Страница:
Но во втором тайме — на девятнадцатой, кажется, минуте — Марьенко заменил Иванова. Позже Иванов недоумевал: зачем тренер это сделал? Да, Кузьма играл с травмой. Но опыт показывал, что соперники, а уж тбилисцы, которые выше всех ставили Иванова, опасаются его в любом состоянии. И не успел он, уходящий с поля, переступить на гаревую дорожку, как у тбилисцев все стало получаться.
Трижды у торпедовских ворот подавался угловой — все разы подавал Датунашвили. Безобразно игравший вратарь Шаповаленко (Кавазашвили по вышеупомянутым причинам не доверили играть в столь ответственном матче) дважды до мяча не дотягивался (и не было Иванова, чтобы пообещать закопать его во вратарской площадке, как пообещал когда-то капитан «Торпедо» Поликанову), но мячи, летящие в створ, выбивали защитники. Третья оплошность Шаповаленко оказалась роковой. Счет стал ничейным — и в добавочное время игра пошла, как говорят футболисты, в одну (торпедовскую) калитку: пропустили еще три мяча.
Отгоревали торпедовцы, очевидно, на пути из Ташкента в Москву — утешили себя, не сомневаюсь, традиционным образом. Но в Москве уже побитыми не выглядели — да и смешно бы им, сильнейшей из столичных команд, драматизировать ситуацию. Профессиональная гордость не позволяла им жаловаться на то, что ташкентский матч не удался — могло быть иначе. Они понимали, что в тот год не разобрались, как играть с Тбилиси. Или, может быть, знали, как, но нечем было у грузин выигрывать. Концовка турнира плохо им удавалась — игры вытягивали на классе Иванова с Ворониным. Остальные — старались, но выше головы никто не прыгнул. И второе место было очень неплохой наградой за благие намерения — восстановить в команде атмосферу начала шестидесятых.
Поздней осенью много банкетировали, много сидели в ресторанах, но это уж можно считать заслуженным весельем, расслаблением. Собирались своими, торпедовскими компаниями, что тоже — хороший признак.
Мы уже притерлись несколько к специфической футбольной среде — и присматривались к отношениям в команде с большим пониманием. И мне казалось, что внутри команды достигнуто равновесие, на группировки она не распадается, и тренер Марьенко ни с кем из ведущих игроков не конфликтует.
Субординация в команде напоминала, на мой взгляд, патриархальную семью. Как-то засиделись большой футбольно-околофутбольной компанией в Доме журналистов — и вдруг последовало приглашение от Иванова поехать дальше гулять к нему домой. И к моему удивлению, Щербаков, пришедший в ресторан со своей девушкой, никуда не поехал. К нему приглашение, оказывается, не относилось — и, по-моему, причиной была не молодость ведущего форварда, а то, что девушка его не могла понравиться жене хозяина дома. И я не заметил, чтобы Володя Щербаков комплексовал, не поехав в гости.
Через несколько дней в том же ресторане неожиданно заговорили о Стрельцове — едва ли не в первый раз за то время, что познакомился я с футболистами.
«Щербак» сказал: «Я знаю, что Эдик на сто голов (голов, разумеется, а не забитых мячей) выше меня. Но сегодня он, как я, не сыграет. При нынешней плотной игре защиты он в штрафной площадке не развернется, не успеет никого из защитников пройти…»
Володя, пожалуй, первый, кто отнесся к возвращению Стрельцова как к реальности, по-деловому, конкретно, — и он попробовал представить его в новых обстоятельствах, перестал воспринимать его внутри сложенного мифа.
В ту осень, часто встречаясь с отдыхавшими торпедовцами, я увлекся не столько футболом, сколько футболистами. И сам себе в той системе отношений я нравлюсь мало. Превращение в околофутбольного человека — дело малопочетное, о чем я и тогда догадывался. Могу извинить себя профессиональным любопытством, но ведь я ничего, кроме заметок в АПН, тогда не писал. Бескорыстие в моем интересе, при желании, обнаружить можно — я же в футбольной прессе не сотрудничал и не собирался. Информация, поступавшая ко мне, могла быть использована в сугубо личных размышлениях — мало для кого тогда интересных. Да я ими и не очень делился — я оставался в своей компании, почти каждый в которой был знаком с футболистами в такой же степени, а то и большей. Я только начинал работать журналистом — и торпедовцы не могли не брать этого во внимание, относясь с большим интересом к моим более опытным и старшим приятелям. И все-таки не только, наверное, суетное и мелкое было в тогдашнем моем интересе к людям футбола. Что-то я находил для себя в том общении. Из какой-то осознанной неудовлетворенности тянулся к ним. И вряд ли случайно, что через столько лет именно я пишу именно об этом.
Я и сейчас немного жалею, что вел себя в давние годы как человек несерьезный и незатейливо праздный — занятые важным делом люди столько времени в компаниях футболистов не проводят. Но и с такой же точно огорчающей жестокостью понимаю, что во вполне респектабельном качестве я бы многого и не рассмотрел из того, что помогает мне сейчас восстанавливать картину исчезнувшей жизни вместе с населявшими ее людьми…
…Поздней осенью все того же казавшегося мне, двадцатичетырехлетнему, бесконечным года мы с Борисом Палычем Хреновым шли пешком в центр от Суворовского бульвара, точнее, из Дома журналистов, и решили (я, конечно, предложил) заглянуть еще и в ресторан ВТО.
В шуме, тесноте и, как мне видится из сегодняшней дали, тумане от сгустившихся винных паров Хренов — тот самый Хренов, который наглухо закрыл Симоняна в матче, где не справился со Стрельцовым Маслёнкин, — предложил выпить за скорейшее возвращение в строй Эдика. А может быть, мы и зашли только для того, чтобы выпить за его возвращение?
Хренов работал в «Торпедо» третьим тренером — занимался с дублем — и не наверняка, но мог и знать, что старший тренер обратился к начальству с просьбой разрешить играть Эдуарду, пообещав в случае благожелательного отношения к его просьбе в наступающем году выиграть первенство.
