Имена лидеров с непрестижных трибун так и остались в неизвестности, если только кто-либо из них не составил секретного списка соплеменников. Правда, в лучшие для футбола времена всякая самодеятельность (и самонадеянность) в составлении списков наказывалась очень строго. Списки составлялись по другому ведомству, где по долгу службы болели исключительно за «Динамо».
   Кстати, про «Динамо». Дмитрий Шостакович, когда жил в Ленинграде, болел за местное «Динамо» (его друг кинорежиссер Лев Арнштам вспоминает, что дома у гениального композитора нередко гостили футболисты — и после совместных гулянок оставались вповалку ночевать), а когда переехал в Москву, стал приверженцем динамовцев столичных. Рассказывают, что на стадионе подозревавший всех в причастности к сыску Дмитрий Дмитриевич утрачивал свою игольчатую некоммуникабельность и раскрывался навстречу людям, ничем вроде бы на него не похожим. Главный парадокс Северной трибуны в том и заключался, что на ней могли запросто столкнуться тот же Шостакович и, например, министр госбезопасности Абакумов — тоже болельщик и шеф «Динамо». Но ведь что-то подобное происходило и на других трибунах — в безымянном, как мы уже заметили, варианте.
   Само собой, операторы кинохроники старались выхватить в толпе физиономии знаменитостей. Но главной заслугой видеорепортажей со стадионов стал собирательный образ болельщика, его групповой портрет. Между прочим, публика на футболе сороковых годов совершенно безразлично относилась к тому, кто как одет в дни больших матчей: каракулевые манто спокойно сочетались с армейскими шинелями, иногда и со споротыми погонами, без тени намека на классовый антагонизм. Трибуны приводили всех присутствующих к общему социальному знаменателю. Как-никак футбол — единственное из элитарных зрелищ, рассчитанных на массового зрителя. Любому человеку — независимо от заслуг, должности, возраста и пола — дано стать великим (и необходимым футболу) болельщиком, зрителем, ценителем, если способен он углубиться в игру до понимания ее сути. Но понимание вряд ли намного важнее способности к сопереживанию, что и отличает прежде всего болельщика, приближая его к игроку…
   Однажды я спросил Боброва, как ощущал он послевоенную публику. Не склонный к разглагольствованиям, киснувший обычно при навязчивых расспросах, он, однако, ответил без раздумий, что особо тонкого понимания у этой публики, может быть, еще и не было. Но и более отзывчивого народа Всеволод Михайлович, пожалуй, никогда позднее не встречал.
   До отказа заполненный стадион создавал для игроков атмосферу обтекающего уюта: знаменитый динамовский правый край Василий Трофимов говорил, что через пять минут игры публика своей всецелой поглощенностью матчем позволяла забыть про нее и сосредоточиться на том, что делалось на поле.
   Вместе с тем вспоминаю весьма распространенный упрек наиболее популярным футболистам в том, что они «играют на публику» — в этом, несомненно, сказывалось общественное ханжество: скромность проповедовалась на государственном уровне и декларировалась как принципиальное достоинство советского человека.
   Но игроков и публику влекло друг к другу неудержимо.
   Мало кого так любила послевоенная футбольная аудитория, как левого края ЦДКА Владимира Демина — полноватого шустряка, искусного в работе с мячом, часто для игрока своего амплуа забивавшего голы и, кроме того, вносившего в игру комическое начало, развлекавшее трибуны. Демин обычно выходил из цедэковского автобуса возле метро «Динамо» — и дальше шествовал, размахивая чемоданчиком, к служебному входу сквозь толпу болельщиков. Подразумевалось, что соприкосновение с народом заряжает «Дёму» на игру.
   Что меня более всего привлекает в этих людях, когда вижу их теперь на экране? Открытость, доверчивость и доброта, странная, казалось бы, для людей, прошедших и выдюживших войну, загнанных в круглосуточный страх предвоенными репрессиями, которые настигнут многих из них и после войны…
   Их лица позволяют нам думать, что в зрелище захватившей их игры не было агрессии и злости.
   Да: играли на публику. На многострадальный и терпеливый народ, оставшийся теперь лишь в изображении футбола сороковых годов.
   …Ни с чем не сравню — при том, что возраст почти болезненно принуждает все со всем сравнивать и отдавать предпочтение прошедшему с подкорковой надеждой на возможность возвращения к невозвратному — праздник, происходивший второго мая. Он, кстати, и вправду не сравним — ни в ту, ни в другую сторону. Он весь в смоле своего времени, естественно превратившейся в янтарь.
