрослеть. Хотя взрослость в отрочестве обычно подражательна. Однако подражание это частенько затягивается — и оглянуться не успеешь, как перестал быть собой. Живешь заимствованной у всех жизнью — и не замечаешь, как уже привык к ней. И если даже спохватываешься, не видишь путей возвращения к себе. Взрослое восприятие бездарнее детского. Но жить с ним спокойнее и солиднее.
Интересовал меня по инерции, конечно, Бобров, объявившийся в «Спартаке», где он смотрелся совсем уже непривычно, как знаменитый гость, с которым лестно познакомиться поближе и пообщаться, но всем, пожалуй, легче станет, когда он, провожаемый почтительными взглядами, уйдет.
Бобров ездил со «Спартаком» в Будапешт на открытие нового стадиона, играл в Москве с «Юргорденом» — в более регулярных встречах с командами из капиталистических стран мы угадывали намеки на изменения (после смерти вождя) в нашей жизни за железным занавесом. В шведском клубе выступал знаменитый хоккеист «Тумба»-Юхансон (он и до сих пор частенько приезжает к нам по делам гольфклуба, им вдохновленного и основанного в столице России). «Тумба» — шведский Бобров — с менее, как и положено иностранцу, драматической судьбой. Впрочем, по нашим понятиям, и Бобров относительно благополучен — в сравнении с тем же Стрельцовым…
Попасть на стадион в день открытия сезона — его зачем-то перенесли на первое мая — не составляло таких уж неимоверных усилий. Но я в тот год на стадион и не стремился — трансляции телевизионные были еще новостью. Правда, и смотрели еще с непривычки больше телевизор, чем футбол. Но футбол превращался в главный телевизионный жанр — аудитория его немыслимо расширилась: новые игроки безотлагательно приобретали известность, далеко не во всех случаях заслуженную. Вместе с тем экранный документ казался мне скучнее рождаемого дотелевизионными играми мифа. Не сравнишь ведь слона в зоопарке с мамонтом? Только где увидишь мамонта, а зоопарк открыт…
Сейчас вспомнил, что «Торпедо», как обладатель Кубка, участвовало в матче открытия сезона — и свело ничью со «Спартаком». Кажется, 1:1. Но во втором круге торпедовцев ждал разгром, растиражированный телетрансляцией, — они проиграли «Спартаку» 1:7. И никакого общественного удивления этот страшный конфуз не вызвал — при том, что в итоге команда автозавода заняла призовое третье место в чемпионате. Тогдашний «Спартак» котировался несравнимо выше. Как и московское «Динамо», несмотря на то, что в таблице розыгрыша оно стояло ниже «Торпедо» и в призеры не попало. Но выиграло Кубок. А через год — и чемпионат.
Пятьдесят третий год характерен и некрасивой — со стороны «Торпедо» — историей, хотя необоснованный протест продиктован был тренеру Маслову из руководящих инстанций. В случившемся замешана политика — отнюдь не высокая, но выдаваемая за таковую начальством.
Сосланный в пятидесятом году из московского «Динамо» в тбилисское Михаил Иосифович Якушин с наслаждением занялся ювелирной работой с местными виртуозами, а кроме того, подтянул южан физически, отучил, так казалось, от привычки капризно прекращать борьбу, когда иссякает кураж и необходимо упереться и терпеть. И динамовцы из Грузии смогли претендовать на первенство не в апрельских дебютах на юге, а в завершающей стадии сезона.
Но в год смерти Сталина и низвержения Берии успех грузин в чемпионате Советского Союза был совершенно нежелателен.
Якушина отозвали в Москву — спасать и сохранять столичное «Динамо», а тбилисских одноклубников постарались общими усилиями попридержать. Вот тут и пришлось кстати недовольство торпедовцев судейством в проигранном тбилисскому «Динамо» матче на московском стадионе. Продиктованный Маслову протест тотчас же приняли. Разобиженные тбилисцы расслабились — ставший тренером вместо Михаила Иосифовича Борис Пайчадзе не сумел совладать с норовом земляков, уже начавших было привыкать к хитроумной строгости москвича, — и проиграли повторную игру с треском. 1:4. Я сочувствовал талантливым грузинам, но в тот вечер — матч проходил при электрическом освещении — меня навсегда перевербовал в свои болельщики Валентин Иванов.
…Облик игроков в ту пору видоизменялся — укорачивались считавшиеся еще недавно верхом футбольной элегантности длинные, до колен, трусы, появилась модная стрижка вместо бритых «по-спортивному» затылков. Футбол подстраивался под общеэстетические категории, отказываясь от некоторых обаятельных, но допотопных причуд. И вот на гребне волны своевременных перемен и появился Валентин Иванов.
Второй матч с несчастными тбилисцами показал молодого «Кузьму» во всем блеске. В памяти осталась стереоскопической выразительности картинка, где преобладает белый цвет: белый шар влетает под белую перекладину ворот (до года Олимпиады ворота на стадионе «Динамо» окрашивались витой синей полосой поверх белого, а уж дальше был принят чисто белый стандарт рамы) после удара, нанесенного легкой, летучей, гибкой фигуркой тоже во всем белом: «Торпедо» избавилось не только от длины, но и черноты трусов.
…Решусь, наконец, на признание — столько потеряно, что не так уж и страшно, оказывается, терять и дальше, — которое может (и должно) отвратить от меня настоящих футбольных болельщиков. Вот только где они теперь?
