Брессе вышло издание Тома Феррана? Как понять, что Клотильда толкует о семи
спутниках Сатурна, первый из которых был открыт Гюйгенсом в 1655 году, а
последний Гершелемв 1789 году?
Да что там говорить, всякий, кто хоть немного знаком с нашей старинной
поэзией, не нуждается в этих веских доводах. Он и без них поймет, что стихи
Клотильды - сочинение нашего современника, рядящееся в старинные одежды,
более похожие на маскарадный костюм, ибо в погоне за архаизмами
фальсификатор не раз изобретает неологизмы. Он обожает придумывать слова,
прибавляя к латинскому корню французское окончание, хотя такие слова никогда
не приживались в нашем языке. Правда, в те далекие времена, когда
сокровищница языка неспешно наполнялась новым богатством, подобные
заимствования были в большом ходу; их великое множество у Ронсара, у Дю
Бартаса и особенно у злополучного Эдуарда дю Монена, ухитрявшегося смешить
людей на четырех или пяти языках; однако Клотильда жила раньше них и
возможности ее были еще более ограничены. Есть преграды, которых не одолеть
даже самому гениальному творцу. Ронсар, каким бы допотопным он ни выглядел
сегодня, был не лишен таланта, но даже ему оказалось не под силу сделать для
языка то, что сделал Малерб. Языки складываются постепенно: предугадать их
развитие невозможно, и это ничтожное обстоятельство, почти незаметное для
большинства читателей, вернее всего указывает людям сведущим, что стихи
Клотильды - подделка.
Ныне всем известно, кто настоящий автор этих любопытных стихов. Я
полагаю, что ни у кого не осталось сомнений в том, что это сам господин де
Сюрвиль; он, безусловно, обладал достаточным талантом, чтобы оправдать это
почетное подозрение. Я дважды имел честь видеться с ним. Накануне того дня,
когда жестокая судьба оборвала нить его жизни, всецело преданный своим
рискованным замыслам, он не переставал думать о поэзии, и, хотя он не
скрывал собственной тяги к сочинительству, на первом месте у него всегда
стояли стихи Клотильды. Для тех, кто знает поэтов, это обстоятельство
говорит само за себя: коль скоро поэт печется о стихах никому не ведомой
родственницы больше, чем о своих собственных, значит, он имеет к ним самое
непосредственное отношение. Высказывалось мнение, что стихи господина де
Сюрвиля совершенно не похожи на стихи Клотильды, что его муза грешит
излишней восторженностью, далекой от наивной и благородной простоты госпожи
де Сюрвиль, однако никто не вспомнил, что в этих несовершенных стихах есть
чудесные находки, что автор писал их в ранней юности, а к тридцати годам,
счастливо обретя свою манеру, отточив талант, он вполне мог сделать большой
шаг вперед. Я собственными ушами слышал от господина де Сюрвиля стихи,
которые отличались от стихов Клотильды лишь современным языком, а ведь стоит
убрать из ее сочинений архаизмы - и от простодушия не останется и следа.
Старинный язык так дивно выражает простые чувства и трогательные мысли, что,
слыша его, невозможно оставаться равнодушным: он словно переносит нас в
далекое прошлое, испокон веков кажущееся людям царством невинности и
счастья. Вот почему старинный язык так прекрасно рисует сладостные картины
ушедших лет, меж тем как в эпопее и лирической поэзии он выглядит неуместно.
Присмотревшись внимательнее, можно обнаружить в стихах Клотильды ту самую
восторженность, за которую осуждают господина де Сюрвиля, и убедиться, что в
одежды золотого века рядится здесь поэзия вполне современная. Как бы там ни
было, стихам Клотильды суждена долгая жизнь, и читатели будут рады, если
господин де Ружу обнародует оказавшиеся в его руках неизданные стихотворения
поэтессы, о которых он упоминает на странице 90 своего любопытного "Опыта о
переворотах в науке и искусствах". Эти неизданные стихи, без сомнения, также
написанные господином де Сюрвилем и побывавшие однажды в моих руках,
заслуживают, как мне кажется, не меньшего внимания, чем уже опубликованные,
и если они не вызовут столь жарких споров у критиков, то наверняка пленят
читателей, и издателю не придется прибегать к мистификации (впрочем, вполне
невинной), чтобы пробудить их интерес {С тех пор "Неизданные стихотворения"
вышли в свет и подтвердили мой взгляд на историю создания первого сборника
Клотильды. Это - одно из тех моих мнений, которого не изменили ни время, ни
опыт, ни научные штудии (НП).}.