В одном из посланий «оттуда» Стрельцов сообщает Софье Фроловне: «Получил письмо от Витьки Марьенко…» Думаю, что Эдик был тронут — к самым близким друзьям он «Витьку» вряд ли мог относить. Да и занимали они в команде очень разное положение — и Марьенко вполне мог оказаться в стане завистников. Не оказался, что приятно… Какую, однако, карьеру сделал Виктор за время отсутствия Стрельцова! И поиграл еще: и за «Торпедо», и за — уж не помню точно — то ли «Шахтер», то ли Харьков, у Пономарева. И успел превратиться в тренера — стать Виктором Семеновичем. Привел за год работы в «Торпедо» команду к серебряным медалям. И вот с убедительными для начальства аргументами хлопочет за возвращение в команду Стрельцова.
…Точно помню, что нас, стоявших, как нам казалось, очень близко к «Торпедо», ни в какие хлопоты не посвящали — либо не хотели сглазить, либо боялись, что мы, какие-никакие, а представители прессы, где-нибудь преждевременно разболтаем о том, как и с кем ведутся переговоры. Насколько я понимаю, сразу после свержения Хрущева они возобновились с гораздо большей, чем раньше, активностью.
В качестве развлекательных, как бы теперь сказали, спонсоров всю нашу группу массовиков-затейников из АПН пригласили и на банкет в зиловском Дворце культуры, и на ужин в Мячково.
За Стрельцова хлопотали, но никто и не подумал пригласить его на застолье, посвященное награждению серебряными медалями. Правда, допускаю, что Аркадий Вольский — в свои тридцать два года он уже очень был искушен во власти, в политике и в поведении своем ничем не напоминал при голливудской внешности кондовых парторгов из фильмов на производственную тему, вполне европеизированный господин — сознательно не хотел вытаскивать раньше времени Эдика на люди, тем более на банкет, где выпивка могла спутать все карты тем, кто за Стрельцова ходатайствовал.
На торпедовском банкете я впервые близко увидел Льва Яшина — и он произвел на меня самое отрадное впечатление, подтвердив мою давнишнюю мысль, что оговорка в интервью (про омара под майонезом) совсем не случайна для него. И в образ партийного буки, навязываемый любителям футбола центральной печатью, Яшин не собирается вмещаться. Поднявшись с бокалом для тоста, он сразу же пошутил, что слово ему предоставили, когда уже трудно и на ногах стоять, и тем более говорить. Но держался он на ногах прямо и говорил очень естественно, не прибегая к принятым в таких случаях клише. И сил на продолжение выпивки у Льва Ивановича еще оставалось с избытком — после банкета он поехал на новоселье к Борису Батанову, который за четыре года дослужился до двухкомнатной квартиры.
Был на банкете и Анатолий Башашкин — игрок того ЦДКА, за который я болел в детстве. Он и против Стрельцова успел сыграть. В каком-то из матчей армейского клуба с «Торпедо» он не участвовал — смотрел с трибуны, — и кто-то из соседей по служебной ложе, желая сделать ему приятное, предположил, что будь Башашкин на поле, Стрельцу бы не поздоровилось. На что армейский стоппер сказал: «На Эдика таких, как я, и шестерых мало…» При том, что, напомню, Башашкин — олимпийский чемпион, играл в мельбурнском финале.
Представляя заслуженного армейского футболиста, Вольский сказал, что у них на автозаводе Башашкин — самая популярная фамилия. У любого магазина на прилежащих к ЗИЛу улицах только и слышишь вопрос: «Башашкиным будешь?» Центральный защитник выступал под третьим номером, а среднестатистический советский человек иначе как на троих не мог приобрести бутылку водки — больше, чем рублем, на выпивку мало кто в те давние времена располагал.
Наконец Аркадий Иванович Вольский осуществил тонко задуманную операцию.
Пробившись на прием к только что избранному Октябрьским пленумом ЦК генеральному секретарю, он, почувствовав, что настала подходящая минута, в разговоре о положении дел на ЗИЛе ввернул как бы между прочим фразу про опального футболиста…
Хрущева не было. Новый государь мог позволить себе популистский жест — причем чистосердечный: Стрельцова он любил, а что совсем недавно подписывал бумажку, говорящую о нежелательности Эдика, так кто же вспоминает такое человеку, пришедшему к власти? — И Брежнев увековечил себя в истории фразой, произнесенной с деланным недоумением: «А если слесарь отбыл срок, то ему, что же, нельзя работать слесарем?» Вольский понимал, что момент государевой милости и государева остроумия надо использовать для пресечения попыток затормозить решение о стрельцовском возвращении. И напомнил, что Ильичев категорически против возвращения футболу Стрельцова. Брежнев воспользовался случаем, чтобы декларировать и ближайшие кадровые изменения — и снова сострил: «Ну, на Ильичева мы управу найдем».
Начало выступлений Эдуарда за мастеров весной шестьдесят пятого совпало с переводом Леонида Федоровича Ильичева на другую должность. Заметно пониже — он на долгие годы превратился в заместителя министра иностранных дел. В одного из многочисленных заместителей министра… И дожил благополучно до глубокой старости — уже в горбачевские времена отмечался на телеэкране какой-то внушительный юбилей академика Ильичева (он, ко всему, оказался и большим ученым). По-моему, Эдика он пережил…
Я рос в литературной семье и об Ильичеве слышал с детства: он ненавидел за что-то моего отца и всячески вредил ему с тех времен, когда был главным редактором «Известий». Я, возможно, отношусь к Леониду Федоровичу излишне пристрастно, придираюсь. Но он занимал должность, на которой не мог не творить зла регулярно. В шестьдесят четвертом году его ведомство настаивало на суде над Бродским как над тунеядцем. С участием Ильичева в Ленинском комитете блокировалось присуждение премии Солженицыну. И еще оставалось время, чтобы окончательно лишить футбол Эдуарда, а Эдуарда — футбола. О Леониде Федоровиче и стишок сложили: «Над нами гнет идей неновых, нас та же лапа бьет сплеча. Вокруг так много Ильичевых и слишком мало Ильича». Под «Ильичом» не Брежнева подразумевали, а бессмертного товарища из Мавзолея. Ленина еще считали адептом справедливости.