Первого мая — отчасти извиняю себя тем, что не 2-го (биологический ритм нарушился не по моей вине), — я позволил себе невероятный поступок: ушел со стадиона в перерыве между таймами.
Я не то чтобы заскучал — в составах и «Динамо», и «Спартака» играли выдающиеся футболисты: герои футбольного бума середины пятидесятых: Яшин, Симонян, Николай Дементьев, Крижевский, все, словом, классики (дорого дал бы сегодня за возможность увидеть их вновь хотя бы на несколько минут) — но пришла в голову шальная мысль: сопоставить тех, кого сейчас вижу на поле, с ними же, преобразованными телевизионным изображением. За десять минут я успел доехать на трамвае № 23 до Беговой — и сел перед экраном телеприемника «Ленинград». В сравнении с КВН-49 — кстати, приемниками этого типа московских динамовцев наградили за победу в чемпионате сорок девятого года (что можно счесть символом — начиналась и в футболе эра телевидения) — у следующей модели экран был заметно побольше, но все равно смехотворно меньше самых маленьких нынешних телеприемников, если не считать портативных на батарейках (цивилизация ведет к замыканию круга, но это уже другая тема, углубляться в которую пока не буду).
Смотреть телепродолжение матча было увлекательно. Однако чувствовал я себя дезертиром — и до сих пор чувствую, когда вспоминаю свое исчезновение со стадиона. И до сих пор неловко перед теми, кто сидел рядом, — кого-то я лишил билета: матчи между «Динамо» и «Спартаком» ведь не переставали быть аншлаговыми…
…Грешно при всем при том казалось не пойти на стадион специально «на Стрельцова» после закипевшей вокруг молвы о новом, ни на кого не похожем игроке — при том, что пресса не торопилась выделять его и если отмечала, то с нравоучительными оговорками.
Я отправился взглянуть на него в самом что ни на есть рядовом календарном матче — и смотрел на Эдуарда с полупустой Южной трибуны с надеждой на возможность возрождения во мне вдруг ушедшего и одновременно с успевшим въесться во все поры скепсисом: в пору тинейджеровской рефлексии я хотел составить собственное мнение о том, кого единодушно превозносили, едва успел он ударить при публике по мячу, к тому же я всерьез считал себя зрителем, видавшим виды (да оно так и было, если вспомнить действующих лиц футбола сороковых, прошедших к тому времени передо мною).
Я попал на матч, не удавшийся ни Стрельцову, ни «Торпедо». Но, по-моему, сила впечатления от «нулевого» Эдика и позволяла мне теперь самому судить о степени магнетизма, которым привлекала к себе всех его индивидуальность. Я вслед за ним пропустил мимо себя игру, не удостоенную им сколько-нибудь заметного участия, — и безотрывно наблюдал все девяносто минут за Эдуардом.
На поле, разделенном вдоль на пепельную тень от трибуны и засвеченную зелень газона, он выглядел словно нарочно укрупненным для досконального рассмотрения: от прогулочной поступи до носа, добродушно вздернутого, до веселого кока блондина. Среди искаженных гримасами борьбы лиц он выделялся домашним выражением на детской физиономии, соединившей простодушие с ленивой лукавостью врожденного артистизма, входящего во вкус им же и генерируемого обожания баловня, своею безучастностью то зазря, то многообещающе вызывавшего азарт зрителя…
Перед ним — да и передо мной — простиралась в своей биологической упоительности жизнь. И невозможно тогда было представить себе край этой жизни — вообразить, что через тридцать шесть лет мы будем сидеть у Стрельцова дома, в креслах друг напротив друга — и он с улыбкой спрятанной боли, с гипсово-бледной печатью смертельной болезни, спавший с лица до неузнаваемости будет спокойно говорить о предопределенности близкого финала, а я запутаюсь в жалко неестественных словах ободрения… Но то, что судьба, ему предстоящая, некое касательство имеет и к моему будущему, я откуда-то знал и тогда, когда смотрел на Стрельцова с трибуны на солнечной стороне. Что-то метафорически созвучное мне тревожно мерещилось уже тогда.
И дальше были матчи великолепные и матчи, откровенно им проваленные, но отчего-то тоже памятные и важные для понимания и Стрельцова, и его зрителя, щедро вознаграждаемого за терпение.
Но среди вихря впечатлений для себя эгоцентрически выделяю стрельцовскую игру против «Спартака» в самом начале олимпийского сезона. «Торпедо» еще не турнирными достижениями, но классом своих лидеров Иванова и Стрельцова бросало вызов и «Динамо», и «Спартаку». Игры суперклубов с командой двух восходящих звезд-форвардов превращались в долгожданное событие для знатоков и гурманов.
Тогда играли с пятью нападающими. И все пять форвардов «Спартака» без проблем претендовали на основной состав олимпийской сборной, нацеленной на Мельбурн.
Но это был день торпедовской атаки. Точнее, бенефис Стрельцова, при том, что и Валентин Иванов, как всегда, изобретал, комбинировал, исполнял, завершал, словом, действовал в своем стиле. Эдик, однако, затерзал, затиранил, запугал стойких спартаковских защитников до того, что на внимание к стрельцовским партнерам их не хватало. Эдуард не забил «Спартаку» ни одного из двух безответных мячей. Тем не менее говорили после матча только о нем, его одного превозносили, забыв про самоотверженный труд одноклубников.