   Праздник второго мая, связанный с открытием футбольного сезона в Москве, отличен для меня от всех других торжеств детства всепоглощающим предвкушением того, что вновь со мной произойдет. Шелуха облупившейся за зиму краски на ограде и трибунах стадиона с чернотой остатка апрельского снега под интенсивностью фирменной динамовской синевы и яркой вспышкой первой зелени. Нарядный, как океанский лайнер, спортивный Колизей вот-вот причалит к Ленинградскому шоссе, охваченному в день большого матча не теснотой даже движения, а движением тесноты: предвестием аншлага битком набиты машины, троллейбусы и трамваи.
   Я рано начал жить по футбольному календарю, где праздник не просто смещается или удлиняется еще на день, но обретает корпоративность, разрешает заговор нескольких десятков тысяч в стране герметической секретности.
   Мой третий в жизни выход-поход на футбол пришелся на второе мая. Тогда казалось, что случайно. О предначертанности судьбы, назначенности судьбой я не мог в свои восемь лет подозревать.
   Родители дважды сводили меня на футбол осенью сорок седьмого года, вряд ли представляя себе катастрофу моего подчинения футболу. Да и догадывался ли я сам, что впадаю в инакомыслие внутри семьи — причем, добавлю, в столь примитивном направлении?
   На матч открытия сезона сорок восьмого года между ЦДКА и «Спартаком» меня неожиданно взял приятель отца еще по Иркутску Михаил Григорьевич — или, как его называли у нас в семье, Миша Поликанов, работавший в международном отделе газеты «Правда». Поликанов казался мне человеком более суровым и сухим, чем мои родители. Но в отличие от них, ничуть не интересовавшихся футболом, Миша был настоящим болельщиком, регулярно ходившим на стадион. В редакции он занимал скромную, но достаточную, чтобы иметь возможность купить билеты на любой важности матч, должность. Человек с подобными возможностями во времена футбольного бума выглядел уважаемым членом общества. Люди с иными правами могли купить билеты, или заняв с ночи очередь в динамовские кассы, или, если были отмечены везением, переплатив за них вдвойне в последний перед началом футбола момент, сунув купюры в чьи-нибудь запасливые и ловкие руки…
   У Поликанова — он пришел на стадион с женой и двумя сослуживцами — билеты были на Южную трибуну. Затрудняюсь сказать сейчас: знал ли я уже о меньшей престижности «Юга». Но точно помню, что новизна ракурса сразу взволновала меня — предыдущие разы я смотрел игру с люксового, виповского, как теперь сказали бы, «Севера».
   В первый раз — в сентябре сорок седьмого (дата моего очного знакомства с футболом) — трибуна пустовала (темнели под холодным дождем ребра скамеек) из-за незначительности матча, кончившегося, между прочим, сенсацией: куйбышевские «Крылья Советов» выиграли у московского «Динамо». Кто-то наверняка рассердится на меня за избыток личных впечатлений, не имеющих отношения к жизнеописанию Стрельцова. Но воспоминание о выигрыше «Крыльев» к судьбе Эдика отдаленное отношение все-таки имеет. А для моего о нем повествования так уж точно имеет — не случись тогда сенсации, меня скорее огорчившей, я бы стал не таким, каков я сейчас, — и книга моя о Стрельцове складывалась бы по другой логике.
   В свои семь лет я твердо знал, что в мире, охваченном футболом, есть две силы — ЦДКА и «Динамо». Мир впервые разделился для меня на тех, кто за «Динамо» и кто за ЦДКА. И я впервые в жизни сделал в этом мире свой выбор. Правда, соседи по даче — дети покойного Евгения Петрова (я еще не читал «Двенадцать стульев» и Евгений Петрович был для меня только погибшим на войне папой товарищей) — болели за «Спартак». Но в мое сознание такое чудачество просто не вмещалось. Мне легче было руководствоваться в жизни стихотворением Агнии Барто про мальчика Петю, который с бабушкой пошел на матч ЦДКА — «Динамо», где, к ужасу внука, бабушка «начала хлопать динамовцам» и вообще болеть за них…
   Сделав свой трудно объяснимый, как трудно объяснимы все пристрастия в футболе, выбор в пользу ЦДКА, я не был полностью уверен, что встал на сторону окончательно победившей силы.
