каждому слову такое определение, о каком прежде никто не мог и помыслить.
Газеты захлебываются от восторга, Академии не успевают награждать баловней
фортуны, сыплющих редчайшими поэтическими находками, и никто не осмеливается
последовать примеру Альцеста и сказать им:
Игра пустая слов рисовка или мода.
Да разве, боже мой, так говорит природа? {*}
{* Мольер. Мизантроп, д. I, явл. 2; перевод Т.Л.Шепкиной-Куперник.}
Вся эта мишура приводит на память посланцев варварских племен - они
являлись римскому сенату в золоте и жемчугах, но разве часто могли они
похвастать красноречием, достойным красноречия крестьян с Дуная? Расин писал
стихи очень простые, хотя и полные самых возвышенных чувств, - нынче, когда
стихотворцы шагу не могут ступить без мелиндской слоновой кости и офирского
золота, никто не осмеливается ему подражать. Конечно, современные языки
насчитывают от шестидесяти до восьмидесяти тысяч слов, и из них можно
составлять подобные сочетания до бесконечности; однако это не прибавит
жизнеспособности поэтическим поколениям, ибо попрание законов поэзии губит и
язык, и саму поэзию. Как бы там ни было, всякому понятно, что поэтам новой
школы очень легко подражать; понятно и другое: тот, кто написал бы на них
пародию в духе Мольера или Рабле, оказал бы литературе неоценимую услугу. Я
припоминаю пародийное четверостишие, описывающее деревенского священника:
С индиговой волной, с лазурью любодейной
Его тугих чулков смешался цвет лилейный.
Но алебастр снегов неправду обличил:
Их лживый блеск своим он тотчас помрачил,
и сожалею, что его остроумный автор так скоро прекратил свои насмешки, ибо
создатели нынешних буриме заслуживают такой же суровой взбучки, какую
задал когда-то своим современникам Сарразен {*}. А пока наши стихотворцы
наперебой пишут пародии сами на себя; иначе не назовешь эти три или четыре
сотни жалких поэмок, сочиненных, кажется, одним и тем же автором, по одному
плану и, более того, на одни рифмы, поэмок до того одинаковых, что
разобраться, какая кому принадлежит, невозможно, и Академия, не решаясь
отдать предпочтение кому-то одному, делит свое восхищение между двумя
десятками поэтов. Сомневаюсь, чтобы Буало и Расин, живи они в наше время,
разделили бы это восхищение.
{* Приведу, кстати, и еще одну пародию, которая кажется мне не менее
удачной:
Друг, школа новая тебе воздаст любовью:
Она к цветистому пристрастна многословью;
Известен вождь ее своим златым пером,
Что быстро взад-вперед порхает над листом
И, приправляя стих землей, водой, эфиром,
Для громозвучных рифм играет целым миром.
Если сегодня трудно почувствовать, в чем соль этих шуток, то лишь оттого,
что школа, против которой они направлены, утратила многие свои позиции, а
точнее говоря, вовсе сошла со сцены за те пятнадцать лет, которые отделяют
первую публикацию этих строк, в ту пору звучавших весьма дерзко, от
нынешнего издания; мы оставили их в книге лишь как документ, ценный для
истории французской литературы начала XIX века, - стоит ли после этого
толковать о бессмертии литературных школ? (НП).}
Столь же примечательные изменения произошли в прозе; мастеров
стилизации ждет здесь обширное поле деятельности. Создается впечатление,
будто язык, в который Монтескье вдохнул столько ума, Бюффон - столько
величия, а Руссо - столько красноречия и пыла, вдруг перестал удовлетворять
новое поколение литераторов, и оно сменило его на какой-то другой, который
потрясает воображение, но ничего не говорит уму, и в котором
Есть слова и звуки, и ничего более.
Прежде всего прозу стали облагораживать, но не посредством мудрых
мыслей и точных выражений, как то делали великие мастера, а с помощью
некоего поэтического лака, совершенно чуждого ее характеру, с помощью
насильственных инверсий и изысканного колорита, который изменяет ее облик,
но не украшает его. Боссюэ, который, размышляя о возвышенном, часто
обращался к священным книгам и, можно сказать, напитал свои сочинения
библейским слогом, порой употреблял во множественном числе слова, которые,
как правило, употребляются лишь в единственном, чем придавал фразе
благолепие и торжественность. Эта маленькая хитрость так полюбилась нашим
новоявленным гениям, что быстро набила всем оскомину. Из высокой прозы были
изгнаны все существительные в единственном числе, да и множественное число
отныне появлялось чаще всего в собирательном значении: если гремел гром, то
непременно разверзались хляби небесные, если трепетал зефир, то непременно
среди всех пустынь, если поминались берега, то непременно всех морей {*}.
{* Следует отметить, что великий прозаик нашего времени, который так
прекрасно знает гиперболизирующие возможности множественного числа, ибо не
раз находил примеры тому в Библии, написал однажды, что слово Элохим,
стоящее в начале Книги Бытия, является неопровержимым доказательством
существования Троицы, меж тем как на самом деле это просто-напросто
поэтический образ, слово, имеющее собирательное значение. В поэзии слово
"боги" всегда употребляется именно в этом значении. Автор "Гения
христианства" наверняка сотни раз встречал его у Платона, Ксенофонта,
Цицерона и многих философов, признававших единобожие; употребляют его и
современные поэты, и не где-нибудь, а в христианских эпопеях. Множественное
число всегда звучало пышно и торжественно и потому приличествовало высшему
существу. Испанский король говорит о себе "я", но это исключение, наши же
монархи всегда именовали себя "мы". Видеть в слове "Элохим" доказательство
существования Троицы гак же опрометчиво, как сделать из наших старинных
указов, где употреблено слово "мы", вывод, что во Франции, как в Спарте,
было два короля. К тому же между нашими документами и книгами Моисея есть
некоторая разница, а Троица, я уверен, не нуждается в доказательствах такого
рода; впрочем, еще больше я уверен в том, что литераторам не стоит браться
за решение вопросов, которые их не касаются.}
Иной способ изображать возвышенные чувства изобрел Паскаль: он говорил
о самых серьезных вещах подчеркнуто простыми, едва ли не банальными словами.