Персонально против Стрельцова играл герой исторического матча советской сборной с ФРГ Анатолий Маслёнкин. На разборе игры Николай Петрович Старостин попенял ему: «Посмотри, Толя, как грамотно сыграл Борис Хренов против нашего Симоняна — и опережал при приеме мяча, и вообще…» Маслёнкин перебил основателя клуба: «Да против Никиты я бы тоже сыграл». Чем, естественно, возмутил центрфорварда, напомнившего, что на тренировках в Тарасовке в «двусторонках» Маслёнкин не так уж часто с ним справлялся…
Но я все к тому веду, не сказав сразу для поддержания интриги, что «Торпедо» встречалось со «Спартаком» именно 2 мая. Нет, традицию продолжали нарушать — и 1 мая Москва увидела первый для себя календарный матч начавшегося сезона — «Динамо», кстати, с ЦДСА. Но во всем вкусе ощущения футбол в столице открылся стрельцовской игрой.
Хемингуэй вошел у нас в моду несколько позднее, ближе к шестидесятым. Поэтому про то, что праздник может быть — при сильном желании и, конечно, возможностях — с тобою всегда, я узнал, простите, из творчества Эдуарда Стрельцова, который вернул мне 2 мая. Правда, в дальнейшей моей жизни этот праздник не повторился — и не жил я больше никогда по футбольному календарю. Но верю, что праздник, равновеликий предвкушению праздника, возможен. И кому-то еще предстоит…
Стрельцов открыл сезон пятьдесят шестого года, завершившийся поздней осенью победой в Мельбурне.
В рассказе Батанова о том, как тащил на себе Стрельцов киевлянина Голубева чуть ли не полполя — после чего Борис всю жизнь отдает Эдику предпочтение перед Пеле, — без всякого выражения произнесена была фраза о том, что попавший все-таки в штангу мяч превратил в гол Иванов.
Уточнение, однако, во всех смыслах весьма существенное.
Стрельцову бы, вполне возможно, и простили незабитый гол за испытанное потрясение от мощного продвижения его к воротам. А Иванов обязан забивать — с него иной, без каких бы то ни было любовных послаблений, спрос.
Но я не представляю теперь переложения судьбы и жизни Стрельцова на драматургические колеи сюжета без непременного поиска соучастия в судьбе этой и жизни Валентина Иванова, чья собственная история кому-то, может быть, и кажется обедненной отсутствием тех катастрофических перепадов, какие узнал в отношении к себе властей и части публики Эдик, при том, что свой счет, особенно к публике, мог бы предъявить и его великий партнер.
Не уверен, что жизнь Стрельцова на протяжении всего пути смотрелась бы так неослабевающе остросюжетно, не возникни занимающей всех параллели с Ивановым. И, очевидно, параллель увлекает некоторых из нас больше, чем пересечение…
На фуршете, организованном после открытия памятника Стрельцову при входе на стадион его имени, Валентин Козьмич отсутствовал, хотя на церемонию открытия пришел, чем привлек повышенное внимание журналистов разных поколений, одинаково взиравших на него как на реликт. Я вообще заметил, что Иванов из всех ветеранов своей поры наиболее узнаваем — вероятно, внешнему забвению отчасти воспрепятствовала активность бывшего партнера Стрельцова на тренерской скамейке, растиражированная телеоператорами. Да и сохранился Кузьма совсем неплохо, чуть располнел, а все же выглядит молодо и браво. Но отсутствие Иванова не осталось незамеченным группой торпедовских футболистов, выступавших с ним в середине шестидесятых (я оказался у банкетного стола рядом с ними), причем вызвало немедленный отклик-комментарий. «А Кузьмы нет?» — оглядел зал один из этих несправедливо, в общем, позабытых господ. «А разве надо объяснять — почему?» — с иронически сочувственной улыбкой проговорил другой, сделавший карьеру на несколько неожиданном для полузащитника дипломатическом поприще. Из его недоговоренности посвященным следовало понять, что Валентину Козьмичу нелегко перенести посмертный триумф Эдика, превратившегося в монумент.
Но сами того, наверное, не сознавая, подшучивающие над кажущейся слабостью Иванова, они высказывали тем самым наивысший комплимент: кто же, кроме него, мог позволить себе пусть и ревниво-ранимо, но соотнести себя с натурой для изваяния, кто же еще достоин соседствовать с ним в футбольной истории — пусть и не вполне, как показало беспощадное время, конкурентоспособно?
Когда Эдик пришел в команду, двадцатилетний Иванов уже занимал в ней положение — и мог бы надуться высокомерно, выказывать свое старшинство и подчеркивать свою принадлежность к группе ведущих игроков. Но — к чести Кузьмы — он сразу разглядел Стрельцова. И я думаю, что поверил не только чутью тренера Маслова, но и своему игроковскому — в первую очередь. В сближении с Эдиком, которому не стукнуло и семнадцати, была наверняка и высокая корысть. Он разглядел в нем прежде всего необходимого себе партнера.
Но разве наилучшие партнеры становятся друзьями?
Обычно совсем наоборот.
В сороковые годы, кроме футбольного бума, был и волейбольный. Увлечение волейболом представлялось повальным. И волейбольные звезды не уступали в популярности звездам футбола. Со всех уст почитателей этой игры не сходили имена Щагина и Якушева — некий аналог футбольных Боброва и Федотова. Они оба выступали за клуб «Динамо» и за сборную страны. Щагин рассказывал, что на площадке они друг для друга превращались в Лешеньку и Володичку — и не было для них в игре любимее партнера. Но вне площадки, кроме ритуальных выпивок всей командой в дни побед, ничего их не соединяло. Более того, команда распадалась в быту на группировки, возглавляемые одна — Щагиным, а другая — Якушевым.