   Всё вокруг футбола пронизано было мощными динамовскими токами: магазин «Динамо» на улице Горького, в котором продавались теннисные ракетки с динамовской эмблемой, станция метро «Динамо» с мраморными барельефами, изображавшими спортсменов всех жанров, и, что самое главное, стадион, где проводились все стоящие матчи, тоже принадлежал «Динамо». Оставалось тщить себя надеждой, что хотя бы один из двух борющихся за мяч футболистов во дворе Третьяковской галереи, напротив писательского дома в Лаврушинском переулке, не динамовец, а из ЦДКА…
   Блеклый матч под скучным дождем, не собравший публики, имел, однако, самое прямое отношение к тому, чтобы ЦДКА во второй раз стал чемпионом, превратив меня в маленького человечка, угадавшего направление, которого стоит придерживаться в предстоящей жизни.
   Теперь я могу сказать, что всем лучшим (и точно в такой же мере худшим) я обязан не книгам, а футболу. Про Давида и Голиафа я в сорок седьмом году не слышал. Но видел, как игроки, защищавшие невыразительные цвета далекого от меня до того дня Куйбышева — кстати говоря, города, куда на самое опасное время войны эвакуировались правительственные учреждения и МХАТ, где на краткий срок собирался весь советский бомонд и чье имя я наверняка слышал, хотя и не связывал с футболом, целиком занимавшим мои мысли, — победили тех знаменитостей, чьи фамилии были мною заучены лучше, чем стихи Барто, пускай с трибуны я пока и не разбирал: кто из них кто?
   Расстроенные поражением от черт-те кого динамовцы не справились и с совсем уж жалкими московскими «Крыльями». И теперь, чтобы снова стать чемпионом, наш ЦДКА должен был выигрывать у сталинградского «Трактора» обязательно со счетом 5:0 для лучшего, чем у динамовцев, соотношения забитых и пропущенных мячей.
   После заказного убийства «Трактора» мог ли я сомневаться, что для ЦДКА нет ничего невозможного?
   Правда, в следующие сезоны традиция куйбышевских «Крылышек» (на «Крылья» в обиходе они из-за мизерности своих успехов не тянули) раз в сезон, но непременно выигрывать у сильнейшего клуба, распространилась и на клуб Армии.
   Голы знаменитым вратарям «Динамо» и ЦДКА обычно забивал кто-нибудь из двух переехавших в Куйбышев и недооцененных столицей футболистов — либо центр нападения Александр Гулевский, либо правый, инсайд Виктор Ворошилов, прозванный в честь «красного маршала» Климом. Клим вернулся потом в Москву — и стал выступать за «Локомотив». Очередь была за Гулевским. Я к тому времени, узнавший несправедливость жизни, внимательнее стал относиться к тем, кому в ней не везло. И радовался за самарского центра, когда после ухода Пономарева его пригласили в московское «Торпедо». Но в «Торпедо» в тот же год пришел и Стрельцов.
   Осенью сорок седьмого года я успел еще побывать на матче московского «Спартака» с командой, которую считал своей задолго — за год, наверное, — до того, как увидел воочию. Как могло такое произойти? Видимо, что-то загадочное конкретизировалось в моем детском воображении после рассказов про армейский клуб во дворе городского дома и на даче в Переделкине. Не исключаю магического воздействия самой аббревиатуры ЦДКА. Ребенок военного времени, я не связывал, однако, команду ЦДКА непосредственно с армией. И красный цвет ее футболок будил во мне скорее эстетические, чем верноподданнические чувства. Я и сейчас — сквозь склеротическую толщу разнофактурных воспоминаний — вижу «ясно до галлюцинаций» энергию движения красных торсов, когда синий низ и ноги в гетрах с меньшим контрастом форсировали пространство, рассекая зелень.
   В единственном иллюстрированном журнале тех лет цветные снимки, посвященные футболу, были редкостью. Но я все же знал, что белая спартаковская полоса пересекает алый фон. И у ворот стадиона я пытался вообразить себе, как сопряжется одинаковость цвета, обозначающего столь разное. Но «Спартак» вышел в зеленых футболках.