Сходным образом Фенелону и другим писателям с нежной и чувствительной душой
превосходно удавалось, если можно так выразиться, _умягчать_ свой стиль,
рассыпая по тексту упоминания о предметах трогательных и привычных. С
особенным блеском владел этим искусством Лафонтен. Названные два приема,
требующие большей изобретательности, чем предыдущий, породили, однако, не
меньше злоупотреблений; досаднее всего, что даже люди весьма одаренные
позволяли себе извращать поэтический язык, используя эти приемы как попало и
делая тайны гениев достоянием черни. Добавьте сюда несколько обрывков самого
легкодоступного стиля из всех, стиля описательного, и можете считать, что вы
овладели тем, что ныне именуют литературным ремеслом; это унизительное
слово, которым живописцы обозначают чисто технические навыки, вполне
подходит к тому рабскому копированию приемов, о котором я веду речь.
Конечно, на первый взгляд у литераторов-ремесленников есть убедительное
оправдание: "Чем вам не нравятся наши сочинения? - говорят они. - Ведь
оборот, который вас раздражает, заимствован у Лабрюйера, инверсия, которая
вам не по нраву, взята из Флешье, где она вас восхищала, а фигура речи,
которую вы порицаете, извлечена из "Писем к провинциалу" либо из "Надгробных
речей"". - Согласен, но не сваливайте вину на автора "Надгробных речей" и
сочинителя "Писем к провинциалу". Поймите, что прекрасный оборот, который у
них звучал совершенно естественно и, говоря вашим языком, был исполнен
многочисленных гармоний, совершенно неуместен в вашем сочинении. Вспомните,
что слова и состоящие из них обороты либо фигуры - не более чем одежды
мысли, которые ничем не замечательны сами по себе и вызывают восхищение или
смех только в зависимости от того, какое чувство за ними стоит. Каррарский
мрамор - одно из прекраснейших созданий природы, но в неумелых руках осколок
этого мрамора может испортить всю мозаику.
Я с радостью повторю то, с чем могут спорить только люди злонамеренные:
среди основателей этих злосчастных школ есть писатели по-настоящему
талантливые, ведь что ни говори, а подать в литературе пример, пусть даже
дурной, может только очень яркий талант. Но на одного автора, чьи опасные
нововведения оправданы множеством красот, приходится куча авторов, которые,
доведя новшества до крайности, до абсурда, заходят в тупик, - и все это
ничем не оправдано. У первопроходцев, по крайней мере, хватает ума скрыть от
читательской толпы новый прием, на который они возлагают все надежды, однако
заблуждение публики быстро рассеивается, и она с изумлением понимает, что
рукоплескала жалким подделкам - ибо как еще назвать произведения такого
рода? Законодатели мод могут сколько угодно захлебываться от восторга, читая
эти удивительные стилизации, и сколько угодно восклицать: "Это настоящий
Фенелон! Точь-в-точь Боссюэ! Как похоже на Гомера! Не отличить от Исайи!" -
"Сходство, конечно, есть, - отвечу я им, - но не больше, чем между плоскими
лицами Джордано и полотнами Гвидо. Чтобы написать все эти возвышенные
страницы, не нужно ничего, кроме умения подражать".
Раз уж я завел речь обо всех этих курьезах, которыми, насколько мне
известно, никто всерьез не интересовался, то продолжу и скажу, что если, как
я уже говорил, великие произведения - гораздо более трудный материал для
подражателя, чем произведения посредственные, то, "сходным образом, великим
писателям подражания не даются, занимаются ли они ими всерьез или берутся за
них лишь для того, чтобы набить руку и позабавиться, как Буало, и если
знаменитый автор "Поэтического искусства", снисходя подчас до подобных
безделиц, неизменно имел успех, то это явное исключение из правила; все дело
здесь, я полагаю, в том, что, совершенствуя свой вкус, обеспечивший ему одно
из первых мест в литературе его времени, Буало старательно изучал различные
стили и их недостатки. Что же касается прочих стилизаторов, то велика ли
заслуга - обирать древних авторов, похищать у них все лучшее, чтобы воровски
присвоить ту славу, которой они были обязаны прирожденной изобретательности
и уму? Кроме того, выдающийся талант всегда сочетается с неким простодушием
и своеобычностью нрава, чуждающимися рабского подражания, поэтому я полагаю,
что если стиль какого-либо автора хвалят за сходство со стилем другого,
пусть даже самого знаменитого сочинителя, то похвалы расточаются
посредственному автору и посредственным произведениям. Перечитайте великих
писателей всех времен; кажется, они пишут совсем просто, но вы не найдете
среди их стилей двух одинаковых, как не найдете людей с абсолютно
одинаковыми чертами лица или выражением глаз. Как пять-шесть черт в разном
сочетании породили такие совершенные образцы человеческой красоты, как
Юпитер Мирона, Геркулес Фарнезе, Аполлон, Фокион и Венера, так различные
сочетания мыслей породили безупречные стили, всюду равно прекрасные и,
однако, всюду разные. Тайна стиля скрыта в идеальном соответствии слов
мыслям; здесь же естественно было бы искать и причину разнообразия стилей,
если бы у этого разнообразия не было другой, не менее важной причины: стиль
писателя зависит от его характера, и, если у писателя нет своего стиля,
значит, у него нет и характера, - недаром мудрый афоризм гласит: "Стиль -
это человек". Истина эта всеми признана, и вряд ли хоть один новатор станет
с нею спорить; более того, именно из нее они и исходили, но они надеялись
создать оригинальный стиль, обновляя избитые поэтические средства или
употребляя на каждом шагу приемы, которые прежде использовались очень скупо,
- и в этом заключалась их ошибка. Мечтали они об открытиях-, а создали
пародии.
Говоря короче, у настоящих мастеров есть свой стиль, а у школ - манера;
ее-то и усваивают в меру сил писатели, которые не имеют собственного стиля.
Писатель талантливый, берущийся за перо по вдохновению, запечатлевает в
своих произведениях собственный характер; писатель посредственный, берущийся
за перо из упрямства, корысти или, что, пожалуй, более простительно, из
любви к приятным и невинным литературным занятиям, запечатлевает в своих
произведениях слабый отсвет характера других писателей, поскольку своего
характера у него сроду не было; однако со временем он непременно приобретет
навык, который отчасти заменит ему талант, и научится лепить свой стиль по
образцу того, который хранится в его памяти, - вот что я называю
естественной, или непроизвольной, стилизацией.