Ни в «Динамо», ни в ЦДКА, ни в «Спартаке» никто не замечал особо приятельских отношений между Федотовым и Бобровым, Бесковым и Карцевым или Симоняном и Нетто — друзьями лидеры и звезды делаются только в мемуарах…
Иванов же со Стрельцовым вместе проводили и все свободное время; их поселили в одном доме на Автозаводской — и даже фельетонист Нариньяни, прицеливаясь в Эдуарда, не спешил отвести «мушку» ядовитого пера от Валентина.
В нетрезвом состоянии Стрельцов проговорился мне, что настоящего друга в жизни ему так и не удалось обрести. Но из путаных его объяснений я все-таки понял, что в молодости — задолго до подведения жизненных итогов — он считал Кузьму другом. Да и всем, кто знал их, кто видел их часто, ежедневно в годы все более и более значительного сотрудничества центрфорварда с правым инсайдом, они представлялись единым целым, неразлучной — некуда и некогда было им разлучаться — парой, когда один был до смешного невообразим без другого: они всегда вместе выходили из дому, шли к метро Автозаводская, где в ожидании автобуса собирались торпедовцы, всюду бывали только вместе. И на поле Эдик обязательно вставал на защиту менее крепкого физически Вали. Его и с поля как-то раз удалили за то, что он — не таясь — ударил защитника соперников, обидевшего Иванова.
Я догадываюсь, что в этой дружбе до определенной поры Иванов был ведущим, но вовремя понял, что покладистый Эдик в общем-то неуправляем, а подчиниться стихийности его проявлений — значит погубить себя, не реализовать свою козырную возможность жить и рассуждать здраво.
Аксель Вартанян жил в пятидесятые годы в Тбилиси — и он утверждает, что в начале сезона Бобров был очень хорош. Но теперь мы знаем, что попал он в опалу к другу-шефу. В Риге на матче ВВС с местной «Даугавой» он в перерыве подрался с более молодым лидером команды Константином Крижевским. И разгневанный Сталин-младший сгоряча решил их разделить — и ограничить Боброва хоккеем с шайбой. Ну а за команду типа ВВС-2 ему разрешили и в футбол играть.
Со следующего сезона — с печально памятного во многих смыслах пятьдесят второго года — в нашу жизнь (в жизнь моего поколения впервые) вошло понятие «сборная СССР». Для конспирации (а вдруг проиграют) звалась она сборной Москвы (а позднее ЦДСА, что ЦДСА после Олимпиады дорого обошлось), но мы же видели, что в состав ее входили и грузины: Гогоберидзе в первую команду, Антадзе — во вторую. Перед началом сезона разыграли приз Комитета по делам физкультуры и спорта — в канун Олимпиады чемпионат страны отошел на второй план. Победители в четырех подгруппах должны были дальше состязаться в Москве. Сезон открывался матчем первой сборной с ЦДСА, вышедшим на поле без тех, кого призвали в сборную, — и это интриговало. Николаев, например, играл против Гринина и Демина. За ЦДСА играл Александр Петров, вскоре призванный в сборную и забивший решающий гол югославам, когда счет сравнялся — стал 5:5.
При еще долго остававшемся во мне максимализме я не мог спокойно пережить, что, пускай и сознательно, для пользы общего дела, ослабленный клуб Армии проигрывает, и уж тем более не допускал в те годы крамольной мысли о поражении от кого бы то ни было сборной нашей страны.
Сборную СССР не созывали с тридцать пятого года. Фамилии тех, кто играл за нее в древние по моим представлениям времена, давно обросли легендами. И превращение в игроков с новым статусом тех, кого знал я со вчерашнего детства, вызвало во мне смешанные чувства, в которых и сейчас нелегко разобраться. Теперь всё новые понятия входят в мою жизнь не без сопротивления. А тогда я жаждал любой новизны — обязательности перемен, расширяющих мир моего восприятия.
Сборная выиграла у ЦДСА 2:0. В кукольном театре у Сергея Образцова шел спектакль «2:0 в нашу пользу». Я спешил согласиться, что и эти «2:0» всем нам очень полезны…
Никто тогда — а уж из футбольных людей и подавно — не подозревал, что к середине века советская империя, напугавшая весь мир и заставившая весь мир считаться с абсурдностью своего режима, впадала в неизлечимую депрессию. Я далек от мысли привязывать спортивные достижения к происходящему в стране и ее верхах. Напомню, что в годы наибольшего свободомыслия у нас — на подступах к девяностым годам, на их рубеже и в самом начале последнего десятилетия века — некоторые из писавших о футболе публицистов (один из них стал литзаписчиком книг президента Ельцина и даже одно время возглавлял его администрацию) объясняли неудачи наших игроков невозможностью вольно дышать и жить в закрепощенном столько лет обществе. И мысль эта казалась острой, оригинальной. Но вот на пороге нового века мы уже в ностальгической истерии корим иногда футболистов, принявших ментальность свободного мира, предлагая им как недостижимый идеал спортсменов из советского прошлого, побеждавших не за деньги, а за идею. Хотя совсем недавно с аффективной горечью смаковали подробности идеологических расправ за поражения от зарубежных атлетов.