   На этот раз на «Динамо» был аншлаг — и непривычное мне скопление народа поглотило меня и отвлекло от зрелища сугубо футбольного: шевеление зрительской массы размывало мое внимание. Я даже пропустил момент гола, забитого ЦДКА. Но спартаковский вратарь запомнился мне сгруппированностью своих прыжков и белым воротничком, выпущенным поверх свитера. Много позднее мы вместе с Алексеем Леонтьевым служили в газете «Советский спорт». И он, как старожил редакции, бывал со мною ревниво некорректен. Но я — с тогдашним своим гонором — никогда не сердился на его предвзятость. Я помнил и те выходы Леонтьева из ворот на втором в моей жизни футбольном матче, и тот день летом сорок девятого года, когда по вине защитника-одноклубника, желавшего взять в «коробочку» динамовца Карцева, вратарь получил травму, прервавшую его карьеру. Карцев успел выскользнуть, а Сеглин врезался в своего. Леонтьев не смог подняться без помощи врачей и санитаров — его унесли на носилках.
   Я был странным ребенком, редко находившим понимание и у сверстников, и уж тем более у взрослых. В футболе я подсознательно искал драматургию: в цифрах счета, в сочетании противоборствующих сторон, в белом стихе имен. В наступившем сезоне мечтой моей — забегая вперед, скажу, сбывшейся — было увидеть матч между ЦДКА и столичным «Динамо». В «Спартаке» я не видел конкурента избранному мною клубу.
   Мне как-то даже не пришло в голову, что взрослые, с великодушием жалости взявшие меня с собой, относятся к неведомому мне большинству — к народу, болеющему за «Спартак». Мое же пристрастие вызвало в них озадачившее меня раздражение — разница в годах вдруг стерлась: я почувствовал враждебность к себе в тех, чья опека была мне необходима и, главное, казалась сама собою разумеющейся.
   У меня ведь и билета не было — меня, как это называлось тогда, провели. И потеснились на скамейке, чтобы и я сел — лишили себя комфорта. Я испытал не только конфуз, но и унизительный неуют. Старшие видели во мне конъюнктурщика, болеющего за чемпионов без тех корней в довоенном футболе, какие имел «Спартак» и о которых я и не подозревал (о братьях Старостиных я услышал чуть позднее и чуть позднее увидел справочник-календарь конца тридцатых годов, где фамилии братьев были густо замазаны чернилами).
   Но я-то чувствовал нутром, что страдаю за убеждения — и впервые осознавал себя одиноким и чужим. «Спартак» играл хуже, чем ЦДКА. Мои благодетели-враги ворчали, что «эти ленинградцы» землю только роют. Одним из «этих ленинградцев» был, между прочим, Сергей Сальников. Гол спартаковцы все-таки забили — отквитали один мяч после двух пропущенных. И мне почудилось после ответного гола «Спартака», что взорвавшийся криком стадион обрушился на одного меня, хотя приверженцев армейского клуба на стадионе «Динамо» второго мая тысяча девятьсот сорок восьмого года наверняка было ненамного меньше, чем спартаковских болельщиков.
   Второго мая сорок восьмого что-то началось в моей жизни — и вот сейчас, спустя более полувека, завершается.
   Второго мая следующего года я на стадион не попал. И находился в состоянии, близком к отчаянию, — встречались ЦДКА с «Динамо». Я уже чувствовал необходимость не пропускать ни единого звена футбольного зрелища, испытывал зависимость от того, что происходит на стадионе, — и жаждал вновь и вновь впитать в себя атмосферу матча.
   Я, повторяю, не видел матча, но — в обычной жизни рассеянный с улицы Бассейной — слушал репортаж Синявского с такой мерой сосредоточенности, что и сегодня — все с той же уводящей в галлюцинацию ясностью — вижу асфальт и ограду палисадника возле дома, когда в состоянии глубочайшей подавленности вышел после игры во двор на Беговой: территориальная близость со стадионом усугубляла чувство случившейся беды. ЦДКА проиграл.
   А матч 2 мая пятидесятого года я видел — опять с Южной трибуны: отец моего дворового приятеля, майор МВД, достал билеты. Приятель вообще-то болел за «Спартак», но сейчас — из солидарности с папой — за «Динамо». И от меня правила приличия требовали бы согласия с ними — если уж не ЦДКА играет, то какая мне разница… Но я — без каких-либо предчувствий — выбрал «Торпедо». И они победили — гол Хомичу забил левый инсайд Нечаев (это имя не звучало, подобно именам Пономарева, Жаркова, Акимова или Гомеса, о которых я читал в «Огоньке», но с него начиналась конкретность моего живого интереса к «Торпедо»).