Вряд ли его отставка означала перемену идеологического курса. Наверное, Ильичев просто недостаточно быстро сориентировался и с опозданием примкнул к участникам заговора против Хрущева…
В пору хрущевского правления двенадцатилетний мальчик убил утюгом своих отца и мать, не отпустивших сына на школьную экскурсию. Об этом доложили Хрущеву — и он приказал ребенка расстрелять. Всем здравомыслящим людям ясно было, что мальчик болен психически, — и председатель Верховного суда Горкин попросил Брежнева обратиться в хорошую минуту к Никите Сергеевичу и отговорить его от жестокого опрометчивого решения. Леонид Ильич вышел от Хрущева свекольно-багровым от унижения — и гневно потребовал от просителя никогда не обращаться к нему больше как к посреднику между наследником Сталина и остальными. Мальчика, убившего родителей, расстреляли…
Другой мальчик — из Перова — мог бы гордиться такими могущественными — и общими с лучшими людьми своего отечества — врагами, которым не удалось его добить. Но лучше бы для всех нас, если бы он гордился лишь успехами своими в футболе. А их вполне могло и не быть после пятьдесят восьмого года. Все шло к тому, чтобы их никогда больше не было.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ВОЗВРАЩЕНИЕ ВПЕРЕД
В первый же сезон без Стрельцова — в пятьдесят девятом году — со стороны властей было сделано, казалось бы, всё, чтобы поскорее стереть его имя из общей памяти.
Обычно такие вот меры, когда делается «всё», и дают обратный эффект.
В замысле своего драматургического воздействия советская идеология злодейски талантлива, но исполнителей для своих задач она выбирала чем дальше, тем ординарнее. Или, может быть, когда исполнители перестали жить под страхом, что их тоже непременно постигнет кара, они стали действовать тупо-формально?
Моему поколению было не привыкать к замалчиванию и вычеркиванию. Мы наследовали людям, зачастую смертельно испуганным, но еще заставшим в почете и славе тех, кого репрессировали как врагов народа. В нас же имена, старательно замазанные чернилами (я же говорил, что впервые фамилии братьев Старостиных прочел сквозь засохшую школьно-фиолетовую мазню), обязательно вызывали тайный интерес. Власть, получалось, побаивалась тех, кого объявила врагами. При том, что враги, ходившие в героях гражданской войны или мирного строительства, защитить себя, занимая должности и посты, не сумели. Поэтому у нас в охранительном страхе всегда было больше мистики, чем логики.
Суд над Стрельцовым проходил при закрытых дверях. Но приговор-то мы узнали из газет, выходивших миллионными тиражами. Так зачем же издеваться над любителями футбольной статистики — и называя в справочнике, выпушенном к началу сезона пятьдесят девятого, игроков «Торпедо», забивавших голы, пропускать фамилию Эдуарда? Или справочник выпускался в расчете на потомков, которым и знать не следовало о существовании Стрельцова? А современники Эдика вряд ли могли за год позабыть, как лихо начинал он предыдущий сезон…
Но забвение — горькая особенность большого спорта, тем более футбола, где человек, сыгравший два серьезных матча за именитую команду, может стать известен всей стране, но точно так же, не поучаствовав в громком состязании, вдруг и никогда никому больше не вспомнится, если на оставленном им месте отличится дублер или новобранец.
Исчезнувшего Эдуарда не очень часто вспоминали, например, в начале шестидесятых годов. Но поскольку равных ему не появлялось и не предвиделось, воспоминание о нем возникало тем чаще, чем менее вероятным становилось возвращение Стрельцова в футбол.
Однако напрасный труд искать в прессе, предшествующей сезону шестьдесят пятого года, хоть какое-нибудь упоминание о том, что Стрельцову разрешено играть в футбол. Даже в автозаводской многотиражке — ни слова о, скажу без преувеличения, центральном событии в жизни команды «Торпедо». В информационной заметке о встрече команды мастеров с коллективом рабочих сообщается только о представлении болельщикам двух новичков — Владимира Бреднева и Александра Ленёва. Еженедельник «Футбол», видимо, прощупывая почву, поместил письмо читателя, поинтересовавшегося, как сложилась судьба когда-то репрессированного известного футболиста Стрельцова. Читателю отвечают, что бывший футболист прилежно трудится на ЗИЛе, замечаний по работе к нему нет… Как будто кого-нибудь интересовал Стрельцов-производственник…
У нас в АПН служила весьма привлекательная брюнетка Нелли, заинтриговавшая меня своей фамилией: Стрельцова. Я, конечно, не удержался — спросил ее о возможном родстве с Эдуардом. Она от родства вроде бы и не отрекалась, но по неуверенности кокетливого тона я догадался, что оно в лучшем случае преувеличено. Вместе с тем Нелли с уверенностью сказала, что играть он больше не собирается, собирается учиться. Я к тому, что при полном отсутствии какой бы то ни было толковой информации, кое-какие слухи о всем известном футболисте просачивались, открывая полную свободу предположений о его дальнейшей судьбе.
Но когда разрешение Стрельцову играть за мастеров, казалось бы, должно было снять запрет на информацию о нем, спортивным газетчикам вместо возможности поразмышлять о шансах столь долго не имевшего практики форварда рекомендовалось помолчать.
Искушенный в политике Аркадий Иванович Вольский привел нам окрылившие тогда приверженцев Эдика слова генсека Брежнева, но не скрыл дальнейших трудностей с полным — вплоть до выездов за рубеж, без чего футболист не футболист — восстановлением Стрельцова в спортивных правах.
Откуда же трудности с легализацией первого футболиста, если первое лицо в стране на его стороне?
По-моему, подтверждается мое же предположение о неизбежных сложностях жизни Эдуарда Стрельцова под любой властью, при любом социальном строе, а уж при советском — безусловно.
Хрущев разозлил и напугал товарищей по партии и коллег по руководству открытым ниспровержением культа личности — говоря по-домашнему, отрицанием (не таким уж и категорическим, если вдуматься) роли и заслуг товарища Сталина. Но причиной смещения самого Никиты официально называли волюнтаризм. То есть — опять же переводя на понятный всем язык — сняли начальственные штаны за то же самое, за что попытался он принародно стащить брюки с лампасами генералиссимуса с мертвого Сталина.
Искренне ненавидевший Сталина — подчеркнул бы, лично Сталина — Хрущев вел себя зачастую точно так же, как и генералиссимус, ни с кем не считаясь, но гораздо хуже заботясь о своей безопасности. Он громогласно ругал Сталина, но во многом не смог не подражать ему. А вот сместившие Никиту Сергеевича товарищи-соратники любили Сталина и восхищались им, но копировать его каждый в отдельности остерегались — из большего, чем у погоревшего Хрущева, чувства самосохранения.