Олимпиада-52 не могла быть ничем иным, как политической акцией — и акцией, как видим мы теперь, запоздалой. Страх неудачи в сорок восьмом помешал поколению потенциальных победителей — мастеров послевоенного советского футбола — выполнить свою историческую миссию: страна ведь сберегла их от войны (замечу, что в сорок третьем году для ряда ведущих игроков утвердили статус членов сборной, чтобы выдать им литерные карточки и кормить чуть-чуть лучше остальных граждан, трудившихся в тылу) в надежде на будущие спортивные победы. Но уровень жизни в стране, так по-настоящему и не оправившейся от войны за долгие десятилетия, не позволял и лучшим из атлетов создать условия для активных выступлений после того, как минет им тридцать или немножечко больше. Вместе с тем и молодым особенно-то не давали ходу. Культ личности, вернее, то, что стали называть так позднее с вопиющей неточностью (был культ диктатора и положения в обществе его временных и обычно безликих выдвиженцев — слуг, а вовсе не личностей, личности выкорчевывались), бюрократически требовал нескончаемой системы «матрешек» — в каждой области и отрасли (поэзия ли это, или биология) назначалась фигура номер один, нередко и по заслугам. Казалось бы, в спорте такой подход заведомо нелеп — в ниспровержении чемпиона смысл соревнования. Но спортивный болельщик и сам не всегда знает, чего хочет: то с детской жестокостью жаждет падения знаменитостей, то вдруг сам теряется в опустевшем без былого кумира времени. А начальство, курировавшее спорт по партийно-правительственной линии, разбиралось в порученном им предмете номенклатурно-относительно — и потому в страхе за свои кресла доверяло проверенным кадрам: заслуженным чемпионам, не решаясь на своевременную ротацию. Или бросалось в крайность после неудачи — делало оргвыводы.
Бобров перешел из армейского клуба в клуб ВВС — и, казалось бы, в своих отношениях с футбольной аудиторией зашел в некий тупик: за ВВС никто, в общем-то, и не болел, а болеть за одного великого Боброва по советским коллективистским меркам казалось противоестественным. В хоккее с шайбой — другое дело — там все склонились перед силой: Василий Сталин собрал под своим флагом столько выдающихся игроков, что конкуренции и соперничества с ними никто не выдерживал. Клуб, не имевший приверженцев, ставил ценителей перед фактом своего превосходства. А в футболе переодетые в форму летчиков постаревшие мастера выше четвертого места прыгнуть не могли. И значение даже Боброва девальвировалось…
Но, судя по тому, как жадно слушали мы репортаж о матче одной шестьдесят четвертой розыгрыша Кубка, лидера в курносом облике «Бобра» нам все же не хватало. И это было отнюдь не дилетантским впечатлением.
Борис Аркадьев, от которого Бобров ушел к Сталину-младшему, определившись как главный тренер, отвечающий за подготовку сборной к Олимпийским играм, немедленно призвал Всеволода: оправдывать свое имя. Назначение Аркадьева произошло не сразу — пробовали прибегнуть и к коллегиальному руководству, но, слава Богу, наш советский стиль подразумевает единоначалие со связанными, впрочем, руками. В момент призыва «Бобер» вряд ли был в наилучшей форме, зимой он не только в хоккей играл, но и залечивал травмы — Аркадьев сильно рисковал, веря в Боброва как в талисман. Но в нем как раз не ошиблись…
В товарищеском матче сборной Москвы против команды Польши Всеволод вышел на замену — центра в первом тайме играл Константин Бесков. А со следующей игры олимпийский состав и нельзя вообразить было без Боброва в центре атаки — Бескова в состав вернули, но на место левого инсайда.
…Сезон пятьдесят третьего прошел уже без переименованного ЦДКА, наказанного за провал на Олимпиаде. Я не смог себя заставить ни болеть за другую команду, ни вообще смотреть футбол. Возможно, я начал огорчительно взрослеть. Хотя взрослость в отрочестве обычно подражательна. Однако подражание это частенько затягивается — и оглянуться не успеешь, как перестал быть собой. Живешь заимствованной у всех жизнью — и не замечаешь, как уже привык к ней. И если даже спохватываешься, не видишь путей возвращения к себе. Взрослое восприятие бездарнее детского. Но жить с ним спокойнее и солиднее.
Интересовал меня по инерции, конечно, Бобров, объявившийся в «Спартаке», где он смотрелся совсем уже непривычно, как знаменитый гость, с которым лестно познакомиться поближе и пообщаться, но всем, пожалуй, легче станет, когда он, провожаемый почтительными взглядами, уйдет.
Бобров ездил со «Спартаком» в Будапешт на открытие нового стадиона, играл в Москве с «Юргорденом» — в более регулярных встречах с командами из капиталистических стран мы угадывали намеки на изменения (после смерти вождя) в нашей жизни за железным занавесом. В шведском клубе выступал знаменитый хоккеист «Тумба»-Юхансон (он и до сих пор частенько приезжает к нам по делам гольфклуба, им вдохновленного и основанного в столице России). «Тумба» — шведский Бобров — с менее, как и положено иностранцу, драматической судьбой. Впрочем, по нашим понятиям, и Бобров относительно благополучен — в сравнении с тем же Стрельцовым…
Попасть на стадион в день открытия сезона — его зачем-то перенесли на первое мая — не составляло таких уж неимоверных усилий. Но я в тот год на стадион и не стремился — трансляции телевизионные были еще новостью. Правда, и смотрели еще с непривычки больше телевизор, чем футбол. Но футбол превращался в главный телевизионный жанр — аудитория его немыслимо расширилась: новые игроки безотлагательно приобретали известность, далеко не во всех случаях заслуженную. Вместе с тем экранный документ казался мне скучнее рождаемого дотелевизионными играми мифа. Не сравнишь ведь слона в зоопарке с мамонтом? Только где увидишь мамонта, а зоопарк открыт…
Сейчас вспомнил, что «Торпедо», как обладатель Кубка, участвовало в матче открытия сезона — и свело ничью со «Спартаком». Кажется, 1:1. Но во втором круге торпедовцев ждал разгром, растиражированный телетрансляцией, — они проиграли «Спартаку» 1:7. И никакого общественного удивления этот страшный конфуз не вызвал — при том, что в итоге команда автозавода заняла призовое третье место в чемпионате. Тогдашний «Спартак» котировался несравнимо выше. Как и московское «Динамо», несмотря на то, что в таблице розыгрыша оно стояло ниже «Торпедо» и в призеры не попало. Но выиграло Кубок. А через год — и чемпионат.