    IX


О вставках

Многие сочинения древних дошли до нас в искаженном виде, одни
пострадали от времени, другие - от ярости варваров, третьи - от нетерпимости
и фанатизма. В этих памятниках прошлого содержались, если позволительно так
выразиться, бесчисленные улики, которыми спешили воспользоваться ревнители
всех сект - и тех, что только зарождались, и тех, что уже сходили со сцены,
поэтому нет сомнения, что фальсификаторы не раз поднимали на уличающие их
тексты свою преступную руку. Одни имели дерзость вымарывать в старинных
текстах целью страницы, другие вставляли туда куски собственного сочинения.
Но нечистая совесть всегда чем-нибудь да выдает себя, особенно когда ей
сопутствует грубое невежество: тем, кто вымарывал, было невдомек, что
уничтоженные ими строки процитированы у других авторов и все равно дойдут до
потомков, не говоря уже о том, что, творя свою разрушительную работу,
фальсификаторы нарушали ход мысли автора, и неувязки выдавали их с головой.
Те же, кто вписывал, действовали еще более неуклюже и нелепо - они либо
вкладывали в уста древнего автора высказывания о таких вещах, которые не
могли быть ему известны, либо заставляли его противоречить самому себе, либо
так некстати включали в чужое сочинение собственные измышления, что даже
самый неопытный глаз сразу видел подделку. Примеры подобных вставок
встречаются в трудах Иосифа Флавия и даже Тацита (иные из его сочинений,
возможно, только благодаря им и уцелели).

    X


О дополнениях

К фальсификаторам ни в коем случае; не следует причислять прилежных и
великодушных авторов, которые, споспешествуя развитию словесности,
восполняют пробелы в сочинениях знаменитых писателей, прямо оговаривая меру
своего участия. Историческим сочинениям такие дополнения идут только на
пользу, ибо читатель охотно прощает некоторые расхождения в стиле, если
взамен восстанавливаются отсутствующие звенья цепи событий. Когда стиль не
является главным достоинством произведения, дополнения вполне допустимы, в
противном же случае дело обстоит иначе: так, я никому не посоветовал бы
дописывать Тацита. Поэтому я весьма признателен доброму Фрейншемиусу за то,
что он сумел вовремя остановиться и ограничиться Титом Ливнем и Квинтом
Курцием - превосходными стилистами, которых, однако, позволительно дополнить
отрывками собственного сочинения, поскольку читатель ищет в их произведениях
не столько красоты слога, сколько суть событий. Иное дело Тацит. Дерзок и
самонадеян тот, кто вознамерится дополнить этого великого историка, но еще
беззастенчивее стихотворец, смеющий ставить свои вирши рядом со стихами
великого поэта. Мафео Веджо имел наглость сочинить XIII песнь "Энеиды", а
Вида вослед Горацию создал "Поэтическое искусство" на его языке.
Более того, иногда подобные дополнения переходили в подлог, ибо авторы
их, возгордившись совершенством своего подражания, не могли удержаться от
соблазна ввести читателей в заблуждение. Именно так, на мой взгляд, поступил
Подо, хотя опубликованные им отрывки из знаменитой книги Петрония весьма
удачно воспроизводят стиль оригинала. Впрочем, нелепый подлог совершают
вообще все те, кто выдают "Сатирикон" за сатиру на Нерона и его двор. На
самом деле это просто собрание рискованных шуток щеголя-вольнодумца,
блестяще владевшего пером. Господин Вольтер рассмотрел этот вопрос
всесторонне, и мне нечего добавить к его словам, разве что сказать, что
"Сатирикон" вообще не заслуживает такого внимания, поскольку принадлежит к
числу книг, о которых человеку порядочному не пристало говорить вслух.