Конечно, то, что называется «политической волей», у Хрущева было посильнее, чем у Брежнева. Но Брежнев был поискуснее как командный игрок. И с большим умением организовав Никите Сергеевичу искусственное положение «вне игры», он и дальше удачно делал вид, что всегда играет в пас с партнерами, взяв на себя преимущественно выполнение стандартных положений — типа штрафных ударов или подачи угловых. А когда потерял физическую форму — и на самом деле стал играть в пас… Ему же в благодарность за это приписывали все забитые голы.
Вождь (или скажем так: начальник, чиновник на самом высшем уровне) ограничивается собственным имиджем далеко не всегда. Нередко он видит, а скорее чувствует подсознательно, резон — ассоциироваться с выдающимися достоинствами кого-либо из подданных. И самый яркий здесь пример — опять же Сталин. Недовольный, вероятно, тембром своего голоса и, как я слышал, грузинским акцентом — не самым уместным у российского императора, он не остановился перед тем, чтобы дар природы диктора-еврея (а известно, что евреев Иосиф Виссарионович жаловал крайне редко и без всякого удовольствия) сделать государственным достоянием. Диктор Юрий Левитан озвучивал очевидное всем сталинское авторство в управлении всем и каждым через издаваемые властью указы.
Однако как бы ни увлекался футболом Брежнев, ассоциировать себя со Стрельцовым — что могло бы кому-нибудь показаться, прояви генсек официальную заинтересованность в разрешении Эдику продолжить творить легенду в народной игре — Леонид Ильич не мог и не хотел. Тем более что откуда ему было знать, что Стрелец теперь играет по-другому и всей игры на себя не берет.
Брежнев предпочел перепоручить заботу о судьбе Эдуарда аппарату, намекнув, что ничего против Стрельцова не имеет, но и не видит оснований для возвеличивания его по полной программе, раз место «номенклатурного» футболиста занято Львом Яшиным.
Продолжая вольную тему ассоциаций, предположу, что по отношению к Яшину Стрельцов был примерно, как «Литературная газета» по отношению к центральной «Правде». Предписывая Константину Симонову в пятидесятом году стать главным редактором «Литературки», Сталин прямо ему сказал, что обновленная газета призвана изображать орган оппозиции, назначенной сверху.
Но в отличие от «Литгазеты» времен даже не Симонова, а Чаковского, Эдуард ни в коем случае не мог быть сколько-нибудь организованной оппозицией. При всей покладистости, о которой я не раз упоминал в повествовании и которая доставила ему множество неприятностей, Стрельцов не поддавался никакому назначению.
И еще был один аспект, ощутимый звериным инстинктом партийно-чиновничьего аппарата.
…В районе кооперативных домов возле метро «Аэропорт», где жили писатели и работники искусств, был один-единственный продовольственный магазин «Комсомолец» с не ахти каким ассортиментом товаров. Но небогатый ассортимент не мешал директору магазина Михал Михалычу вызывать своими возможностями глубочайшее уважение специфической публики, населявшей близлежащие к продмагу здания. Кто жил в те сравнительно недавние, но уже странные, на нынешний рыночный взгляд, времена, легко сообразит, что к директору «Комсомольца» писатели, актеры, музыканты и киношники обращались с деликатной просьбой — помочь им приобрести дефицитные продукты (а к дефициту относилось процентов восемьдесят пять всей товарной номенклатуры) — и он постоянно шел им навстречу, польщенный популярностью в почитаемой им среде. Михал Михалыча, как всякого торгового работника, приглашали на премьеры в театры и Дом кино, ему дарили свои книжки и вообще старались его всячески задобрить. А я был одним из весьма немногих неделовых знакомых директора — брал у него только водку, и ту преимущественно в долг, а пригласить мне Михал Михалыча в те годы было некуда. Но свои блатные несовершенства возмещал продолжительными — мне обычно некуда оказывалось торопиться — беседами развлекательно-просветительского характера и в меру компетенции отвечал на всевозможные директорские вопросы. Чаще всего мы с ним беседовали о разных знаменитых людях — нас обоих занимала механика успеха и восхождения наверх. Как правило, выслушав мой рассказ о чьей-либо удачливой современной карьере, Михал Михалыч уточнял: «Но то наш пролетарский полководец (писатель, актер, общественный деятель и так далее)?» Я подозреваю, что и сам директор происходил не из аристократов. Но в истинную значительность выходцев из низов наш директор верил средне, отлично, впрочем, понимая, что при анкетной природе советской государственности пролетарским, как он выражался, талантам живется у нас лучше и легче, чем подлинным талантам, у которых происхождение подгуляло. Предпочтение ненастоящему, видимо, душевно угнетало директора, вряд ли бедствовавшего материально.
Стрельцов всей своей натурой, нравом, статью, внешностью наверняка располагал к себе и чиновников, чьей религией стал казенный взгляд на положение вещей. Но в Эдуарде их настораживало всякое отсутствие того, что Михал Михалыч квалифицировал как пролетарскость — пугающее причем отсутствие, несмотря на рабочее его происхождение. Смотрелся он во всякой среде аристократом, если, конечно, смотреть внимательно. И был слишком уж настоящим в тех декорациях, которые у нас привыкли выстраивать для признанных фигур, чтобы обуздать свободу их пластики. Проступки, совершаемые Стрельцовым, — особенно в молодости — мало отличались, если вообще отличались, от тех, за которые других обычно прощали. Но другие провинившиеся, видимо, выглядели социально ближе в глазах тех, кто всем у нас заправлял, а Эдик, при вроде бы всеми в нем ценимой и обязательно отмечаемой простоте, отпугивал даже покровителей своей безотчетной породистостью. Да и футбол по Стрельцову был футболом аристократическим — теперь и нет ничего похожего на такой футбол…
Зимой мы с Ворониным ездили в Ленинград. Как, однако, заманчиво-саморекламно это звучит: мы с Ворониным… Полгода назад вообще ни с одним футболистом знаком не был, а вот туда же: мы с ним, мы то, мы се… Любопытны, конечно, подтекст и подробности той поездки. Но я сейчас не буду на них отвлекаться, повторяя уже опубликованное. На одном только эпизоде чуть задержусь…
Трижды у торпедовских ворот подавался угловой — все разы подавал Датунашвили. Безобразно игравший вратарь Шаповаленко (Кавазашвили по вышеупомянутым причинам не доверили играть в столь ответственном матче) дважды до мяча не дотягивался (и не было Иванова, чтобы пообещать закопать его во вратарской площадке, как пообещал когда-то капитан «Торпедо» Поликанову), но мячи, летящие в створ, выбивали защитники. Третья оплошность Шаповаленко оказалась роковой. Счет стал ничейным — и в добавочное время игра пошла, как говорят футболисты, в одну (торпедовскую) калитку: пропустили еще три мяча.