Жил в конце прошлого столетия один бедный человек, автор весьма
причудливых романов, любимым занятием которого было писать письма великим
людям своего времени. Поскольку адресаты не спешили отвечать ему, он решил
взять этот труд на себя; миссию свою он выполнял с таким успехом, что Жан
Жак Руссо, прочтя в газете один из этих ответов, подписанный его именем,
готов был признать себя его автором, - случай тем более примечательный, что
в обычное время стиль фальсификатора был весьма далек от стиля Руссо. Чтобы
добиться такого разительного сходства, подражатель прибегал к испытанному
средству: забыв обо всем на свете, он на несколько дней погружался в чтение
автора, от лица которого ему предстояло писать. Затем он собирался с мыслями
и начинал творить, беря краски с палитры своей модели. Он отражал стиль
своего образца, подобно тому болонскому камню, который, напитавшись за день
солнечным светом, мерцает в темноте. Так Кампистрон походит на Расина, а
Рамсей на Фенелона; так походят на кого-либо все второстепенные писатели,
ибо у всех, кроме писателей первого ряда, мы встречаем одни только заемные
стили.
Я вовсе не хочу сказать, что талантливому автору не следует учиться на
творениях великих мастеров и что он не может извлечь из этой учебы большой
пользы для себя; ведь помимо тайн, скрытых в стиле того или иного автора,
существуют красоты более общего порядка, ведомые многим писателям и
доступные всякому, кто свыкся с их творениями. Так, постоянное чтение Амио и
Монтеня - хорошая школа для начинающего писателя, ибо язык их эпохи
отличается простодушием, выразительностью, силой, до которых далеко нашему
сегодняшнему языку. Известно, что многие знаменитые авторы по нескольку раз
переписывали кто Фукидида, кто Тита Ливия, кто Макиавелли, кто Монтескье.
Расин выучил наизусть увлекательный роман о Теагене и Хариклее, и кто знает,
не этому ли юношескому увлечению обязаны мы некоторыми нежными и
трогательными сценами в его трагедиях? Кто знает, не скрываются ли истоки
республиканского красноречия Руссо в "Жизнеописаниях" Плутарха, которые он
так любил читать ребенком? У Вольтера на письменном столе всегда лежали
"Письма к провинциалу" и "Малые великопостные проповеди". Недавно мне
попался новейший сборник басен. В предисловии автор приносит свои извинения
за то, что, лишь отнеся свои творения в типографию, узнал о существовании
некоего господина де Лафонтена, который также сочинял басни. Такая
оригинальность кажется мне довольно неуместной; если простодушный баснописец
не читал баснописца великого, хорошего в этом мало, но лучше уж не читать
его вовсе, чем переписывать так, как переписывает кое-кто. Наш великий век
не слишком далеко ушел от вандализма.
О профессиональных стилях и манере
Помимо стилей, характерных для той или иной школы, существуют еще
особые, своего рода профессиональные стили, которым испокон веков хранят
верность все пишущие на ту или иную тему и которые своим единообразием могут
ввести в заблуждение самый проницательный ум. В науке, даже в такой
бестолковой ее отрасли, как библиология, все формулы священны и
неприкосновенны; как тут не потерять своего лица? Бейль, которому
приписывали "Размышления о "Критике лотерей" господина Лети" {В
действительности автором этих "Размышлений" был переводчик Кларка господин
Рикотье.}, блестяще доказал свою непричастность к этому изданию: рассуждения
его имеют столь непосредственное отношение к теме данной главы, что я не
могу отказать себе в удовольствии их процитировать. "Юноша, чей стиль еще не
сложился, - пишет он, - с легкостью перенимает сталь автора, которого только
что прочел: автор "Размышлений", возможно, два-три месяца подряд штудировал
мой "Словарь". В его возрасте человек быстро усваивает прочитанное и надолго
его запоминает; стоило юноше почувствовать, что мои рассуждения и взгляды
ему по душе, - и вот он уже впитал их, сроднился с ними; берясь за перо, он
уподобляется художнику, пишущему копию. Со мной в его годы такое случалось,
и не раз; из-под пера моего сами собой выходили вместо собственных моих
мыслей фразы из недавно прочитанной книги, а я этого даже не сознавал".
Остается добавить, что общность профессиональных стилей нигде не проявляется
так ярко, как в сочинениях научных и литературно-критических, которые, как я
уже говорил, пишутся в основном по одному шаблону. Я, например, очень
отчетливо чувствую, как, припоминая и записывая эти бесполезные сведения,
дабы скрасить свое праздное одиночество, я возвращаюсь во времена своей
юности и вновь проникаюсь духом старинных библиологических книг, которыми
тогда зачитывался; впрочем, я не вижу в этом ничего дурного и с легким
сердцем следую примеру старых библиологов, то и дело пускавшихся в
бесконечные отступления, пустопорожние разговоры и тяжеловесные рассуждения.
Выходящее из-под моего пера никчемное сочинение пополнит число книг,
обреченных на забвение; когда содержание столь ничтожно, не стоит особенно
печься о форме. Я буду благодарен тому великодушному читателю, который
сочтет его подражанием худшей из компиляций, беспомощным дополнением к
неудобоваримым бредням Байе.
О контрафакциях
Тем не менее разговор о подлогах еще не кончен, и я позволю себе
задержать внимание своих немногочисленных читателей на уловках, с помощью
которых иные авторы и издатели пытаются сбыть свои книги, - тема более чем
обширная и благодарная; я ограничусь тем, что приведу несколько забавных,
хотя и не новых примеров, рассказ о которых не займет много времени. О
контрафакциях - "пиратских" перепечатках без ведома и согласия автора - я
распространяться не буду; это подлое воровство - тема судебного
разбирательства, а не литературно-критического сочинения. Укажу лишь два
вида перепечаток, для которых, в отличие от прочих, сочетающих низость
замысла с беспомощностью исполнения, потребен хоть какой-то талант.
