строк хватило бы, чтобы затмить гениев всех времен.

    III


Об аллюзии

Намек, или аллюзия, есть умение к месту привести цитату, придав ей
смысл, какого она первоначально не имела. Автор искусно вставляет в свою
речь чужую мысль, которая хорошо знакома каждому и не нуждается в подписи,
стремясь не столько подкрепить свое мнение ссылкой на авторитет, сколько
призвать на помощь память читателя и обратить его внимание на сходство новой
ситуации со старой. Все это легко пояснить на примере. Когда Интиме говорит:

И на челе носил печать деяний славных {*}, -
{* Перевод И.Шафаренко (Ред.).}

то это не цитата в прямом смысле слова, а аллюзия, причем то, что слова
эти в обоих случаях сказаны об отцах персонажей, делает ее еще забавнее.
Корнель напрасно заподозрил Расина в желании передразнить и высмеять его -
ведь для аллюзии годятся лишь прекраснейшие и всем памятные строки, иначе
сходство, о котором говорилось выше, ускользнет от внимания читателя. Соль
аллюзии из "Сутяг" - в сближении таких далеких вещей, как проделки судебного
исполнителя и деяния прославленного полководца, и сравнение тем смешнее, чем
разительнее контраст.
Блестящий пример аллюзии вы найдете в речи Флешье над гробом Тюренна.
Флешье начинает не с Тюренна, а с Иуды Маккавея, но слушатели, захваченные
этим столь естественным и удачным сравнением, благодарны оратору за
открывшийся их уму простор. Флешье сравнивает великие события священной
истории с великими событиями истории нового времени, и все великолепие
церковного красноречия служит в его устах прославлению христианского воина.
Сколь бы ни был достоин восхищения человек, о котором идет речь, прямому
рассказу о нем не сравниться с этой риторической фигурой.
Таким образом, аллюзия не только не считается плагиатом, но, напротив,
делает честь изобретательному уму того, кто владеет ее искусством. Цитата в
собственном смысле слова свидетельствует лишь о наличии обычных и
легкодоступных познаний, меж тем как удачная аллюзия порой обличает гений.

    IV


Об общности идей, бессознательном заимствовании и сходстве сюжетов

Бывают случаи, когда плагиат, казалось бы, несомненен, однако автор
заслуживает снисхождения, поскольку ясно видно, что он в нем не повинен. Я
имею в виду такие случаи, когда один и тот же предмет или предметы очень
сходные вызывают у разных авторов одни и те же мысли. Так, Филипп де Коммин,
нередко вынужденный по ходу своего повествования говорить о неблагодарности
сильных мира сего и об осторожности, с какой следует им служить, изъясняется
следующим образом: "Не более оказывайте услуг своему господину, чем способен
он вознаградить по справедливости". И сходится с Тацитом, который говорит:
"Благодеяния приятны лишь до тех пор, пока кажется, что за них можно воздать
равным; когда же они намного превышают такую возможность, то вызывают вместо
признательности ненависть" (Анналы, IV, 18) {Перевод А.С.Бобовича (Ред.).};
то же пишет Сенека: "Тот, кому стыдно не воздать за благодеяния, хочет,
чтобы отдавать было некому" (Нравственные письма к Луцилию, 81, 32) {Перевод
С.Ошерова (Ред.).}. Тех же мыслей придерживается и Квинт Цицерон: "Кто
считает, что он перед тобой в долгу, тот никоим образом не может быть твоим
другом" (О домогательстве консульства, 9). Сходство здесь, по моему
убеждению, объясняется общностью мыслей - вещью вполне естественной и весьма
далекой от плагиата. Совпадение мнений еще более понятно, когда двое ученых
рассуждают об одних и тех же материях, опираясь на одни и те же источники.
Поэтому не прав был Ламбен, возмущавшийся сходством суждений Джованни Микеле
Бруто о Цицероне со своими комментариями к этому автору; Бруто совершенно
справедливо опроверг обвинения в плагиате: "Не всякий, кто у другого взял, -
украл; вор не тот, кто, беря чужие слова, указывает их автора и его хвалит,
но тот, кто усердно ищет чужие плоды и о том молчит" {Разграничение это
кажется мне весьма разумным; оно пригодилось бы парижским судьям,
разбиравшим знаменитые дела о плагиате, причем имело бы тем больший вес, что
человек, давший плагиату такое превосходное определение, сам был обвинен в
этом грехе.}.
В превосходной книге, именуемой "Менажиана", Менаж или кто-то из его
друзей рассказывает, как он однажды сочинил на латыни эпиграмму, которой
остался весьма доволен, а через несколько лет имел несчастье обнаружить эту
самую эпиграмму, от слова до слова, в сборнике Мюре, которого до тех пор,
если я не ошибаюсь, не открывал. Совпадение до того странное, что кажется
невероятным. Я и сам могу привести несколько подобных примеров, правда, не
столь поразительных, ибо совпадение в этих случаях не было дословным.
Следовательно, не стоит безоговорочно обвинять в плагиате всякого писателя,
в, чьем сочинении встретятся строки, похожие на строки другого автора; прав
был шевалье д'Асейи:

Коль мне блеснуть словцом случится,
Уж древность тут как тут - и тщится
Оспорить первенство мое.
Какая бойкая девица!
Чтоб в чем-то обогнать ее,
Я раньше должен был родиться {*}.

{* Судя по всему, д'Асейи нередко предъявляли подобное обвинение, и он
принимал его близко к сердцу. В другом месте он говорит:

Удастся ль мне вещица небольшая -
Сейчас же древность в крик, раздражена:
"Все тащишь ты из эллинского края!"
Седин ее не уважая,
Скажу открыто: лжет она.

А вот еще одно его признание:

Едва создам я эпиграмму,
Как древность в тот же миг упрямо
Свой гордый возвышает глас:
"Дружище, признавайся прямо:
Ты обокрал меня сейчас".
Лжет! лжет и не боится срама -
И, поклянусь, не в первый раз.}

Бессознательные заимствования - мнимый плагиат, близкий к только что
описанному, но более предосудительный, поскольку его легче избежать.
Впрочем, некоторые авторы охотно объясняют забывчивостью и самый настоящий
плагиат. Если в классической пьесе Расина, в сцене, которую всякий знает
наизусть, сказано:

И этот Бурр, увы, с Сенекой этим злым,
Что ныне... Но тогда их чтил глубоко Рим, -

то, разумеется, трудно найти оправдание Вольтеру, аккуратно
переписавшему эти стихи:


И этот же Бирон, горячий, полный сил,
Что ныне... Но тогда он добр и честен был {*}.

{* Не менее дерзко обошелся Вольтер с Сарразеном, у которого украл
прекрасное описание коня, восходящее к книге Иова; об этом и некоторых
других плагиатах Вольтера см. примеч. 3.}

Несколько лет назад тем же оборотом воспользовался, выступая в
Академии, господин Мори, однако, перенесенные из поэзии в прозу, слова эти
могут считаться всего лишь аллюзией. Иначе обстоит дело с Ламоттом, который
слово в слово переписал известнейшую строку Вольтера :

Стал первым королем удачливый солдат, -

и с Делилем, присвоившим прекрасную строку из трагедии Сорена "Бланш и
Гискар":

Ночь трудно коротать печали неутешной!

В поэме "Воображение" он повторил эту удачно найденную фразу, изменив
ее ровно настолько, чтобы чутьчуть ее ухудшить:

Ночь трудно скоротать печали неутешной {*}.

{* Не разделяя полностью мнения господина Кастиль-Блаза, именующего
Делиля "аранжировщиком", я не могу отрицать, что поэт этот охотно
заимствовал чужие идеи и даже выражения. Доказательством сему должен
послужить пример, приведенный в примечании И. Это один из самых
замечательных образцов Делилевых краж, процитированный со всеми отягчающими
вину подробностями. Хуже всего то, что автор поэмы "Воображение" ничуть не
улучшил здесь стиль автора поэмы "Декламация", а стоило ли в таком случае
обкрадывать Дора? (НП).}