    XI


О стилизациях

Поклонники литературы нежной и сладострастной, но начисто лишенной
цинизма, больше, чем о неполноте "Сатирикона", сожалели об утрате отрывка из
"Дафниса и Хлои", который господам Ренуару и Курье посчастливилось разыскать
во Флоренции. Роковая случайность дала недоброжелателям прекрасный повод для
сомнений в подлинности находки: та самая страница, на которой находился
неизвестный доселе фрагмент, оказалась залитой чернилами, но, не говоря уже
о том, что оба названных ученых заслуживают самого полного доверия,
подлинность восстановленного господином Курье фрагмента была неопровержимо
доказана в ходе литературной распри, вызванной прискорбной утратой. Итак,
новый фрагмент в самом деле принадлежит Лонгу, хотя господин Курье с равным
успехом подражает и древним и новым; так, в переводе отрывка из Лонга, о
котором идет речь, он очень похоже воспроизвел манеру Амио.
Точное воспроизведение чужого стиля доступно не всякому литератору, да
и возможности этого рода литературы весьма ограничены. Можно повторить
излюбленные обороты писателя, но не ход его мысли. Стиль сводится к некоему
набору приемов, из которых каждый выбирает те, что ему по душе и по плечу,
но замысел произведения вытекает из вполне определенного и присущего только
данному автору взгляда на вещи, подражать которому - занятие почти
безнадежное. Конечно, есть примеры, опровергающие это правило, но во всех
этих случаях подражатели копировали стиль, который очень легко
воспроизвести, вроде стиля Мариво - госпожа Риккобони так ловко закончила
его "Марианну", что любители такого рода романов не в силах отличить
подделку от подлинника. Подозреваю, что издатели "Новой Элоизы",
присовокупившие к ней неизвестное доселе письмо Сен-Пре, с которым у меня
никогда не возникало желания познакомиться, справились со своей задачей не
так блестяще. Лучше бы они обратились за помощью к господину Лесюиру, автору
забытой книги "Француз-пройдоха", к которой я еще вернусь, - он гораздо
лучше их владел искусством стилизации; впрочем, самое лучшее было бы не
трогать "Новую Элоизу", ибо есть все основания полагать, что Руссо сам знал,
каким должен быть его роман.
Таким образом, мне трудно поверить в существование пространных
стилизаций, неотличимых от подлинника, - пусть даже каждая фраза в
отдельности будет похожей, целое непременно выдаст подражателя. Так, я могу
допустить, что Гийом дез Отель или кто-то из его современников, не
уступавший ему в остроумии, сумел вставить в роман Рабле крохотную главку,
которая естественно растворилась в пространном повествовании и не вызвала
никаких подозрений; но я никогда не поверю, что Гийом дез Отель написал всю
пятую книгу. Недавно я листал довольно любопытный сборник подражаний такого
рода, но ни одно из них не превышает нескольких печатных страниц {*}.
{* Сходным образом обстоит дело и в живописи, где такие композиции
именуют _пастишами_. Подражатель схватывает какую-либо особенность манеры
художника, как правило, ту, которая лежит на поверхности и первой бросается
в глаза, отчего обыватель нередко принимает подделку за подлинник. Однако
внимательный зритель, которого в первую очередь волнует скрытая в полотне
мысль, быстро понимает, что висящее перед ним полотно не принадлежит кисти
Рафаэля, Лесюэра или Жироде. На полотнах Гвидо головам не хватало
объемности; Джордано из Неаполя наловчился писать плоские головы, которые
сбывал дилетантам по весьма дорогой цене. Тем не менее ныне картины Джордано
ценятся невысоко, и знатоки, насколько мне известно, хорошо умеют отличать
их от полотен Гвидо. Замечательным мастером пастиша был Тенирс, а Бон