Пятьдесят третий год характерен и некрасивой — со стороны «Торпедо» — историей, хотя необоснованный протест продиктован был тренеру Маслову из руководящих инстанций. В случившемся замешана политика — отнюдь не высокая, но выдаваемая за таковую начальством.
Сосланный в пятидесятом году из московского «Динамо» в тбилисское Михаил Иосифович Якушин с наслаждением занялся ювелирной работой с местными виртуозами, а кроме того, подтянул южан физически, отучил, так казалось, от привычки капризно прекращать борьбу, когда иссякает кураж и необходимо упереться и терпеть. И динамовцы из Грузии смогли претендовать на первенство не в апрельских дебютах на юге, а в завершающей стадии сезона.
Но в год смерти Сталина и низвержения Берии успех грузин в чемпионате Советского Союза был совершенно нежелателен.
Якушина отозвали в Москву — спасать и сохранять столичное «Динамо», а тбилисских одноклубников постарались общими усилиями попридержать. Вот тут и пришлось кстати недовольство торпедовцев судейством в проигранном тбилисскому «Динамо» матче на московском стадионе. Продиктованный Маслову протест тотчас же приняли. Разобиженные тбилисцы расслабились — ставший тренером вместо Михаила Иосифовича Борис Пайчадзе не сумел совладать с норовом земляков, уже начавших было привыкать к хитроумной строгости москвича, — и проиграли повторную игру с треском. 1:4. Я сочувствовал талантливым грузинам, но в тот вечер — матч проходил при электрическом освещении — меня навсегда перевербовал в свои болельщики Валентин Иванов.
…Облик игроков в ту пору видоизменялся — укорачивались считавшиеся еще недавно верхом футбольной элегантности длинные, до колен, трусы, появилась модная стрижка вместо бритых «по-спортивному» затылков. Футбол подстраивался под общеэстетические категории, отказываясь от некоторых обаятельных, но допотопных причуд. И вот на гребне волны своевременных перемен и появился Валентин Иванов.
Второй матч с несчастными тбилисцами показал молодого «Кузьму» во всем блеске. В памяти осталась стереоскопической выразительности картинка, где преобладает белый цвет: белый шар влетает под белую перекладину ворот (до года Олимпиады ворота на стадионе «Динамо» окрашивались витой синей полосой поверх белого, а уж дальше был принят чисто белый стандарт рамы) после удара, нанесенного легкой, летучей, гибкой фигуркой тоже во всем белом: «Торпедо» избавилось не только от длины, но и черноты трусов.
…Решусь, наконец, на признание — столько потеряно, что не так уж и страшно, оказывается, терять и дальше, — которое может (и должно) отвратить от меня настоящих футбольных болельщиков. Вот только где они теперь?
Первого мая — отчасти извиняю себя тем, что не 2-го (биологический ритм нарушился не по моей вине), — я позволил себе невероятный поступок: ушел со стадиона в перерыве между таймами.
Я не то чтобы заскучал — в составах и «Динамо», и «Спартака» играли выдающиеся футболисты: герои футбольного бума середины пятидесятых: Яшин, Симонян, Николай Дементьев, Крижевский, все, словом, классики (дорого дал бы сегодня за возможность увидеть их вновь хотя бы на несколько минут) — но пришла в голову шальная мысль: сопоставить тех, кого сейчас вижу на поле, с ними же, преобразованными телевизионным изображением. За десять минут я успел доехать на трамвае № 23 до Беговой — и сел перед экраном телеприемника «Ленинград». В сравнении с КВН-49 — кстати, приемниками этого типа московских динамовцев наградили за победу в чемпионате сорок девятого года (что можно счесть символом — начиналась и в футболе эра телевидения) — у следующей модели экран был заметно побольше, но все равно смехотворно меньше самых маленьких нынешних телеприемников, если не считать портативных на батарейках (цивилизация ведет к замыканию круга, но это уже другая тема, углубляться в которую пока не буду).
Смотреть телепродолжение матча было увлекательно. Однако чувствовал я себя дезертиром — и до сих пор чувствую, когда вспоминаю свое исчезновение со стадиона. И до сих пор неловко перед теми, кто сидел рядом, — кого-то я лишил билета: матчи между «Динамо» и «Спартаком» ведь не переставали быть аншлаговыми…
…Грешно при всем при том казалось не пойти на стадион специально «на Стрельцова» после закипевшей вокруг молвы о новом, ни на кого не похожем игроке — при том, что пресса не торопилась выделять его и если отмечала, то с нравоучительными оговорками.