Перепечатка первого рода так точно повторяет оригинал, что различить их
почти невозможно; она гораздо коварнее тех небрежных перепечаток, где грубые
ошибки сразу бросаются в глаза. Перепечатка второго рода обогащает оригинал
интересными дополнениями или улучшает его типографское исполнение. В
библиографических трудах упомянуто немало таких изданий.
О поддельных рукописях
Самая старинная проделка в истории книгопечатания - это, насколько мне
известно, та, которую приписывают некоему Фусту, или Фаусту, компаньону
Гутенберга: по слухам, Фуст втридорога продавал в Париже первые Майнцские
Библии, выдавая их за рукописные книги. Говорят, что идеально ровное
начертание букв в этих Библиях и абсолютная однотипность их страниц внушили
покупателям некоторые - вполне обоснованные - подозрения, и, поскольку в ту
пору ослепленные суевериями люди принимали все необычное за
сверхъестественное и приписывали открытия человеческого гения дьяволу, Фуста
сочли колдуном и едва не сожгли. Ему удалось спастись: так книгопечатание
начало свою жизнь с победы над фанатизмом, который ему предстояло рано или
поздно уничтожить. Изобретатели книгопечатания, влияние которого на судьбы
мира растет с каждым днем, и вправду были могущественными чародеями, но они
даже не подозревали, на какие чудеса способно их детище, а инквизиторы в
своем злобном невежестве знали об этом еще меньше. Иначе они наверняка
помешали бы прекрасному изобретению Гутенберга дойти до потомков.
О плагиате заглавий
Я не осмелюсь обвинить в жульничестве тех авторов и издателей, которые
стараются привлечь читателей модными заглавиями уподобляясь типографу,
который просил всех знакомых авторов написать еще одни "Персидские письма".
"Характеры" Лабрюйера породили целую плеяду книг с таким же названием, и,
хотя книги эти довольно быстро изгладились из памяти читателей, в свое время
они покупались нарасхват. На моих глазах читатели расхватывали толстые тома,
где на обложке стояло слово "Гений", хотя гения там не было и в помине, - их
авторы подражали знаменитой книге, где гений виден в каждой строчке. Еще
хуже обстоит дело с пьесами: драматурги только и делают что в погоне за
успехом воруют друг у друга нашумевшие заглавия. Впрочем, кража заглавия -
самая невинная из краж; гораздо печальнее, когда заглавие у книги свое, зато
все остальное - заемное {Правосудие не всегда было того же мнения. В деле об
Академическом словаре суд постановил считать виновным того, кто украл
заглавие, однако на кражу содержания судьи часто смотрят сквозь пальцы. Все
это отнюдь не означает, что правосудие бывает неправым, просто-напросто в
этой области еще нет законов. Что же касается дела, о котором я упомянул, то
досаднее всего, что, пока обещанный нам учеными мудрецами словарь не готов,
мы принуждены пользоваться ныне существующим словарем Академии, который -
приходится в очередной раз признать это - не более чем скверная компиляция.
Тот словарь, который сочли плагиатом с академического, - гораздо лучше, хотя
и ему далеко до совершенства, но его судьба доказывает, что всегда лучше
быть самим собой и что если ставить под чужой работой свое имя бесчестно, то
ставить над своей собственной работой название, придуманное другими,
бессмысленно.}, более того, заглавия, как правило, крадут незадачливые
честолюбцы, и это лишь подчеркивает их полную бездарность. Я знаю, немало
"Опытов" в духе Монтеня, которые никто никогда не раскрывал. Все, кому не
лень, сочиняют "Максимы", - но на книжных полках стоят только "Максимы"
Ларошфуко. Поговаривают, что один скромный стихотворец намеревается издать
трагедии "в духе господина Корнеля". Я не советовал бы ему исполнять
задуманное.
Среди ловкачей, заимствующих заглавия, трудно найти такого остроумного
и удачливого, как Кристиан Кортхольт; своему памфлету против Гербера
Чербери, Гоббса и Спинозы он дал название "De Tribus Impostoribus" {О трех
обманщиках (лат.).}. Случайно ли, намеренно ли он так поступил, но заглавие
это принесло его книге неслыханный успех, а ему самому - кучу денег. Если
память мне не изменяет, это отнюдь не единственный случай, когда хитрость
торжествовала победу над невежеством любопытной толпы; мне смутно помнится,
что и во Франции вышел пасквиль под этим заглавием, направленный против трех
философов, одним из которых был Гассенди; но, судя по всему, судьба этого
сочинения оказалась не такой счастливой.
О подложных книгах
Раз уж я заговорил о книге "De Tribus Impostoribus", которой, как
блистательно доказал в своем исследовании господин де Ламоннуа, никогда не
существовало, что не помешало ей не так давно появиться в продаже,
воспользуюсь случаем и расскажу ее историю. Известно, что это удивительное
сочинение вызвало жаркие споры, которые, впрочем, исчерпывающе освещены в
упомянутом исследовании. Суть его сводится к следующему: данный трактат
относится к числу книг, состоящих (во всяком случае, так было до последнего
времени) из одного заглавия, идея еuо принадлежит, по слухам, одному
прославленному монарху, но ни один литератор не осмелился развить его
рискованную шутку на бумаге, ибо в те времена подобное вольномыслие было
отнюдь не безопасно; литераторы так много толковали об этой книге, которая
не была и не могла быть написана, что в конце концов поверили в ее
существование; в свете даже называли имена ее издателей, поминая людей,
известных своим безбожием и предприимчивостью, среди прочих - Вешелей, но
все эти толки не были подкреплены ни малейшими доказательствами. Как,
однако, прикажете объяснить появление известных ныне экземпляров, которые,
если судить по дате, вышли в то самое время, когда, по всем предположениям,
и мог быть написан пресловутый трактат? Разве не опровергает эта находка
самые разумные рассуждения исследователя? Можем ли мы сомневаться в
существовании книги, занесенной в каталоги нескольких публичных распродаж?
На эти вопросы можно ответить двояко. Да, трактат "De Tribus Impostoribus"
существует, хотя экземпляры его наперечет. Нет, трактата "De Tribus
Impostoribus", лишившего покоя библиологов XVII столетия, не существует.