54
Отгоревали торпедовцы, очевидно, на пути из Ташкента в Москву — утешили себя, не сомневаюсь, традиционным образом. Но в Москве уже побитыми не выглядели — да и смешно бы им, сильнейшей из столичных команд, драматизировать ситуацию. Профессиональная гордость не позволяла им жаловаться на то, что ташкентский матч не удался — могло быть иначе. Они понимали, что в тот год не разобрались, как играть с Тбилиси. Или, может быть, знали, как, но нечем было у грузин выигрывать. Концовка турнира плохо им удавалась — игры вытягивали на классе Иванова с Ворониным. Остальные — старались, но выше головы никто не прыгнул. И второе место было очень неплохой наградой за благие намерения — восстановить в команде атмосферу начала шестидесятых.
Поздней осенью много банкетировали, много сидели в ресторанах, но это уж можно считать заслуженным весельем, расслаблением. Собирались своими, торпедовскими компаниями, что тоже — хороший признак.
Мы уже притерлись несколько к специфической футбольной среде — и присматривались к отношениям в команде с большим пониманием. И мне казалось, что внутри команды достигнуто равновесие, на группировки она не распадается, и тренер Марьенко ни с кем из ведущих игроков не конфликтует.
Субординация в команде напоминала, на мой взгляд, патриархальную семью. Как-то засиделись большой футбольно-околофутбольной компанией в Доме журналистов — и вдруг последовало приглашение от Иванова поехать дальше гулять к нему домой. И к моему удивлению, Щербаков, пришедший в ресторан со своей девушкой, никуда не поехал. К нему приглашение, оказывается, не относилось — и, по-моему, причиной была не молодость ведущего форварда, а то, что девушка его не могла понравиться жене хозяина дома. И я не заметил, чтобы Володя Щербаков комплексовал, не поехав в гости.
Через несколько дней в том же ресторане неожиданно заговорили о Стрельцове — едва ли не в первый раз за то время, что познакомился я с футболистами.
«Щербак» сказал: «Я знаю, что Эдик на сто голов (голов, разумеется, а не забитых мячей) выше меня. Но сегодня он, как я, не сыграет. При нынешней плотной игре защиты он в штрафной площадке не развернется, не успеет никого из защитников пройти…»
Володя, пожалуй, первый, кто отнесся к возвращению Стрельцова как к реальности, по-деловому, конкретно, — и он попробовал представить его в новых обстоятельствах, перестал воспринимать его внутри сложенного мифа.
В ту осень, часто встречаясь с отдыхавшими торпедовцами, я увлекся не столько футболом, сколько футболистами. И сам себе в той системе отношений я нравлюсь мало. Превращение в околофутбольного человека — дело малопочетное, о чем я и тогда догадывался. Могу извинить себя профессиональным любопытством, но ведь я ничего, кроме заметок в АПН, тогда не писал. Бескорыстие в моем интересе, при желании, обнаружить можно — я же в футбольной прессе не сотрудничал и не собирался. Информация, поступавшая ко мне, могла быть использована в сугубо личных размышлениях — мало для кого тогда интересных. Да я ими и не очень делился — я оставался в своей компании, почти каждый в которой был знаком с футболистами в такой же степени, а то и большей. Я только начинал работать журналистом — и торпедовцы не могли не брать этого во внимание, относясь с большим интересом к моим более опытным и старшим приятелям. И все-таки не только, наверное, суетное и мелкое было в тогдашнем моем интересе к людям футбола. Что-то я находил для себя в том общении. Из какой-то осознанной неудовлетворенности тянулся к ним. И вряд ли случайно, что через столько лет именно я пишу именно об этом.
Я и сейчас немного жалею, что вел себя в давние годы как человек несерьезный и незатейливо праздный — занятые важным делом люди столько времени в компаниях футболистов не проводят. Но и с такой же точно огорчающей жестокостью понимаю, что во вполне респектабельном качестве я бы многого и не рассмотрел из того, что помогает мне сейчас восстанавливать картину исчезнувшей жизни вместе с населявшими ее людьми…
…Поздней осенью все того же казавшегося мне, двадцатичетырехлетнему, бесконечным года мы с Борисом Палычем Хреновым шли пешком в центр от Суворовского бульвара, точнее, из Дома журналистов, и решили (я, конечно, предложил) заглянуть еще и в ресторан ВТО.
В шуме, тесноте и, как мне видится из сегодняшней дали, тумане от сгустившихся винных паров Хренов — тот самый Хренов, который наглухо закрыл Симоняна в матче, где не справился со Стрельцовым Маслёнкин, — предложил выпить за скорейшее возвращение в строй Эдика. А может быть, мы и зашли только для того, чтобы выпить за его возвращение?
Хренов работал в «Торпедо» третьим тренером — занимался с дублем — и не наверняка, но мог и знать, что старший тренер обратился к начальству с просьбой разрешить играть Эдуарду, пообещав в случае благожелательного отношения к его просьбе в наступающем году выиграть первенство.
В одном из посланий «оттуда» Стрельцов сообщает Софье Фроловне: «Получил письмо от Витьки Марьенко…» Думаю, что Эдик был тронут — к самым близким друзьям он «Витьку» вряд ли мог относить. Да и занимали они в команде очень разное положение — и Марьенко вполне мог оказаться в стане завистников. Не оказался, что приятно… Какую, однако, карьеру сделал Виктор за время отсутствия Стрельцова! И поиграл еще: и за «Торпедо», и за — уж не помню точно — то ли «Шахтер», то ли Харьков, у Пономарева. И успел превратиться в тренера — стать Виктором Семеновичем. Привел за год работы в «Торпедо» команду к серебряным медалям. И вот с убедительными для начальства аргументами хлопочет за возвращение в команду Стрельцова.