Сознаюсь, я с трудом могу поверить, что подобные совпадения рождены
одной лишь забывчивостью.
Впрочем, если те случаи, о которых мы говорили, нельзя назвать
плагиатом в собственном смысле слова, то случаи, когда похожи не отдельные
детали, а сюжет в целом, и подавно не плагиат. Сюжеты, почерпнутые из
мифологии, истории или священных книг, - всеобщая собственность, и нет
ничего предосудительного в том, чтобы их использовать, если, конечно,
сходство не идет дальше названия и общего рисунка произведения, который
окажется одинаковым у большинства авторов, поскольку представления людей об
основах бытия в общих чертах совпадают. Поэтому не правы те, кто искал в
"Адаме" Андреини и "Плоти" Масения источник великой поэмы Мильтона. Если
между жалкой писаниной двух названных поэтов и "Потерянным раем" и
существует какое-то сходство, о плагиате тут говорить не приходится. Что же
касается сходства, то было бы очень странно, если бы оно отсутствовало
совсем, ибо с тех пор, как люди стали сочинять, они всегда совпадали в
каких-нибудь деталях, если писали на одну и ту же тему {*}.
{* Не помешает лишний раз повторить, что нынче об оригинальных идеях не
может быть и речи: число их ограничено, а если запас ограничен, то рано или
поздно он подходит к концу; бесконечно только разнообразие форм, в которых
воплощаются идеи, и их сочетаний. Писатель, которому приходят в голову самые
дерзкие мысли, может выразить их так заурядно, что читатель не заметит
ничего, кроме причуд больного сознания; напротив, изобретательный автор
умеет найти для давным-давно известных мыслей непривычные и новые слова,
которые поражают и чаруют читателей. Если Вальтер Скотт, явившийся во всех
отношениях так вовремя, признан одним из своеобразнейших умов нашей эпохи,
то уж, конечно, не за сюжеты своих романов, которые почти всегда довольно
заурядны. Мастерство Вальтера Скотта - в умении рисовать правдивую картину
экзотических нравов, воссоздавать дивную прелесть неведомых нам пейзажей,
точно передавать образ мыслей и речь народа, с которым он нас знакомит.
Чудесный и редкостный дар, но, знай мы, в чем заключается секрет
вальтер-скоттовского мастерства, мы были бы разочарованы: весь секрет в том,
что он берет зеркало и умело его располагает. Что же до изобретения новых
идей, этим не может похвастаться не только Вальтер Скотт, но даже Мольер или
Лафонтен. В эпоху, когда блистали эти гении, человечество давно уже
исчерпало круг новых идей; уже Соломон знал, что ничто не ново под солнцем.
Поэтому ни Мольер, ни Лафонтен, ни Вальтер Скотт не плагиаторы, хотя никто
не шел более откровенно, чем они, по проторенному пути. Эта мысль,
достаточно очевидная применительно к двум первым писателям, может быть легко
доказана и по отношению к третьему. Своей славой он обязан двум
обстоятельствам - знанию шотландской истории и умению изобразить местные
суеверия. На мысль черпать сюжеты из истории родной страны Скотта, по всей
вероятности, навел знаменитый роман мисс Джейн Портер "Шотландские вожди".
Вниманию к народным верованиям писателя научил, возможно, роман леди Мэри
Гамильтон "Семейство Пополи", где выведена колдунья Мегги Макферсон
-прообраз всех его ведьм. Оба названных романа отличаются от романов
Вальтера Скотта тем, что жизнь в них чересчур опоэтизирована и изображена
без той правдивости, которая принесла популярность Скотту; у предшественниц
его недостало вкуса, наблюдательности и всех прочих качеств, отличающих
настоящего творца, хотя этим дамам и принадлежит, если можно так выразиться,
право первенства. Итак, оригинальной может быть только форма; идей нынче не
изобретают - а возможно, не изобретали никогда, и гений обречен представлять
старые идеи в новом свете (НП).}
Впрочем, мелких людишек гложет при виде творцов эпопей такая зависть,
что, появись на свет новый Мильтон, они вновь встретили бы его упреками в
плагиате. Разве не знаем мы попыток выдать самое неуклюжее и смехотворное
детище нашего еще не сложившегося языка за источник "Генриады"? Что же из
этого вышло? Злосчастную поэму, которую, возможно, не читал и сам Вольтер,
не смог одолеть ни один читатель; наветы критиков забыты, а "Генриада" по
праву считается добротной, хотя и не первоклассной эпопеей, причем если она
чем и замечательна, то прежде всего стилем, а уж его-то Вольтер никак не мог