Я отправился взглянуть на него в самом что ни на есть рядовом календарном матче — и смотрел на Эдуарда с полупустой Южной трибуны с надеждой на возможность возрождения во мне вдруг ушедшего и одновременно с успевшим въесться во все поры скепсисом: в пору тинейджеровской рефлексии я хотел составить собственное мнение о том, кого единодушно превозносили, едва успел он ударить при публике по мячу, к тому же я всерьез считал себя зрителем, видавшим виды (да оно так и было, если вспомнить действующих лиц футбола сороковых, прошедших к тому времени передо мною).
Я попал на матч, не удавшийся ни Стрельцову, ни «Торпедо». Но, по-моему, сила впечатления от «нулевого» Эдика и позволяла мне теперь самому судить о степени магнетизма, которым привлекала к себе всех его индивидуальность. Я вслед за ним пропустил мимо себя игру, не удостоенную им сколько-нибудь заметного участия, — и безотрывно наблюдал все девяносто минут за Эдуардом.
На поле, разделенном вдоль на пепельную тень от трибуны и засвеченную зелень газона, он выглядел словно нарочно укрупненным для досконального рассмотрения: от прогулочной поступи до носа, добродушно вздернутого, до веселого кока блондина. Среди искаженных гримасами борьбы лиц он выделялся домашним выражением на детской физиономии, соединившей простодушие с ленивой лукавостью врожденного артистизма, входящего во вкус им же и генерируемого обожания баловня, своею безучастностью то зазря, то многообещающе вызывавшего азарт зрителя…
Перед ним — да и передо мной — простиралась в своей биологической упоительности жизнь. И невозможно тогда было представить себе край этой жизни — вообразить, что через тридцать шесть лет мы будем сидеть у Стрельцова дома, в креслах друг напротив друга — и он с улыбкой спрятанной боли, с гипсово-бледной печатью смертельной болезни, спавший с лица до неузнаваемости будет спокойно говорить о предопределенности близкого финала, а я запутаюсь в жалко неестественных словах ободрения… Но то, что судьба, ему предстоящая, некое касательство имеет и к моему будущему, я откуда-то знал и тогда, когда смотрел на Стрельцова с трибуны на солнечной стороне. Что-то метафорически созвучное мне тревожно мерещилось уже тогда.
И дальше были матчи великолепные и матчи, откровенно им проваленные, но отчего-то тоже памятные и важные для понимания и Стрельцова, и его зрителя, щедро вознаграждаемого за терпение.
Но среди вихря впечатлений для себя эгоцентрически выделяю стрельцовскую игру против «Спартака» в самом начале олимпийского сезона. «Торпедо» еще не турнирными достижениями, но классом своих лидеров Иванова и Стрельцова бросало вызов и «Динамо», и «Спартаку». Игры суперклубов с командой двух восходящих звезд-форвардов превращались в долгожданное событие для знатоков и гурманов.
Тогда играли с пятью нападающими. И все пять форвардов «Спартака» без проблем претендовали на основной состав олимпийской сборной, нацеленной на Мельбурн.
Но это был день торпедовской атаки. Точнее, бенефис Стрельцова, при том, что и Валентин Иванов, как всегда, изобретал, комбинировал, исполнял, завершал, словом, действовал в своем стиле. Эдик, однако, затерзал, затиранил, запугал стойких спартаковских защитников до того, что на внимание к стрельцовским партнерам их не хватало. Эдуард не забил «Спартаку» ни одного из двух безответных мячей. Тем не менее говорили после матча только о нем, его одного превозносили, забыв про самоотверженный труд одноклубников.
Персонально против Стрельцова играл герой исторического матча советской сборной с ФРГ Анатолий Маслёнкин. На разборе игры Николай Петрович Старостин попенял ему: «Посмотри, Толя, как грамотно сыграл Борис Хренов против нашего Симоняна — и опережал при приеме мяча, и вообще…» Маслёнкин перебил основателя клуба: «Да против Никиты я бы тоже сыграл». Чем, естественно, возмутил центрфорварда, напомнившего, что на тренировках в Тарасовке в «двусторонках» Маслёнкин не так уж часто с ним справлялся…
Но я все к тому веду, не сказав сразу для поддержания интриги, что «Торпедо» встречалось со «Спартаком» именно 2 мая. Нет, традицию продолжали нарушать — и 1 мая Москва увидела первый для себя календарный матч начавшегося сезона — «Динамо», кстати, с ЦДСА. Но во всем вкусе ощущения футбол в столице открылся стрельцовской игрой.
Хемингуэй вошел у нас в моду несколько позднее, ближе к шестидесятым. Поэтому про то, что праздник может быть — при сильном желании и, конечно, возможностях — с тобою всегда, я узнал, простите, из творчества Эдуарда Стрельцова, который вернул мне 2 мая. Правда, в дальнейшей моей жизни этот праздник не повторился — и не жил я больше никогда по футбольному календарю. Но верю, что праздник, равновеликий предвкушению праздника, возможен. И кому-то еще предстоит…
Стрельцов открыл сезон пятьдесят шестого года, завершившийся поздней осенью победой в Мельбурне.
8
В рассказе Батанова о том, как тащил на себе Стрельцов киевлянина Голубева чуть ли не полполя — после чего Борис всю жизнь отдает Эдику предпочтение перед Пеле, — без всякого выражения произнесена была фраза о том, что попавший все-таки в штангу мяч превратил в гол Иванов.
Уточнение, однако, во всех смыслах весьма существенное.