…Точно помню, что нас, стоявших, как нам казалось, очень близко к «Торпедо», ни в какие хлопоты не посвящали — либо не хотели сглазить, либо боялись, что мы, какие-никакие, а представители прессы, где-нибудь преждевременно разболтаем о том, как и с кем ведутся переговоры. Насколько я понимаю, сразу после свержения Хрущева они возобновились с гораздо большей, чем раньше, активностью.
В качестве развлекательных, как бы теперь сказали, спонсоров всю нашу группу массовиков-затейников из АПН пригласили и на банкет в зиловском Дворце культуры, и на ужин в Мячково.
За Стрельцова хлопотали, но никто и не подумал пригласить его на застолье, посвященное награждению серебряными медалями. Правда, допускаю, что Аркадий Вольский — в свои тридцать два года он уже очень был искушен во власти, в политике и в поведении своем ничем не напоминал при голливудской внешности кондовых парторгов из фильмов на производственную тему, вполне европеизированный господин — сознательно не хотел вытаскивать раньше времени Эдика на люди, тем более на банкет, где выпивка могла спутать все карты тем, кто за Стрельцова ходатайствовал.
На торпедовском банкете я впервые близко увидел Льва Яшина — и он произвел на меня самое отрадное впечатление, подтвердив мою давнишнюю мысль, что оговорка в интервью (про омара под майонезом) совсем не случайна для него. И в образ партийного буки, навязываемый любителям футбола центральной печатью, Яшин не собирается вмещаться. Поднявшись с бокалом для тоста, он сразу же пошутил, что слово ему предоставили, когда уже трудно и на ногах стоять, и тем более говорить. Но держался он на ногах прямо и говорил очень естественно, не прибегая к принятым в таких случаях клише. И сил на продолжение выпивки у Льва Ивановича еще оставалось с избытком — после банкета он поехал на новоселье к Борису Батанову, который за четыре года дослужился до двухкомнатной квартиры.
Был на банкете и Анатолий Башашкин — игрок того ЦДКА, за который я болел в детстве. Он и против Стрельцова успел сыграть. В каком-то из матчей армейского клуба с «Торпедо» он не участвовал — смотрел с трибуны, — и кто-то из соседей по служебной ложе, желая сделать ему приятное, предположил, что будь Башашкин на поле, Стрельцу бы не поздоровилось. На что армейский стоппер сказал: «На Эдика таких, как я, и шестерых мало…» При том, что, напомню, Башашкин — олимпийский чемпион, играл в мельбурнском финале.
Представляя заслуженного армейского футболиста, Вольский сказал, что у них на автозаводе Башашкин — самая популярная фамилия. У любого магазина на прилежащих к ЗИЛу улицах только и слышишь вопрос: «Башашкиным будешь?» Центральный защитник выступал под третьим номером, а среднестатистический советский человек иначе как на троих не мог приобрести бутылку водки — больше, чем рублем, на выпивку мало кто в те давние времена располагал.
55
Наконец Аркадий Иванович Вольский осуществил тонко задуманную операцию.
Пробившись на прием к только что избранному Октябрьским пленумом ЦК генеральному секретарю, он, почувствовав, что настала подходящая минута, в разговоре о положении дел на ЗИЛе ввернул как бы между прочим фразу про опального футболиста…
Хрущева не было. Новый государь мог позволить себе популистский жест — причем чистосердечный: Стрельцова он любил, а что совсем недавно подписывал бумажку, говорящую о нежелательности Эдика, так кто же вспоминает такое человеку, пришедшему к власти? — И Брежнев увековечил себя в истории фразой, произнесенной с деланным недоумением: «А если слесарь отбыл срок, то ему, что же, нельзя работать слесарем?» Вольский понимал, что момент государевой милости и государева остроумия надо использовать для пресечения попыток затормозить решение о стрельцовском возвращении. И напомнил, что Ильичев категорически против возвращения футболу Стрельцова. Брежнев воспользовался случаем, чтобы декларировать и ближайшие кадровые изменения — и снова сострил: «Ну, на Ильичева мы управу найдем».
Начало выступлений Эдуарда за мастеров весной шестьдесят пятого совпало с переводом Леонида Федоровича Ильичева на другую должность. Заметно пониже — он на долгие годы превратился в заместителя министра иностранных дел. В одного из многочисленных заместителей министра… И дожил благополучно до глубокой старости — уже в горбачевские времена отмечался на телеэкране какой-то внушительный юбилей академика Ильичева (он, ко всему, оказался и большим ученым). По-моему, Эдика он пережил…
Я рос в литературной семье и об Ильичеве слышал с детства: он ненавидел за что-то моего отца и всячески вредил ему с тех времен, когда был главным редактором «Известий». Я, возможно, отношусь к Леониду Федоровичу излишне пристрастно, придираюсь. Но он занимал должность, на которой не мог не творить зла регулярно. В шестьдесят четвертом году его ведомство настаивало на суде над Бродским как над тунеядцем. С участием Ильичева в Ленинском комитете блокировалось присуждение премии Солженицыну. И еще оставалось время, чтобы окончательно лишить футбол Эдуарда, а Эдуарда — футбола. О Леониде Федоровиче и стишок сложили: «Над нами гнет идей неновых, нас та же лапа бьет сплеча. Вокруг так много Ильичевых и слишком мало Ильича». Под «Ильичом» не Брежнева подразумевали, а бессмертного товарища из Мавзолея. Ленина еще считали адептом справедливости.