заимствовать у своего предшественника.
Вообще, мы слишком часто обвиняем литераторов в плагиате, не имея на то
достаточных оснований, - а ведь обвинение это достаточно серьезное, и
человек порядочный не может отмахнуться от него, особенно если противники
подкрепляют свои обвинения фактами, выглядящими довольно убедительно. Однако
при добросовестном и просвещенном подходе большая часть подобных обвинений
рассыпается в прах. Сколько было разговоров о том, что Амио списал свой
перевод Плутарховых "Жизнеописаний" с итальянского перевода Александро
Батисты Джакомелии, изданного в Акуилее в 1482 году? Сколько раз перевод
Амио приписывали некоему Момону, эллинисту, который не оставил никаких
переводов, кроме сочинений Юстина, переведенных к тому же с латыни?
Сторонники этой версии упустили из виду, что, когда вышел перевод Плутарха,
Момон был еще жив и не имел никаких причин уступать свои лавры другому.
Наконец, разве не уверял аббат Лебеф, что Амио, епископ Осеррский,
пользовался в работе над Плутархом помощью тоннерского адвоката Люи, отлично
знавшего греческую грамматику? Само разнообразие этих толков свидетельствует
об их безосновательности. Тем более что достоинства перевода Амио, как
известно, состоят не столько в педантичной верности оригиналу, сколько в
умении найти стиль, точно отвечающий теме, то есть исполненный силы,
простодушия и прелести, а уж отказать искусному перелагателю Лонга и
Гелиодора в знании родного языка не смеет никто, и здесь ни Люи, ни Момон,
не говоря уж об итальянце Джакомелли, не могут с ним тягаться. Всякий знает,
что так же упорно преследовали недоброжелатели ученого Пьера Белона, хотя
простосердечие и подкупающую прямоту его манеры трудно спутать со стилем
какого-либо другого автора. Оскорбительная эта молва была поддержана
господином де Ту, который писал, ссылаясь на людские толки, что Пьер Белой,
служа у Жиля из Альби, завладел рукописями хозяина и издал их, даже не
упомянув имени истинного автора; впрочем, добавляет де Ту, любители
словесности должны быть благодарны этому вору за то, что, в отличие от
многих других, он не уничтожил доставшиеся ему бумаги.
Сцевола де Сент-Март в своем похвальном слове Жилю из Альби выдал это
предположение за истину; справедливости ради отметим, что почти никто не
пытался опровергнуть эти лживые домыслы, пока Лирон в своих "Исторических и
литературных курьезах" (Т. I. С. 438 и след.), Нисерон в своих "Записках"
(Т. XXIV. С. 40) и Давид Клеман в "Занимательной библиотеке" (Т. III. С.
104) не доказали их полную несостоятельность. Такие ученые, как Томасий,
Толлий, Ломейер, Эберкромби, Байе и Обер Ле Мир, поверили на слово
СентМарту. А между тем ряд обстоятельств неопровержимо доказывает, что Белой
не плагиатор; во-первых, трудно поверить, что он был слугой в доме Жиля,
ведь еще до того, как отправиться в путешествие по Востоку, он получил в
Париже степень доктора медицины и, следовательно, ни в коем случае не стал
бы прислуживать, в любом значении этого слова; во-вторых, большую часть
своих книг, близких по манере и по значимости, Белон опубликовал при жизни
Жиля и тог никогда не оспаривал принадлежность их Белону; в-третьих, Жиль
умер в Риме в 1555 году, а Белон в это самое время находился в Париже, где
заканчивал печатание "Истории птиц" и "Истории рыб", - согласитесь, что ему
было бы весьма затруднительно украсть рукопись, находящуюся на другом конце
Европы. Итак, Белона оклеветали - оклеветали жестоко и незаслуженно;
впрочем, естествоиспытатели вообще подвергаются подобным нападкам чаще
других, поскольку их сочинения, строящиеся на наблюдениях и фактах, чаще
других совпадают с сочинениями их соперников. В конце тридцать восьмой книги
своей "Истории" де Ту рассказывает, сколько подозрений вызвал Ронделе, якобы
списавший "Трактат о рыбах" из неизданных комментариев к Плинию Гийома
Пеллисье, епископа из Монпелье; однако, поскольку трактат вышел в свет еще
при жизни этого прелата, Нисерон сомневается в том, что он был плагиатором.
А ведь проверить это было легче легкого - "Комментарии" Пеллисье хранились в
парижской Библиотеке ордена иезуитов (см.: Христианская Галлия. T. VI). К
тому же Ронделе сам признается в предисловии, что почти всеми своими
познаниями и трудами обязан ученому епископу из Монпелье, - одного этого