В детстве я владел экземпляром этой книги, идентичным тем, которые
описаны в каталогах, - это была небольшая брошюрка в восьмую долю листа,
объемом 46 страниц плюс фронтиспис, набранная "августином" и напечатанная на
Газеты захлебываются от восторга, Академии не успевают награждать баловней
фортуны, сыплющих редчайшими поэтическими находками, и никто не осмеливается
последовать примеру Альцеста и сказать им:
Игра пустая слов рисовка или мода.
Да разве, боже мой, так говорит природа? {*}
{* Мольер. Мизантроп, д. I, явл. 2; перевод Т.Л.Шепкиной-Куперник.}
Вся эта мишура приводит на память посланцев варварских племен - они
являлись римскому сенату в золоте и жемчугах, но разве часто могли они
похвастать красноречием, достойным красноречия крестьян с Дуная? Расин писал
стихи очень простые, хотя и полные самых возвышенных чувств, - нынче, когда
стихотворцы шагу не могут ступить без мелиндской слоновой кости и офирского
золота, никто не осмеливается ему подражать. Конечно, современные языки
насчитывают от шестидесяти до восьмидесяти тысяч слов, и из них можно
составлять подобные сочетания до бесконечности; однако это не прибавит
жизнеспособности поэтическим поколениям, ибо попрание законов поэзии губит и
язык, и саму поэзию. Как бы там ни было, всякому понятно, что поэтам новой
школы очень легко подражать; понятно и другое: тот, кто написал бы на них
пародию в духе Мольера или Рабле, оказал бы литературе неоценимую услугу. Я
припоминаю пародийное четверостишие, описывающее деревенского священника:
С индиговой волной, с лазурью любодейной
Его тугих чулков смешался цвет лилейный.
Но алебастр снегов неправду обличил:
Их лживый блеск своим он тотчас помрачил,
и сожалею, что его остроумный автор так скоро прекратил свои насмешки, ибо
создатели нынешних буриме заслуживают такой же суровой взбучки, какую
задал когда-то своим современникам Сарразен {*}. А пока наши стихотворцы
наперебой пишут пародии сами на себя; иначе не назовешь эти три или четыре
сотни жалких поэмок, сочиненных, кажется, одним и тем же автором, по одному
плану и, более того, на одни рифмы, поэмок до того одинаковых, что
разобраться, какая кому принадлежит, невозможно, и Академия, не решаясь
отдать предпочтение кому-то одному, делит свое восхищение между двумя
десятками поэтов. Сомневаюсь, чтобы Буало и Расин, живи они в наше время,
разделили бы это восхищение.
{* Приведу, кстати, и еще одну пародию, которая кажется мне не менее
удачной:
Друг, школа новая тебе воздаст любовью:
Она к цветистому пристрастна многословью;
Известен вождь ее своим златым пером,
Что быстро взад-вперед порхает над листом
И, приправляя стих землей, водой, эфиром,
Для громозвучных рифм играет целым миром.
Если сегодня трудно почувствовать, в чем соль этих шуток, то лишь оттого,
что школа, против которой они направлены, утратила многие свои позиции, а
точнее говоря, вовсе сошла со сцены за те пятнадцать лет, которые отделяют
первую публикацию этих строк, в ту пору звучавших весьма дерзко, от
нынешнего издания; мы оставили их в книге лишь как документ, ценный для
истории французской литературы начала XIX века, - стоит ли после этого
толковать о бессмертии литературных школ? (НП).}
Столь же примечательные изменения произошли в прозе; мастеров
стилизации ждет здесь обширное поле деятельности. Создается впечатление,
будто язык, в который Монтескье вдохнул столько ума, Бюффон - столько
величия, а Руссо - столько красноречия и пыла, вдруг перестал удовлетворять
новое поколение литераторов, и оно сменило его на какой-то другой, который
потрясает воображение, но ничего не говорит уму, и в котором
Есть слова и звуки, и ничего более.
Прежде всего прозу стали облагораживать, но не посредством мудрых
мыслей и точных выражений, как то делали великие мастера, а с помощью
некоего поэтического лака, совершенно чуждого ее характеру, с помощью
насильственных инверсий и изысканного колорита, который изменяет ее облик,
но не украшает его. Боссюэ, который, размышляя о возвышенном, часто
обращался к священным книгам и, можно сказать, напитал свои сочинения
библейским слогом, порой употреблял во множественном числе слова, которые,
как правило, употребляются лишь в единственном, чем придавал фразе
благолепие и торжественность. Эта маленькая хитрость так полюбилась нашим
новоявленным гениям, что быстро набила всем оскомину. Из высокой прозы были
изгнаны все существительные в единственном числе, да и множественное число
отныне появлялось чаще всего в собирательном значении: если гремел гром, то
непременно разверзались хляби небесные, если трепетал зефир, то непременно
среди всех пустынь, если поминались берега, то непременно всех морей {*}.
{* Следует отметить, что великий прозаик нашего времени, который так
прекрасно знает гиперболизирующие возможности множественного числа, ибо не
раз находил примеры тому в Библии, написал однажды, что слово Элохим,
стоящее в начале Книги Бытия, является неопровержимым доказательством
существования Троицы, меж тем как на самом деле это просто-напросто
поэтический образ, слово, имеющее собирательное значение. В поэзии слово
"боги" всегда употребляется именно в этом значении. Автор "Гения
христианства" наверняка сотни раз встречал его у Платона, Ксенофонта,
Цицерона и многих философов, признававших единобожие; употребляют его и
современные поэты, и не где-нибудь, а в христианских эпопеях. Множественное
число всегда звучало пышно и торжественно и потому приличествовало высшему
существу. Испанский король говорит о себе "я", но это исключение, наши же
монархи всегда именовали себя "мы". Видеть в слове "Элохим" доказательство
существования Троицы гак же опрометчиво, как сделать из наших старинных
указов, где употреблено слово "мы", вывод, что во Франции, как в Спарте,
было два короля. К тому же между нашими документами и книгами Моисея есть
некоторая разница, а Троица, я уверен, не нуждается в доказательствах такого
рода; впрочем, еще больше я уверен в том, что литераторам не стоит браться
за решение вопросов, которые их не касаются.}
Иной способ изображать возвышенные чувства изобрел Паскаль: он говорил
о самых серьезных вещах подчеркнуто простыми, едва ли не банальными словами.