Буллонь, подражавший Гвидо еще лучше, чем Джордано, ухитрился провести
самого Миньяра, который отомстил за обман, посоветовав подражателю всегда
писать, как Гвидо, и никогда - как Буллонь. Впрочем, всех этих художников мы
до сих пор помним отнюдь не благодаря пастишам. Умение писать пастиши вовсе
не обличает в художнике выдающиеся способности; я знал одного немецкого
живописца, который был в состоянии намалевать самое большее вывеску, но
внезапно открыл в себе талант копировать "Интерьеры соборов" Питера Неефа, и
пастиши эти были поистине блестящими. Говоря о пастишах, я не имею в виду
точную копию той или иной картины; копирование - особый, очень нужный
ученикам, а подчас и мастерам труд, идущий на пользу также и публике,
которая получает благодаря ему новые экземпляры прекрасных и редких
произведений искусства. Копиист должен работать более тщательно, чем
создатель пастишей, которому, в свою очередь, потребно больше ума и пыла;
однако создания второго любопытны - и не более того, тогда как труд первого
приносит несомненную пользу. Впрочем, если копиист вздумает обмануть доверие
покупателей, его деятельность может из полезной превратиться в преступную.
Как бы там ни было, чем точнее копия воспроизводит оригинал, тем лучше,
однако большой точности копиист достигает редко, поскольку для этого он
должен сравняться талантом с творцом подлинника, иначе говоря, тоже быть
великим мастером. Например, когда Андреа дель Сарто копировал прекрасный
портрет Льва X работы Рафаэля, копия вышла такой совершенной, что даже
Джулио Романс, писавший одежды на этом портрете, не мог отличить подражание
от подлинника. Сходным образом Никола Луару удавалось передать в своих
копиях величие пейзажей Пуссена.}
К числу самых известных принадлежат подражания Гезу де Бальзаку и
Вуатюру, написанные Буало и помещаемые в некоторых изданиях его сочинений.
Этот великий писатель знал толк в стилизациях, о чем позволяет судить и его
подражание Шаплену (см. примечание Н), блестяще передающее варварскую,
тяжеловесную гармонию образца. Такая сатирическая стилизация имеет
бесспорные достоинства, поскольку обнажает смешные стороны скверного языка
или мнимого таланта. Сам Мольер не гнушался ею в "Жеманницах", "Ученых
женщинах" и "Мизантропе", где так забавно высмеял вычурный язык некоторых
прециозных кружков и словесные выкрутасы некоторых рифмоплетов. Он следовал
примеру Рабле с его грубой, но блестящей сатирой. Пародировал ли Рабле в
речи лимузинского студента "Тяжелое томление" Элизены де Крен, как полагают
иные критики, или, что мне кажется гораздо более вероятным, насмехался над
засильем латыни во французском языке своего времени, очевидно, что
невозможно было остроумнее высмеять причуды модных авторов. Недаром с тех
пор сатирики не раз прибегали к этому приему.
Следует заметить, и это замечание послужит нам основой небезынтересной
литературной теории, что искусство стилизации отличается двумя
особенностями: во-первых, невозможно долго подражать манере другого
писателя, ничем себя не выдав, во-вторых, что хуже всего поддаются
подражанию произведения писателей великих. Легко скопировать бросающуюся в
глаза погрешность - подражать достоинствам гораздо труднее. Так обстоит дело
и в искусстве, и в морали. Если с картин Гвидо были сделаны превосходные
пастиши, то виной тому сам художник, чье пренебрежение общеизвестными
законами светотени бросается в глаза. Иначе обстоит дело с Рафаэлем -
существуют тысячи копий с его картин, пастишей же совсем мало, поскольку у
этого мастера и композиция, и рисунок безупречны.