   Я забыл сказать, что сезон открывался 2 мая непременно матчем прошлогоднего чемпиона с обладателем Кубка. В случае если команда делала дубль, как ЦДКА в сорок восьмом, чемпион встречался со вторым призером. Драматургия нового сезона начиналась в итогах предыдущего. Впрочем, сезон начинался на юге, и прошлогодние фавориты и лидеры приходили иногда к встрече со столичным зрителем не в лучшем настроении, но это, однако, не могло испортить праздник истосковавшейся за зиму по большому футболу избалованной столичной публике.
   В матче второго мая пятидесятого подразумевался динамовский реванш — минувшей осенью их поражение от торпедовцев в финале Кубка обрадовало любителей сенсации: в сорок девятом году московское «Динамо» было сильнее всех наголову. Но в Кубке сенсации почти запланированы. А вот проигрыш на глазах у всей праздничной Москвы — сигнал тревожный. И кончился этот год для «Динамо» отставкой тренера Якушина. Почему-то, кроме гола Хомичу после замкнутого торпедовским инсайдом прострела, я запомнил в той игре и Сергея Сальникова, выбежавшего за мячом на гаревую дорожку в динамовской форме, что вызвало иронические реплики спартаковских болельщиков. Хотя мой сосед по трибуне новоиспеченному динамовцу все равно симпатизировал и даже поспорил с женой из-за внешности форварда. Мужу он казался красавцем, а ей, скорее всего из чувства противоречия, наоборот…

В ОЖИДАНИИ СТРЕЛЬЦОВА

   Янамечал рассказать о дострельцовском «Торпедо» сколько-нибудь подробно в дальнейшем повествовании, предварив экскурсом в прошлое момент возникновения в команде Эдика. Но получается, что соскользнул в торпедовскую тему раньше, чем собирался, — и у кого-нибудь может закрасться подозрение о моем неравнодушии к этой команде с давних пор. «Обратите внимание, — воскликнул Анзор Кавазашвили, когда увидел, как здороваюсь я за руку с Витей Шустиковым на каких-то футбольных торжествах конца века, — с кем он первым здоровается. С торпедовцем!» (Мне не сразу пришло в голову, что Анзор причисляет себя к спартаковцам по, так сказать, последнему месту работы.) Но я все же считаю себя скорее «стрельцовцем», «воронинцем» или «ивановцем», «батановцем», может быть, и «маношинцем» — (в последние годы мы соседствуем с Колей), чем «торпедовцем» по идее и в принципе. «Торпедо» в мою жизнь вошло, когда я уже склонен был привязываться не к целым командам, а к отдельным и приметным людям в них, людям, которых почему-либо узнавал ближе или лучше понял и на положенном расстоянии, но все равно относился, как к хорошим знакомым… При том, что команды органичней и грандиозней, чем «Торпедо» начала шестидесятых, не видел — и у нас в стране, наверное, уже и не увижу. Не доживу…
   А дострельцовское «Торпедо» я, как и большинство людей из футбольной публики, считал четвертой по силе московской командой, способной в очном соревновании с фаворитами упереться — и нанести чувствительный укол их самолюбию, не повредив, впрочем, репутации суперклубам, не изменив установленной иерархии. В Кубке они дважды на моей памяти приметно били ЦДКА. И в сезоне сорок восьмого — во втором круге — выигрывали у моей команды с перевесом в один гол за пять минут до завершения матча. Но перед чудом, на которое способны бывали игроки в красных футболках, спасовали — и проиграли за эти считанные минуты. Я не видел той игры, но… чуть не сказал, что по случайности (а какие же могут быть случайности в футбольном сюжете жизни человека, в этом сюжете по собственному желанию заблудившегося?)… оказался на стадионе «Динамо» через час после матча, когда раскаленные трибуны остывали внутри темнеющего Петровского парка. И я ходил по аллеям, пугая родителей, которых уговорил прийти сюда со мной, своей взволнованной увлеченностью вовсе не занимавшими их событиями… У ребенка началась своя, отдельная от домашнего уклада жизнь.