Сходным образом Фенелону и другим писателям с нежной и чувствительной душой
превосходно удавалось, если можно так выразиться, _умягчать_ свой стиль,
рассыпая по тексту упоминания о предметах трогательных и привычных. С
особенным блеском владел этим искусством Лафонтен. Названные два приема,
требующие большей изобретательности, чем предыдущий, породили, однако, не
меньше злоупотреблений; досаднее всего, что даже люди весьма одаренные
позволяли себе извращать поэтический язык, используя эти приемы как попало и
делая тайны гениев достоянием черни. Добавьте сюда несколько обрывков самого
легкодоступного стиля из всех, стиля описательного, и можете считать, что вы
овладели тем, что ныне именуют литературным ремеслом; это унизительное
слово, которым живописцы обозначают чисто технические навыки, вполне
подходит к тому рабскому копированию приемов, о котором я веду речь.
Конечно, на первый взгляд у литераторов-ремесленников есть убедительное
оправдание: "Чем вам не нравятся наши сочинения? - говорят они. - Ведь
оборот, который вас раздражает, заимствован у Лабрюйера, инверсия, которая
вам не по нраву, взята из Флешье, где она вас восхищала, а фигура речи,
которую вы порицаете, извлечена из "Писем к провинциалу" либо из "Надгробных
речей"". - Согласен, но не сваливайте вину на автора "Надгробных речей" и
сочинителя "Писем к провинциалу". Поймите, что прекрасный оборот, который у
них звучал совершенно естественно и, говоря вашим языком, был исполнен
многочисленных гармоний, совершенно неуместен в вашем сочинении. Вспомните,
что слова и состоящие из них обороты либо фигуры - не более чем одежды
мысли, которые ничем не замечательны сами по себе и вызывают восхищение или
смех только в зависимости от того, какое чувство за ними стоит. Каррарский
мрамор - одно из прекраснейших созданий природы, но в неумелых руках осколок
этого мрамора может испортить всю мозаику.
Я с радостью повторю то, с чем могут спорить только люди злонамеренные:
среди основателей этих злосчастных школ есть писатели по-настоящему
талантливые, ведь что ни говори, а подать в литературе пример, пусть даже
дурной, может только очень яркий талант. Но на одного автора, чьи опасные
нововведения оправданы множеством красот, приходится куча авторов, которые,
доведя новшества до крайности, до абсурда, заходят в тупик, - и все это
ничем не оправдано. У первопроходцев, по крайней мере, хватает ума скрыть от
читательской толпы новый прием, на который они возлагают все надежды, однако
заблуждение публики быстро рассеивается, и она с изумлением понимает, что
рукоплескала жалким подделкам - ибо как еще назвать произведения такого
рода? Законодатели мод могут сколько угодно захлебываться от восторга, читая
эти удивительные стилизации, и сколько угодно восклицать: "Это настоящий
Фенелон! Точь-в-точь Боссюэ! Как похоже на Гомера! Не отличить от Исайи!" -
"Сходство, конечно, есть, - отвечу я им, - но не больше, чем между плоскими
лицами Джордано и полотнами Гвидо. Чтобы написать все эти возвышенные
страницы, не нужно ничего, кроме умения подражать".
Раз уж я завел речь обо всех этих курьезах, которыми, насколько мне
известно, никто всерьез не интересовался, то продолжу и скажу, что если, как
я уже говорил, великие произведения - гораздо более трудный материал для
подражателя, чем произведения посредственные, то, "сходным образом, великим
писателям подражания не даются, занимаются ли они ими всерьез или берутся за
них лишь для того, чтобы набить руку и позабавиться, как Буало, и если
знаменитый автор "Поэтического искусства", снисходя подчас до подобных
безделиц, неизменно имел успех, то это явное исключение из правила; все дело
здесь, я полагаю, в том, что, совершенствуя свой вкус, обеспечивший ему одно
из первых мест в литературе его времени, Буало старательно изучал различные
стили и их недостатки. Что же касается прочих стилизаторов, то велика ли
заслуга - обирать древних авторов, похищать у них все лучшее, чтобы воровски
присвоить ту славу, которой они были обязаны прирожденной изобретательности
и уму? Кроме того, выдающийся талант всегда сочетается с неким простодушием
и своеобычностью нрава, чуждающимися рабского подражания, поэтому я полагаю,
что если стиль какого-либо автора хвалят за сходство со стилем другого,
пусть даже самого знаменитого сочинителя, то похвалы расточаются
посредственному автору и посредственным произведениям. Перечитайте великих
писателей всех времен; кажется, они пишут совсем просто, но вы не найдете
среди их стилей двух одинаковых, как не найдете людей с абсолютно
одинаковыми чертами лица или выражением глаз. Как пять-шесть черт в разном
сочетании породили такие совершенные образцы человеческой красоты, как
Юпитер Мирона, Геркулес Фарнезе, Аполлон, Фокион и Венера, так различные
сочетания мыслей породили безупречные стили, всюду равно прекрасные и,
однако, всюду разные. Тайна стиля скрыта в идеальном соответствии слов
мыслям; здесь же естественно было бы искать и причину разнообразия стилей,
если бы у этого разнообразия не было другой, не менее важной причины: стиль
писателя зависит от его характера, и, если у писателя нет своего стиля,
значит, у него нет и характера, - недаром мудрый афоризм гласит: "Стиль -
это человек". Истина эта всеми признана, и вряд ли хоть один новатор станет
с нею спорить; более того, именно из нее они и исходили, но они надеялись
создать оригинальный стиль, обновляя избитые поэтические средства или
употребляя на каждом шагу приемы, которые прежде использовались очень скупо,
- и в этом заключалась их ошибка. Мечтали они об открытиях-, а создали
пародии.
Говоря короче, у настоящих мастеров есть свой стиль, а у школ - манера;
ее-то и усваивают в меру сил писатели, которые не имеют собственного стиля.
Писатель талантливый, берущийся за перо по вдохновению, запечатлевает в
своих произведениях собственный характер; писатель посредственный, берущийся
за перо из упрямства, корысти или, что, пожалуй, более простительно, из
любви к приятным и невинным литературным занятиям, запечатлевает в своих
произведениях слабый отсвет характера других писателей, поскольку своего
характера у него сроду не было; однако со временем он непременно приобретет
навык, который отчасти заменит ему талант, и научится лепить свой стиль по
образцу того, который хранится в его памяти, - вот что я называю
естественной, или непроизвольной, стилизацией.