Вряд ли его отставка означала перемену идеологического курса. Наверное, Ильичев просто недостаточно быстро сориентировался и с опозданием примкнул к участникам заговора против Хрущева…
В пору хрущевского правления двенадцатилетний мальчик убил утюгом своих отца и мать, не отпустивших сына на школьную экскурсию. Об этом доложили Хрущеву — и он приказал ребенка расстрелять. Всем здравомыслящим людям ясно было, что мальчик болен психически, — и председатель Верховного суда Горкин попросил Брежнева обратиться в хорошую минуту к Никите Сергеевичу и отговорить его от жестокого опрометчивого решения. Леонид Ильич вышел от Хрущева свекольно-багровым от унижения — и гневно потребовал от просителя никогда не обращаться к нему больше как к посреднику между наследником Сталина и остальными. Мальчика, убившего родителей, расстреляли…
Другой мальчик — из Перова — мог бы гордиться такими могущественными — и общими с лучшими людьми своего отечества — врагами, которым не удалось его добить. Но лучше бы для всех нас, если бы он гордился лишь успехами своими в футболе. А их вполне могло и не быть после пятьдесят восьмого года. Все шло к тому, чтобы их никогда больше не было.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ОСТАВШАЯСЯ ЖИЗНЬ
ВОЗВРАЩЕНИЕ ВПЕРЕД
1
В первый же сезон без Стрельцова — в пятьдесят девятом году — со стороны властей было сделано, казалось бы, всё, чтобы поскорее стереть его имя из общей памяти.
Обычно такие вот меры, когда делается «всё», и дают обратный эффект.
В замысле своего драматургического воздействия советская идеология злодейски талантлива, но исполнителей для своих задач она выбирала чем дальше, тем ординарнее. Или, может быть, когда исполнители перестали жить под страхом, что их тоже непременно постигнет кара, они стали действовать тупо-формально?
Моему поколению было не привыкать к замалчиванию и вычеркиванию. Мы наследовали людям, зачастую смертельно испуганным, но еще заставшим в почете и славе тех, кого репрессировали как врагов народа. В нас же имена, старательно замазанные чернилами (я же говорил, что впервые фамилии братьев Старостиных прочел сквозь засохшую школьно-фиолетовую мазню), обязательно вызывали тайный интерес. Власть, получалось, побаивалась тех, кого объявила врагами. При том, что враги, ходившие в героях гражданской войны или мирного строительства, защитить себя, занимая должности и посты, не сумели. Поэтому у нас в охранительном страхе всегда было больше мистики, чем логики.
Суд над Стрельцовым проходил при закрытых дверях. Но приговор-то мы узнали из газет, выходивших миллионными тиражами. Так зачем же издеваться над любителями футбольной статистики — и называя в справочнике, выпушенном к началу сезона пятьдесят девятого, игроков «Торпедо», забивавших голы, пропускать фамилию Эдуарда? Или справочник выпускался в расчете на потомков, которым и знать не следовало о существовании Стрельцова? А современники Эдика вряд ли могли за год позабыть, как лихо начинал он предыдущий сезон…
Но забвение — горькая особенность большого спорта, тем более футбола, где человек, сыгравший два серьезных матча за именитую команду, может стать известен всей стране, но точно так же, не поучаствовав в громком состязании, вдруг и никогда никому больше не вспомнится, если на оставленном им месте отличится дублер или новобранец.
Исчезнувшего Эдуарда не очень часто вспоминали, например, в начале шестидесятых годов. Но поскольку равных ему не появлялось и не предвиделось, воспоминание о нем возникало тем чаще, чем менее вероятным становилось возвращение Стрельцова в футбол.
Однако напрасный труд искать в прессе, предшествующей сезону шестьдесят пятого года, хоть какое-нибудь упоминание о том, что Стрельцову разрешено играть в футбол. Даже в автозаводской многотиражке — ни слова о, скажу без преувеличения, центральном событии в жизни команды «Торпедо». В информационной заметке о встрече команды мастеров с коллективом рабочих сообщается только о представлении болельщикам двух новичков — Владимира Бреднева и Александра Ленёва. Еженедельник «Футбол», видимо, прощупывая почву, поместил письмо читателя, поинтересовавшегося, как сложилась судьба когда-то репрессированного известного футболиста Стрельцова. Читателю отвечают, что бывший футболист прилежно трудится на ЗИЛе, замечаний по работе к нему нет… Как будто кого-нибудь интересовал Стрельцов-производственник…
У нас в АПН служила весьма привлекательная брюнетка Нелли, заинтриговавшая меня своей фамилией: Стрельцова. Я, конечно, не удержался — спросил ее о возможном родстве с Эдуардом. Она от родства вроде бы и не отрекалась, но по неуверенности кокетливого тона я догадался, что оно в лучшем случае преувеличено. Вместе с тем Нелли с уверенностью сказала, что играть он больше не собирается, собирается учиться. Я к тому, что при полном отсутствии какой бы то ни было толковой информации, кое-какие слухи о всем известном футболисте просачивались, открывая полную свободу предположений о его дальнейшей судьбе.
Но когда разрешение Стрельцову играть за мастеров, казалось бы, должно было снять запрет на информацию о нем, спортивным газетчикам вместо возможности поразмышлять о шансах столь долго не имевшего практики форварда рекомендовалось помолчать.
Искушенный в политике Аркадий Иванович Вольский привел нам окрылившие тогда приверженцев Эдика слова генсека Брежнева, но не скрыл дальнейших трудностей с полным — вплоть до выездов за рубеж, без чего футболист не футболист — восстановлением Стрельцова в спортивных правах.
Откуда же трудности с легализацией первого футболиста, если первое лицо в стране на его стороне?
По-моему, подтверждается мое же предположение о неизбежных сложностях жизни Эдуарда Стрельцова под любой властью, при любом социальном строе, а уж при советском — безусловно.
Хрущев разозлил и напугал товарищей по партии и коллег по руководству открытым ниспровержением культа личности — говоря по-домашнему, отрицанием (не таким уж и категорическим, если вдуматься) роли и заслуг товарища Сталина. Но причиной смещения самого Никиты официально называли волюнтаризм. То есть — опять же переводя на понятный всем язык — сняли начальственные штаны за то же самое, за что попытался он принародно стащить брюки с лампасами генералиссимуса с мертвого Сталина.
Искренне ненавидевший Сталина — подчеркнул бы, лично Сталина — Хрущев вел себя зачастую точно так же, как и генералиссимус, ни с кем не считаясь, но гораздо хуже заботясь о своей безопасности. Он громогласно ругал Сталина, но во многом не смог не подражать ему. А вот сместившие Никиту Сергеевича товарищи-соратники любили Сталина и восхищались им, но копировать его каждый в отдельности остерегались — из большего, чем у погоревшего Хрущева, чувства самосохранения.