   Сезон пятьдесят первого года снова открывшая матчем ЦДКА, потерявшим букву «К» в названии — начальство сообразило, что политически не совсем верно называться армии по-прежнему «красной» вместо «советской», — и «Спартаком». Я и забыл, что «наши» тогда выиграли — сейчас уточнил, что 1:0, как в незабываемом сорок седьмом. Да и весь сезон оставил меня непривычно равнодушным. Я и по сей день считаю, что существует связь между потерянной буквой и утратой командой ЦДКА (то есть ЦДСА с обязательным «С» во всех последующих именах или псевдонимах) фамильной игры. Мне казалось, что с погасшим в афише и прочем «К» исчез из названия команды маняще красный (не от идеологии, а только от эстетики, от лингвистики) цвет.
   Что запомнилось из сезона пятьдесят первого? Вымученная победа армейского клуба в финале Кубка над таинственной командой города Калинина. На самом-то деле город Калинин был ни при чем. Просто Московский военный округ собрал в команде с таким будничным названием тех игроков, что не пришлись ко двору прежде всего в дубле ЦДКА (правда, среди них нашелся и настоящий талант — будущий динамовец Борис Кузнецов, ставший позднее олимпийским чемпионом вместе со Стрельцовым) — и обиженные и недооцененные выбили из розыгрыша Кубка московское «Динамо». Через год «калининскую» команду пополнили звездами из расформированного за олимпийское поражение ЦДСА Николаевым, Деминым, Нырковым, Грининым, Коверзневичем, но такого эффекта, как в пятьдесят первом, не добились.
   Из футбола уходили — мне думалось — люди, творившие чудеса. В своей верности этим людям я кажусь себе трогательным и забавным. Отболев той верностью, я в дальнейшем полюбил перемены декораций, полюбил изменять свое отношение к людям, рассмотрев их пристально. Или, может быть, верность к чему-то, навсегда меня поразившему, существует во мне пунктирно?
   При мне ушел с поля Василий Карцев — тот Карцев, что забил первый гол в английском турне «Динамо», репортажи о котором Синявского я слушал совсем ребенком. Игрок, посланный ему на замену, припрыгивал нетерпеливо возле бровки, а бомбардир успел все же забить свой гол Чанову (успешному дублеру армейского голкипера Никанорова и отцу двух вратарей впоследствии) — и видно было, как же не хочет покидать он поле, понимая, что покидает его навсегда. Исчез было Бобров — не появлялся в основном составе ВВС. И вдруг в репортаже того же Синявского — не слышал бы сам его хриплую скороговорку из радиоприемника на даче у Корнея Чуковского, ни за что бы не поверил, что могли транслировать игру одной шестьдесят четвертой Кубка, — среди незнакомых в подавляющем большинстве фамилий: Бобров. Бобров играет за команду ВВС-2, предназначенную для внутримосковских турниров. Бобров никогда не бил пенальти, а тут бьет — и забивает. Но в дополнительное время ужгородский «Спартак» берет верх с чувствительным преимуществом над уцененным вариантом клуба Василия Сталина. Мы возбуждены появлением в эфире «Бобра» — но и шокированы его бессилием перед каким-то Ужгородом. Мы и понятия не имеем, что Ужгород — футбольный город, и по словам усилившего состав киевского «Динамо» в сорок девятом Комана, они там, на Западной Украине, всю войну в футбол играли, не воевали…
   Аксель Вартанян жил в пятидесятые годы в Тбилиси… В моем повествовании мы с Вартаняном напоминаем персонажей из так и не решенной мною арифметической задачи о двух путешественниках, вышедших навстречу из пунктов «А» и «Б». Аксель жил в Тбилиси — и школьником (он на два года старше меня и на год моложе Стрельцова) на запасном поле местного стадиона «Динамо» увидел Эдика, вернее специально пришел на него посмотреть, сбежав с уроков. Московский футболист, о котором еще до первой игры его в начале апреля уже шла молва (их тысячи три собралось в непогоду на торпедовской тренировке) среди тбилисских болельщиков, как о вундеркинде, показался будущему знаменитому статистику каким-то по-особенному чистеньким, светленьким.
   На каждое удачное движение не по годам рослого и длинноногого голубоглазого блондина — финт ли, рывок ли, удар — разбиравшаяся в футболе публика отзывалась восторженным гудением.
   Он подбежал к трибунам за укатившимся мячом — и, зардевшись, заулыбался, когда ему зааплодировали. Возвратившись на поле, он словно в благодарность за такое к себе отношение пробил под невероятно острым углом в дальнюю девятку.