Жил в конце прошлого столетия один бедный человек, автор весьма
причудливых романов, любимым занятием которого было писать письма великим
людям своего времени. Поскольку адресаты не спешили отвечать ему, он решил
взять этот труд на себя; миссию свою он выполнял с таким успехом, что Жан
Жак Руссо, прочтя в газете один из этих ответов, подписанный его именем,
готов был признать себя его автором, - случай тем более примечательный, что
в обычное время стиль фальсификатора был весьма далек от стиля Руссо. Чтобы
добиться такого разительного сходства, подражатель прибегал к испытанному
средству: забыв обо всем на свете, он на несколько дней погружался в чтение
автора, от лица которого ему предстояло писать. Затем он собирался с мыслями
и начинал творить, беря краски с палитры своей модели. Он отражал стиль
своего образца, подобно тому болонскому камню, который, напитавшись за день
солнечным светом, мерцает в темноте. Так Кампистрон походит на Расина, а
Рамсей на Фенелона; так походят на кого-либо все второстепенные писатели,
ибо у всех, кроме писателей первого ряда, мы встречаем одни только заемные
стили.
Я вовсе не хочу сказать, что талантливому автору не следует учиться на
творениях великих мастеров и что он не может извлечь из этой учебы большой
пользы для себя; ведь помимо тайн, скрытых в стиле того или иного автора,
существуют красоты более общего порядка, ведомые многим писателям и
доступные всякому, кто свыкся с их творениями. Так, постоянное чтение Амио и
Монтеня - хорошая школа для начинающего писателя, ибо язык их эпохи
отличается простодушием, выразительностью, силой, до которых далеко нашему
сегодняшнему языку. Известно, что многие знаменитые авторы по нескольку раз
переписывали кто Фукидида, кто Тита Ливия, кто Макиавелли, кто Монтескье.
Расин выучил наизусть увлекательный роман о Теагене и Хариклее, и кто знает,
не этому ли юношескому увлечению обязаны мы некоторыми нежными и
трогательными сценами в его трагедиях? Кто знает, не скрываются ли истоки
республиканского красноречия Руссо в "Жизнеописаниях" Плутарха, которые он
так любил читать ребенком? У Вольтера на письменном столе всегда лежали
"Письма к провинциалу" и "Малые великопостные проповеди". Недавно мне
попался новейший сборник басен. В предисловии автор приносит свои извинения
за то, что, лишь отнеся свои творения в типографию, узнал о существовании
некоего господина де Лафонтена, который также сочинял басни. Такая
оригинальность кажется мне довольно неуместной; если простодушный баснописец
не читал баснописца великого, хорошего в этом мало, но лучше уж не читать
его вовсе, чем переписывать так, как переписывает кое-кто. Наш великий век
не слишком далеко ушел от вандализма.
О профессиональных стилях и манере
Помимо стилей, характерных для той или иной школы, существуют еще
особые, своего рода профессиональные стили, которым испокон веков хранят
верность все пишущие на ту или иную тему и которые своим единообразием могут
ввести в заблуждение самый проницательный ум. В науке, даже в такой
бестолковой ее отрасли, как библиология, все формулы священны и
неприкосновенны; как тут не потерять своего лица? Бейль, которому
приписывали "Размышления о "Критике лотерей" господина Лети" {В
действительности автором этих "Размышлений" был переводчик Кларка господин
Рикотье.}, блестяще доказал свою непричастность к этому изданию: рассуждения
его имеют столь непосредственное отношение к теме данной главы, что я не
могу отказать себе в удовольствии их процитировать. "Юноша, чей стиль еще не
сложился, - пишет он, - с легкостью перенимает сталь автора, которого только
что прочел: автор "Размышлений", возможно, два-три месяца подряд штудировал
мой "Словарь". В его возрасте человек быстро усваивает прочитанное и надолго
его запоминает; стоило юноше почувствовать, что мои рассуждения и взгляды
ему по душе, - и вот он уже впитал их, сроднился с ними; берясь за перо, он
уподобляется художнику, пишущему копию. Со мной в его годы такое случалось,
и не раз; из-под пера моего сами собой выходили вместо собственных моих
мыслей фразы из недавно прочитанной книги, а я этого даже не сознавал".
Остается добавить, что общность профессиональных стилей нигде не проявляется
так ярко, как в сочинениях научных и литературно-критических, которые, как я
уже говорил, пишутся в основном по одному шаблону. Я, например, очень
отчетливо чувствую, как, припоминая и записывая эти бесполезные сведения,
дабы скрасить свое праздное одиночество, я возвращаюсь во времена своей
юности и вновь проникаюсь духом старинных библиологических книг, которыми
тогда зачитывался; впрочем, я не вижу в этом ничего дурного и с легким
сердцем следую примеру старых библиологов, то и дело пускавшихся в
бесконечные отступления, пустопорожние разговоры и тяжеловесные рассуждения.
Выходящее из-под моего пера никчемное сочинение пополнит число книг,
обреченных на забвение; когда содержание столь ничтожно, не стоит особенно
печься о форме. Я буду благодарен тому великодушному читателю, который
сочтет его подражанием худшей из компиляций, беспомощным дополнением к
неудобоваримым бредням Байе.
О контрафакциях
Тем не менее разговор о подлогах еще не кончен, и я позволю себе
задержать внимание своих немногочисленных читателей на уловках, с помощью
которых иные авторы и издатели пытаются сбыть свои книги, - тема более чем
обширная и благодарная; я ограничусь тем, что приведу несколько забавных,
хотя и не новых примеров, рассказ о которых не займет много времени. О
контрафакциях - "пиратских" перепечатках без ведома и согласия автора - я
распространяться не буду; это подлое воровство - тема судебного
разбирательства, а не литературно-критического сочинения. Укажу лишь два
вида перепечаток, для которых, в отличие от прочих, сочетающих низость
замысла с беспомощностью исполнения, потребен хоть какой-то талант.
Перепечатка первого рода так точно повторяет оригинал, что различить их
почти невозможно; она гораздо коварнее тех небрежных перепечаток, где грубые
ошибки сразу бросаются в глаза. Перепечатка второго рода обогащает оригинал
интересными дополнениями или улучшает его типографское исполнение. В
библиографических трудах упомянуто немало таких изданий.