Конечно, то, что называется «политической волей», у Хрущева было посильнее, чем у Брежнева. Но Брежнев был поискуснее как командный игрок. И с большим умением организовав Никите Сергеевичу искусственное положение «вне игры», он и дальше удачно делал вид, что всегда играет в пас с партнерами, взяв на себя преимущественно выполнение стандартных положений — типа штрафных ударов или подачи угловых. А когда потерял физическую форму — и на самом деле стал играть в пас… Ему же в благодарность за это приписывали все забитые голы.
Вождь (или скажем так: начальник, чиновник на самом высшем уровне) ограничивается собственным имиджем далеко не всегда. Нередко он видит, а скорее чувствует подсознательно, резон — ассоциироваться с выдающимися достоинствами кого-либо из подданных. И самый яркий здесь пример — опять же Сталин. Недовольный, вероятно, тембром своего голоса и, как я слышал, грузинским акцентом — не самым уместным у российского императора, он не остановился перед тем, чтобы дар природы диктора-еврея (а известно, что евреев Иосиф Виссарионович жаловал крайне редко и без всякого удовольствия) сделать государственным достоянием. Диктор Юрий Левитан озвучивал очевидное всем сталинское авторство в управлении всем и каждым через издаваемые властью указы.
Однако как бы ни увлекался футболом Брежнев, ассоциировать себя со Стрельцовым — что могло бы кому-нибудь показаться, прояви генсек официальную заинтересованность в разрешении Эдику продолжить творить легенду в народной игре — Леонид Ильич не мог и не хотел. Тем более что откуда ему было знать, что Стрелец теперь играет по-другому и всей игры на себя не берет.
Брежнев предпочел перепоручить заботу о судьбе Эдуарда аппарату, намекнув, что ничего против Стрельцова не имеет, но и не видит оснований для возвеличивания его по полной программе, раз место «номенклатурного» футболиста занято Львом Яшиным.
Продолжая вольную тему ассоциаций, предположу, что по отношению к Яшину Стрельцов был примерно, как «Литературная газета» по отношению к центральной «Правде». Предписывая Константину Симонову в пятидесятом году стать главным редактором «Литературки», Сталин прямо ему сказал, что обновленная газета призвана изображать орган оппозиции, назначенной сверху.
Но в отличие от «Литгазеты» времен даже не Симонова, а Чаковского, Эдуард ни в коем случае не мог быть сколько-нибудь организованной оппозицией. При всей покладистости, о которой я не раз упоминал в повествовании и которая доставила ему множество неприятностей, Стрельцов не поддавался никакому назначению.
И еще был один аспект, ощутимый звериным инстинктом партийно-чиновничьего аппарата.
…В районе кооперативных домов возле метро «Аэропорт», где жили писатели и работники искусств, был один-единственный продовольственный магазин «Комсомолец» с не ахти каким ассортиментом товаров. Но небогатый ассортимент не мешал директору магазина Михал Михалычу вызывать своими возможностями глубочайшее уважение специфической публики, населявшей близлежащие к продмагу здания. Кто жил в те сравнительно недавние, но уже странные, на нынешний рыночный взгляд, времена, легко сообразит, что к директору «Комсомольца» писатели, актеры, музыканты и киношники обращались с деликатной просьбой — помочь им приобрести дефицитные продукты (а к дефициту относилось процентов восемьдесят пять всей товарной номенклатуры) — и он постоянно шел им навстречу, польщенный популярностью в почитаемой им среде. Михал Михалыча, как всякого торгового работника, приглашали на премьеры в театры и Дом кино, ему дарили свои книжки и вообще старались его всячески задобрить. А я был одним из весьма немногих неделовых знакомых директора — брал у него только водку, и ту преимущественно в долг, а пригласить мне Михал Михалыча в те годы было некуда. Но свои блатные несовершенства возмещал продолжительными — мне обычно некуда оказывалось торопиться — беседами развлекательно-просветительского характера и в меру компетенции отвечал на всевозможные директорские вопросы. Чаще всего мы с ним беседовали о разных знаменитых людях — нас обоих занимала механика успеха и восхождения наверх. Как правило, выслушав мой рассказ о чьей-либо удачливой современной карьере, Михал Михалыч уточнял: «Но то наш пролетарский полководец (писатель, актер, общественный деятель и так далее)?» Я подозреваю, что и сам директор происходил не из аристократов. Но в истинную значительность выходцев из низов наш директор верил средне, отлично, впрочем, понимая, что при анкетной природе советской государственности пролетарским, как он выражался, талантам живется у нас лучше и легче, чем подлинным талантам, у которых происхождение подгуляло. Предпочтение ненастоящему, видимо, душевно угнетало директора, вряд ли бедствовавшего материально.
Стрельцов всей своей натурой, нравом, статью, внешностью наверняка располагал к себе и чиновников, чьей религией стал казенный взгляд на положение вещей. Но в Эдуарде их настораживало всякое отсутствие того, что Михал Михалыч квалифицировал как пролетарскость — пугающее причем отсутствие, несмотря на рабочее его происхождение. Смотрелся он во всякой среде аристократом, если, конечно, смотреть внимательно. И был слишком уж настоящим в тех декорациях, которые у нас привыкли выстраивать для признанных фигур, чтобы обуздать свободу их пластики. Проступки, совершаемые Стрельцовым, — особенно в молодости — мало отличались, если вообще отличались, от тех, за которые других обычно прощали. Но другие провинившиеся, видимо, выглядели социально ближе в глазах тех, кто всем у нас заправлял, а Эдик, при вроде бы всеми в нем ценимой и обязательно отмечаемой простоте, отпугивал даже покровителей своей безотчетной породистостью. Да и футбол по Стрельцову был футболом аристократическим — теперь и нет ничего похожего на такой футбол…
2
Зимой мы с Ворониным ездили в Ленинград. Как, однако, заманчиво-саморекламно это звучит: мы с Ворониным… Полгода назад вообще ни с одним футболистом знаком не был, а вот туда же: мы с ним, мы то, мы се… Любопытны, конечно, подтекст и подробности той поездки. Но я сейчас не буду на них отвлекаться, повторяя уже опубликованное. На одном только эпизоде чуть задержусь…