    XII


О школах в литературе

Посмотрим, что происходит в литературе. Во все времена великие писатели
изъяснялись языком благородным и естественным, чуждым вычурности и словесных
ухищрений. Язык этот то мощен, решителен, возвышен, то легок, мягок, нежен,
и перемены эти зависят не от игры слов и оборотов, а от смысла. Можно
сказать, что у великих язык соткан не из фраз, а из идей, настолько полно
слиты здесь знаки, которыми пользуется писатель, с чувствами, которые он
хочет донести до читателей! Так писали Вергилий, Расин, Буало, Фенелон.
Сомневаюсь, чтобы стилизаторы нашли себе здесь поживу. Другое дело, когда
талантливый писатель имеет ярко выраженные стилистические пристрастия: любит
неожиданные цезуры, малоупотребительные инверсии, умолчания, восклицания и
тому подобные фигуры речи. Поклонникам Цицерона, как я уже говорил,
удавалось очень точно выдерживать стиль Цицерона в нескольких фразах подряд.
Любой мало-мальски образованный юноша может время от времени вывести на
бумаге тираду в духе Лукана или звучный и пышный период в манере Флора. До
какой-то степени поддается подражанию отрывистый, неровный, афористический
стиль Сенеки, равно как и мощный, лаконический язык Тацита, но лишь немногим
под силу вложить в эту оболочку столь же могучие и высокие мысли, так что в
конечном счете подобные стилизации могут ввести в заблуждение лишь людей
неискушенных или рассеянных. Другое дело, если перед нами произведение
автора неглубокого, но дерзкого, возмещающего недостаток таланта смелыми
нововведениями, которые на первый взгляд вполне его заменяют и, благодаря
своей необычности, могут вызвать изумление, граничащее с восхищением; в этом
случае стилизатор может добиться большого успеха - ведь весь секрет такого
автора состоит в формальных приемах, а они доступны всякому литератору.
Возьму на себя смелость утверждать, что нет лучшего способа отличить
истинный талант от такого, который только и умеет, что плести словеса. Гений
не создает школы. Все мастера стиля равно достойны восхищения, но ни один из
них не похож на другого. Слог Вергилия далек от слога Гомера, а слог
Мильтона отличается от того и от другого, хотя все трое - гениальные поэты.
Однообразие манеры, рождающее школы, - удел посредственностей. Итак, если вы
хотите вынести суждение о книге и доподлинно узнать, чем она вас пленила:
своими ли собственными, так сказать, внутренними качествами или же ловкими
приемами, - подвергните эту книгу испытанию стилизацией.
В наши дни, например, возникли во Франции поэтическая и прозаическая
школы, о которых, быть может, стоит поговорить еще прежде, чем вынесут свой
приговор потомки. Однако у меня так мало прав быть судьей в этой области,
что я вовсе не хотел бы навязывать кому-либо свое мнение {*}; я не
утверждаю, что я прав, я лишь делюсь своими впечатлениями, а читатели могут
принять их к сведению, но вольны с ними не соглашаться. Более того, я рад
отдать должное новым поэтам и расположить к ним публику: беда этих поэтов в
том, что они родились в несчастливую эпоху, эпоху упадка прекрасной
литературы, когда великие писатели уже сошли со сцены; поэтому мы должны
быть признательны нашим современникам, попытавшимся с помощью невинных
хитростей вернуть литературе былое величие. Правда, при этом они невольно
подрывают основы литературы, которую стремятся спасти, и ведут ее к
окончательному крушению, но что поделаешь: так уж устроен мир. Точно таким
же образом поэты александрийской школы погубили греческий гений; так зачахли
латинские музы, когда Стаций, а затем Авсоний и Клавдиан обрядили их в
пышные одежды и осыпали блестящей мишурой. Литература любого народа в чем-то
подобна живому существу: она начинает с лепета, однако в этих бессвязных
возгласах проглядывают великие мысли. В молодости литература пламенна и
вдохновенна, в зрелости - могуча и величественна, на склоне лет - серьезна и
возвышенна, а под конец наступает пора, когда, дряхлая, немощная, выжившая
из ума, она меняется до неузнаваемости. Тщетно искусная рука пытается с
помощью новейших румян возвратить ей молодость, тщетно стремится вернуть
упругость ее дряблым мускулам - слишком поздно, ничто уже не поможет
отжившей свой век литературе, и она рухнет под тяжестью варварских
побрякушек, которые идут ей не на пользу, а во вред. Более того, будучи
осуждены жить и творить в пору агонии обреченной литературы, самые
талантливые люди уподобляются жукам, которые точат поваленные деревья и тем
ускоряют их гниение; они мнят, что созидают, а на самом деле лишь разрушают.
{* В юности литературные занятия услаждали мой досуг, в пору зрелости
они приносят мне законные доходы, но я никогда не считал литературу своим
призванием и, разумеется, никогда не обольщался относительно своих талантов
в этой области. Поэтому высказанное здесь мнение, сегодня, вдобавок,