О поддельных рукописях
Самая старинная проделка в истории книгопечатания - это, насколько мне
известно, та, которую приписывают некоему Фусту, или Фаусту, компаньону
Гутенберга: по слухам, Фуст втридорога продавал в Париже первые Майнцские
Библии, выдавая их за рукописные книги. Говорят, что идеально ровное
начертание букв в этих Библиях и абсолютная однотипность их страниц внушили
покупателям некоторые - вполне обоснованные - подозрения, и, поскольку в ту
пору ослепленные суевериями люди принимали все необычное за
сверхъестественное и приписывали открытия человеческого гения дьяволу, Фуста
сочли колдуном и едва не сожгли. Ему удалось спастись: так книгопечатание
начало свою жизнь с победы над фанатизмом, который ему предстояло рано или
поздно уничтожить. Изобретатели книгопечатания, влияние которого на судьбы
мира растет с каждым днем, и вправду были могущественными чародеями, но они
даже не подозревали, на какие чудеса способно их детище, а инквизиторы в
своем злобном невежестве знали об этом еще меньше. Иначе они наверняка
помешали бы прекрасному изобретению Гутенберга дойти до потомков.
О плагиате заглавий
Я не осмелюсь обвинить в жульничестве тех авторов и издателей, которые
стараются привлечь читателей модными заглавиями уподобляясь типографу,
который просил всех знакомых авторов написать еще одни "Персидские письма".
"Характеры" Лабрюйера породили целую плеяду книг с таким же названием, и,
хотя книги эти довольно быстро изгладились из памяти читателей, в свое время
они покупались нарасхват. На моих глазах читатели расхватывали толстые тома,
где на обложке стояло слово "Гений", хотя гения там не было и в помине, - их
авторы подражали знаменитой книге, где гений виден в каждой строчке. Еще
хуже обстоит дело с пьесами: драматурги только и делают что в погоне за
успехом воруют друг у друга нашумевшие заглавия. Впрочем, кража заглавия -
самая невинная из краж; гораздо печальнее, когда заглавие у книги свое, зато
все остальное - заемное {Правосудие не всегда было того же мнения. В деле об
Академическом словаре суд постановил считать виновным того, кто украл
заглавие, однако на кражу содержания судьи часто смотрят сквозь пальцы. Все
это отнюдь не означает, что правосудие бывает неправым, просто-напросто в
этой области еще нет законов. Что же касается дела, о котором я упомянул, то
досаднее всего, что, пока обещанный нам учеными мудрецами словарь не готов,
мы принуждены пользоваться ныне существующим словарем Академии, который -
приходится в очередной раз признать это - не более чем скверная компиляция.
Тот словарь, который сочли плагиатом с академического, - гораздо лучше, хотя
и ему далеко до совершенства, но его судьба доказывает, что всегда лучше
быть самим собой и что если ставить под чужой работой свое имя бесчестно, то
ставить над своей собственной работой название, придуманное другими,
бессмысленно.}, более того, заглавия, как правило, крадут незадачливые
честолюбцы, и это лишь подчеркивает их полную бездарность. Я знаю, немало
"Опытов" в духе Монтеня, которые никто никогда не раскрывал. Все, кому не
лень, сочиняют "Максимы", - но на книжных полках стоят только "Максимы"
Ларошфуко. Поговаривают, что один скромный стихотворец намеревается издать
трагедии "в духе господина Корнеля". Я не советовал бы ему исполнять
задуманное.
Среди ловкачей, заимствующих заглавия, трудно найти такого остроумного
и удачливого, как Кристиан Кортхольт; своему памфлету против Гербера
Чербери, Гоббса и Спинозы он дал название "De Tribus Impostoribus" {О трех
обманщиках (лат.).}. Случайно ли, намеренно ли он так поступил, но заглавие
это принесло его книге неслыханный успех, а ему самому - кучу денег. Если
память мне не изменяет, это отнюдь не единственный случай, когда хитрость
торжествовала победу над невежеством любопытной толпы; мне смутно помнится,
что и во Франции вышел пасквиль под этим заглавием, направленный против трех
философов, одним из которых был Гассенди; но, судя по всему, судьба этого
сочинения оказалась не такой счастливой.
О подложных книгах
Раз уж я заговорил о книге "De Tribus Impostoribus", которой, как
блистательно доказал в своем исследовании господин де Ламоннуа, никогда не
существовало, что не помешало ей не так давно появиться в продаже,
воспользуюсь случаем и расскажу ее историю. Известно, что это удивительное
сочинение вызвало жаркие споры, которые, впрочем, исчерпывающе освещены в
упомянутом исследовании. Суть его сводится к следующему: данный трактат
относится к числу книг, состоящих (во всяком случае, так было до последнего
времени) из одного заглавия, идея еuо принадлежит, по слухам, одному
прославленному монарху, но ни один литератор не осмелился развить его
рискованную шутку на бумаге, ибо в те времена подобное вольномыслие было
отнюдь не безопасно; литераторы так много толковали об этой книге, которая
не была и не могла быть написана, что в конце концов поверили в ее
существование; в свете даже называли имена ее издателей, поминая людей,
известных своим безбожием и предприимчивостью, среди прочих - Вешелей, но
все эти толки не были подкреплены ни малейшими доказательствами. Как,
однако, прикажете объяснить появление известных ныне экземпляров, которые,
если судить по дате, вышли в то самое время, когда, по всем предположениям,
и мог быть написан пресловутый трактат? Разве не опровергает эта находка
самые разумные рассуждения исследователя? Можем ли мы сомневаться в
существовании книги, занесенной в каталоги нескольких публичных распродаж?
На эти вопросы можно ответить двояко. Да, трактат "De Tribus Impostoribus"
существует, хотя экземпляры его наперечет. Нет, трактата "De Tribus
Impostoribus", лишившего покоя библиологов XVII столетия, не существует.
В детстве я владел экземпляром этой книги, идентичным тем, которые
описаны в каталогах, - это была небольшая брошюрка в восьмую долю листа,
объемом 46 страниц плюс фронтиспис, набранная "августином" и напечатанная на