достаточно, чтобы опровергнуть злобную клевету.
Ведя речь о несправедливых обвинениях в плагиате, невозможно умолчать о
злополучной тяжбе Академии с Фюретьером и о прискорбных преследованиях,
которым обладатели власти подвергали обладателя знаний, - преследованиях тем
более достойных сожаления, что слишком уж велика оказалась разница между
плодами усилий гонителей и гонимого, ибо творение сорока бессмертных ниже
всякой критики, а словарь предприимчивого и терпеливого аббата из Шаливуа
навеки останется одним из драгоценнейших памятников нашего языка. Да будет
мне позволено заметить, коль скоро речь зашла о словарях, что Фюретьеров
словарь, бесспорно, превосходит академический уже одним своим построением,
ибо его отличает цельность замысла и исполнения, которой полностью лишено
творение академиков, не скрепленное единой волей. Словарь Академии своей
вялостью и нерешительностью вызывает недоумение и наводит скуку, меж тем как
словарь Фюретьера увлекает читателя и приковывает к себе его внимание;
французский язык у Фюретьера такой живой и энергичный, что, если бы речь шла
не о словаре, его можно было бы назвать остроумным, - все это лишний раз
доказывает, что самые скромные роды словесности нуждаются в упорядоченности
и гармонии не меньше, чем возвышеннейшие творения человеческого духа. Мысль
поручить составление словаря целой комиссии - одно из искренних заблуждений
нашей премудрой эпохи. Если правда, что Академия отказалась от этой затеи и
доверила сочинение словаря одному из самых образованных, здравомыслящих,
безупречных и пунктуальных литераторов нашего времени, этому можно только
порадоваться. Значит, у нас есть надежда увидеть наконец словарь, достойный
нашего старейшего литературного общества и его высоких целей, словарь,
который по праву можно будет назвать созданием бессмертным. Вернемся,
впрочем, к Фюретьеру. Повторяю, сколько бы ни обвиняли его в плагиате, это
не меняет дела: превосходство его словаря не подлежит сомнению. Между
прочим, публике по душе удачливые воры; уж лучше бы Академия ограбила
Фюретьера! Увы, она уступила эту честь иезуитам, которые в 1704 году
переиздали словарь Фюретьера, значительно расширенный в 1701 году Банажем,
не упомянув ни того, ни другого; книга эта, известная йод названием
Тревуский словарь, не раз переиздавалась и постепенно стала одной из
крупнейших и богатейших сокровищниц языка, каковой и пребудет, если господин
Рейнуар не завершит свой труд или если досадное пренебрежение нынешней
публики к полезной литературе покроет это великое начинание мраком забвения.
Замечательно, что, сколько раз ни вставал вопрос о плагиате, на
несправедливые обвинения всегда находились опровержения: рано или поздно
истина всегда торжествует. Большинству читателей Белона и Ронделе не было
дела ни до Жиля из Альби, ни до- Гийома Пеллисье, а те, кто по сей день
заглядывают в Тревуский словарь, слыхом не слыхивали, что Академия
оспаривала право на него у многознающего и трудолюбивого Фюретьера. Но есть
случаи, когда подозрения подобного рода не так уж безосновательны, хотя, за
неимением точных данных, осторожные библиографы доселе высказываются о них
весьма уклончиво. Как важно было бы, к примеру, расшифровать загадочную
рукописную помету Дю Тийо на полях знаменитых "Максим" Ларошфуко: "Говорят,
что к этим замечательным размышлениям приложил руку Корбинелли, что именно
он придумал их и ему же обязаны мы их неповторимым стилем. Как бы там ни
было, достоверно известно, что он с гордостью называл себя автором
значительной части этого сочинения и что занятия такого рода были ему весьма
по душе, ибо он обожал изъясняться максимами, и бумаги его пестрят ими". Эту
версию подтверждает сообщение господина Барбье о хранившейся некогда в
Библиотеке Государственного совета неизданной рукописи Корбинелли под
названием "Тацит в максимах".
Сознаюсь, что долгое время я склонен был полностью доверять этой
гипотезе Дю Тийо, тем более что однажды мне пришлось сравнивать стиль
"Мемуаров" Ларошфуко со стилем его "Максим" и я убедился в их разительном
несходстве. Ларошфуко не принадлежит к _авторам одной книги_, которые
целиком и полностью обязаны своей славой нескольким" удачным страницам; даже
не будь он автором "Максим", он все равно остался бы одним из