Стрельцову бы, вполне возможно, и простили незабитый гол за испытанное потрясение от мощного продвижения его к воротам. А Иванов обязан забивать — с него иной, без каких бы то ни было любовных послаблений, спрос.
Но я не представляю теперь переложения судьбы и жизни Стрельцова на драматургические колеи сюжета без непременного поиска соучастия в судьбе этой и жизни Валентина Иванова, чья собственная история кому-то, может быть, и кажется обедненной отсутствием тех катастрофических перепадов, какие узнал в отношении к себе властей и части публики Эдик, при том, что свой счет, особенно к публике, мог бы предъявить и его великий партнер.
Не уверен, что жизнь Стрельцова на протяжении всего пути смотрелась бы так неослабевающе остросюжетно, не возникни занимающей всех параллели с Ивановым. И, очевидно, параллель увлекает некоторых из нас больше, чем пересечение…
На фуршете, организованном после открытия памятника Стрельцову при входе на стадион его имени, Валентин Козьмич отсутствовал, хотя на церемонию открытия пришел, чем привлек повышенное внимание журналистов разных поколений, одинаково взиравших на него как на реликт. Я вообще заметил, что Иванов из всех ветеранов своей поры наиболее узнаваем — вероятно, внешнему забвению отчасти воспрепятствовала активность бывшего партнера Стрельцова на тренерской скамейке, растиражированная телеоператорами. Да и сохранился Кузьма совсем неплохо, чуть располнел, а все же выглядит молодо и браво. Но отсутствие Иванова не осталось незамеченным группой торпедовских футболистов, выступавших с ним в середине шестидесятых (я оказался у банкетного стола рядом с ними), причем вызвало немедленный отклик-комментарий. «А Кузьмы нет?» — оглядел зал один из этих несправедливо, в общем, позабытых господ. «А разве надо объяснять — почему?» — с иронически сочувственной улыбкой проговорил другой, сделавший карьеру на несколько неожиданном для полузащитника дипломатическом поприще. Из его недоговоренности посвященным следовало понять, что Валентину Козьмичу нелегко перенести посмертный триумф Эдика, превратившегося в монумент.
Но сами того, наверное, не сознавая, подшучивающие над кажущейся слабостью Иванова, они высказывали тем самым наивысший комплимент: кто же, кроме него, мог позволить себе пусть и ревниво-ранимо, но соотнести себя с натурой для изваяния, кто же еще достоин соседствовать с ним в футбольной истории — пусть и не вполне, как показало беспощадное время, конкурентоспособно?
Когда Эдик пришел в команду, двадцатилетний Иванов уже занимал в ней положение — и мог бы надуться высокомерно, выказывать свое старшинство и подчеркивать свою принадлежность к группе ведущих игроков. Но — к чести Кузьмы — он сразу разглядел Стрельцова. И я думаю, что поверил не только чутью тренера Маслова, но и своему игроковскому — в первую очередь. В сближении с Эдиком, которому не стукнуло и семнадцати, была наверняка и высокая корысть. Он разглядел в нем прежде всего необходимого себе партнера.
Но разве наилучшие партнеры становятся друзьями?
Обычно совсем наоборот.
В сороковые годы, кроме футбольного бума, был и волейбольный. Увлечение волейболом представлялось повальным. И волейбольные звезды не уступали в популярности звездам футбола. Со всех уст почитателей этой игры не сходили имена Щагина и Якушева — некий аналог футбольных Боброва и Федотова. Они оба выступали за клуб «Динамо» и за сборную страны. Щагин рассказывал, что на площадке они друг для друга превращались в Лешеньку и Володичку — и не было для них в игре любимее партнера. Но вне площадки, кроме ритуальных выпивок всей командой в дни побед, ничего их не соединяло. Более того, команда распадалась в быту на группировки, возглавляемые одна — Щагиным, а другая — Якушевым.
Ни в «Динамо», ни в ЦДКА, ни в «Спартаке» никто не замечал особо приятельских отношений между Федотовым и Бобровым, Бесковым и Карцевым или Симоняном и Нетто — друзьями лидеры и звезды делаются только в мемуарах…
Иванов же со Стрельцовым вместе проводили и все свободное время; их поселили в одном доме на Автозаводской — и даже фельетонист Нариньяни, прицеливаясь в Эдуарда, не спешил отвести «мушку» ядовитого пера от Валентина.
В нетрезвом состоянии Стрельцов проговорился мне, что настоящего друга в жизни ему так и не удалось обрести. Но из путаных его объяснений я все-таки понял, что в молодости — задолго до подведения жизненных итогов — он считал Кузьму другом. Да и всем, кто знал их, кто видел их часто, ежедневно в годы все более и более значительного сотрудничества центрфорварда с правым инсайдом, они представлялись единым целым, неразлучной — некуда и некогда было им разлучаться — парой, когда один был до смешного невообразим без другого: они всегда вместе выходили из дому, шли к метро Автозаводская, где в ожидании автобуса собирались торпедовцы, всюду бывали только вместе. И на поле Эдик обязательно вставал на защиту менее крепкого физически Вали. Его и с поля как-то раз удалили за то, что он — не таясь — ударил защитника соперников, обидевшего Иванова.
Я догадываюсь, что в этой дружбе до определенной поры Иванов был ведущим, но вовремя понял, что покладистый Эдик в общем-то неуправляем, а подчиниться стихийности его проявлений — значит погубить себя, не реализовать свою козырную возможность жить и рассуждать здраво.