совершенно устаревшее, не претендует ни на чье внимание. Это просто-напросто
мои мысли; прав я или не прав, не знаю и потому с самого начала зарекся
приводить примеры. Я уважаю любой талант и, более того, любое соперничество
в литературе; каждый из соперников, добился он успеха или нет, достоин
уважения. Если читатели догадаются, кого я имел в виду, говоря о школах, то
это не моя вина. Описать таких незаурядных авторов, как вожди литературных
школ, - все равно что назвать их по имени; в этом привилегия гения, а может
быть, и его несчастье (НП).}
Прелесть стиля, в частности стиля поэтического, заключается прежде
всего в свежести, новизне, неповторимости образов; главное здесь - нестойкий
и мимолетный аромат фантазии. В эпоху зарождения языка, или, что то же
самое, в эпоху зарождения поэзии, мысли живы, ярки, вдохновенны, поэтому все
ощущения приятны и глубоки. В эпоху заката язык и литература вырождаются - в
противоположность многим другим человеческим установлениям, которые никогда
не кажутся такими процветающими и долговечными, как накануне крушения. Энний
писал языком мощным, выразительным, гармоничным; народная латынь - самое
жалкое из людских наречий.
Поэты, силою своего таланта хоть немного возвышающиеся над толпой, но
родившиеся слишком поздно, чтобы вкусить от щедрот юной поэзии, пытаются по
мере сил бороться со злым роком, который тяготеет над их эпохой. Порой их
благородные чувства достигают такой силы, что творят чудеса, но случается
это очень редко; великий поэт, пишущий на отжившем языке, - исключение такое
разительное, что оно не столько опровергает, сколько подтверждает правило.
Если поэт не так талантлив, как Альфьери, и не в силах вдохнуть новые
силы в поэзию и язык своей страны, он прибегает к ухищрениям, которые на
короткое время производят то же действие, что и природный дар, но истощаются
гораздо быстрее. Поэтические вольности нравятся публике до тех пор, пока
поражают новизной, ибо ни одно из чувств, вызываемых литературным
произведением, не является более надежным залогом одобрения, чем удивление.
Однако, сделавшись привычными, те же самые вольности начинают оскорблять
публику. Очарование быстро иссякает, ибо бездарная посредственность пускает
однажды найденный прием в ход и кстати и некстати, раскрывая его тайну всему
свету. На смену устаревшему новшеству спешит другое, третье и так далее,
пока запас их не истощится. А тем временем истинная поэзия, иссушаемая этими
тщетными превращениями, доживает свой век и умирает.
Литературы нового времени, зародившиеся на закате литератур древности,
унаследовали большую часть их пороков. Так, Корнель перенял пристрастие к
антитезам у древнего испанца Лукана и у испанца нового времени Кальдерона.
Конечно, противопоставление двух идей - надежный способ поразить
воображение, и пренебрегать им не стоит, но, когда видно, какого долгого и
напряженного труда стоят противопоставления своему создателю, они теряют всю
свою прелесть. Этот злополучный порок погубил блестящий талант Геза де
Бальзака, он же в глазах многих людей со вкусом отнимает часть достоинств у
корнелевского "Сида".
Прошло сто лет после триумфов Корнеля, и, вознамерившись освежить
поэтический язык, Вольтер сразу вспомнил об антитезе, которая долгое время
была не в чести у литераторов и потому поразила всех блеском новизны; на
редкость гибкий ум Вольтера легко овладел этой симметричной и вычурной
фигурой, неизвестной Гомеру и чуждой Вергилию, но изобилующей в литературах
времен упадка, фигурой, которая так же несовместима с совершенством формы,
как с правдой и здравым смыслом, фигурой, которая ломает, калечит, искажает
мысль, придает периоду отрывистое, однообразное, монотонное звучание,
ограничивает круг мыслей сравнениями и контрастами и грешит в лучшем случае
манерностью, а в худшем - неточностью и надуманностью.
Неуместное обилие антитез смущает всех без исключения читателей
"Генриады", поэтому поэтическая школа, пришедшая на смену Вольтеру,
постаралась изыскать другие приемы или, по крайней мере, обновить антитезу.
Прежде противопоставляли идеи и образы, ныне стали противопоставлять слова -
способ еще более нелепый и ошибочный. Писатели возомнили, будто для того,
чтобы создать шедевр, достаточно расставить на концах стихов или полустиший
антонимы, словно алгебраические знаки в уравнении. Мало того, людей издавна
восхищало искусство, с каким Вергилий, Корнель или Расин сочетают слова,
искусство поистине чудесное, ибо в основе его лежали гениальные прозрения, а
не смехотворные потуги честолюбия. Так вот, то, что у великих было
счастливой находкой, сделалось у их последователей повседневной забавой.
Нынче вся премудрость состоит в том, чтобы вопреки здравому смыслу ставить
рядом выражения, не имеющие друг с другом ничего общего, и подбирать к