значительнейших наших литераторов и государственных деятелей; более того,
если верить остроумным моралистам нашего времени, которые, будучи счастливее
либо добрее своих предшественников, судят общество не так строго, как
Ларошфуко, было бы лучше, если бы он вовсе не писал их, - по всем этим
причинам мне не было бы жаль лишить его славы создателя "Максим" и приписать
эту честь Корбинелли, чтобы хоть как-то оправдать безграничное уважение,
которое питали к этому писателю, прожившему такую долгую жизнь и оставившему
так мало книг, госпожа де Севинье, Бюсси-Рабютен и даже сам господин де
Ларошфуко. Версия Дю Тийо объясняет огромную разницу между стилем
"Мемуаров", ясным, гладким, естественным, подчас свидетельствующим о
незаурядном мастерстве, но повсюду небрежным и непринужденным, - стилем
человека, который не задумывается над законами изящной словесности и потому
не всегда точен в выборе слов, - и стилем "Максим", четким и стремительным,
сжатым и выразительным, грешащим скорее нарочитой недоговоренностью, чем
жеманным многословием. Мои подозрения укрепил и попавшийся мне экземпляр
второго издания "Максим" с рукописными добавлениями, сделанными почерком,
очень похожим на почерк Корбинелли, - но справедливость требует признать,
что, как ни стройна вся эта система доказательств, ей можно противопоставить
аргументы не менее веские. Увы, Корбинелли за всю свою жизнь не сочинил
ничего, кроме максим и фрагментов, и самой блестящей его странице очень
далеко до энергических и вдохновенных страниц его патрона. Да и как
объяснить, что Корбинелли, который умер только в 1716 году, в весьма
преклонных летах, намного пережив герцога де Ларошфуко и дожив до времени,
когда "Максимы", изданные более полувека назад, стали уже классикой, - как
объяснить, что при всей своей словоохотливости Корбинелли ни словом не
обмолвился об этой истории - ведь о его причастности к сочинению "Максим" мы
знаем только от Дю Тийо. По словам Дю Тийо, Корбинелли "называл себя автором
значительной части" "Максим". Между тем всякий, кто читал "Максимы",
понимает, что нельзя написать какую-то часть этой книги - можно либо
сочинить ее с начала до конца, либо не сочинять вовсе. Коль скоро Корбинелли
не претендовал на авторство "Максим" в целом даже в ту пору, когда он мог
заявить о своих правах, не оскорбив ни самолюбия автора, ни чувств его
друзей, значит, он не имел к книге Ларошфуко никакого отношения. Итак,
пресловутый плагиат в данном случае не что иное, как догадка или
непроверенный слух, который нуждается в доказательствах, ясных, как день, и
даже более того. Точто так же мы не будем торопиться объявлять автором
трудов, вышедших под именем Бандури, Л. Фр. Жоз. де ла Барра, пока
легкомысленные предположения "Духа журналов" (январь 1759 г., с. 210) не
получат солидного подтверждения; мы не будем отнимать у аббата Сабатье чести
считаться (хотя честь и не велика) автором трактата "Три века литературы" и
не будем приписывать его неведомому священнослужителю; не будем мы и
оспаривать принадлежность книги "Нравы", которую лишь преследования спасли
от безвестности, Туссену, - не стоит продолжать перечисление, чтобы не
возбуждать угасшие подозрения, в особенности по отношению к ныне живущим
авторам, которые также становились жертвами несправедливости.


    V


О плагиате

Итак, мы подошли к плагиату в собственном смысле слова, то есть к тем
случаям, когда один автор заимствует у другого (особенно у современника и
соотечественника, что усугубляет вину) содержание художественного
произведения, толкование нового или малознакомого понятия, форму той или
иной мысли - впрочем, иные мысли сильно выигрывают, обретя новую форму, иные
устоявшиеся понятия становятся гораздо яснее, если их умело развить, иным
произведениям безупречный стиль придает большую глубину, и было бы
несправедливо считать плагиатом добавления или исправления, пошедшие на
пользу книге. Так. Дидро и Д'Аламбер, задумывая свою Энциклопедию, взяли за
образец Энциклопедию Чеймберса, однако их нельзя обвинить в плагиате,
поскольку идею, едва намеченную у их предшественника, они развили так, как
ему и не снилось. Еще меньше заслуживает обвинения в плагиате Энциклопедия
Панкука, ибо, обладая теми же достоинствами, что и творение Дидро и
Д'Аламбера, она гораздо удобнее - статьи в ней расположены не по алфавиту, а