Ужин разительно отличался от полуденной трапезы. По будням он проходил в Красной Комнате; по субботам – в Алой Палате; по воскресеньям – в Зале Торжеств. Согласно обычаю, во время ужина один из шести братьев читал избран­ные отрывки из Книги Наставлений.
   Доступ к этой священной книге, также известной как Руко­водство, или Путеводитель, или Книга Проектов, имели лишь полноправные члены Братства, иными словами, мне в руки ее не давали. Я приобщался к ней только посредством ежевечер­них слушаний (тут я замечу, что книга была толстенная, при желании такой книженцией можно и лошадь убить, если как следует стукнуть по голове) и не понимал вообще ничего из того, что слышал. Ибо Книга Наставлений была написана на неведомом мне языке: это был некий гортанный шифр, вокализация в чистом виде, не соотнесенная ни с «понятиями», ни с «предметами». Но иногда, когда внимание у меня рассеива­лось, я улавливал в этом потоке звуков что-то смутно знакомое. Как это бывает, когда какой-нибудь запах вдруг напомнит тебе про детство. Заинтригованный, я попросил братьев научит этому языку. Но они отказались, намекнув, что всему свое время: когда будет нужно, я сам все пойму. Я умолял брата Эридуса, башенного полиглота, перевести мне хоть что-нибудь, но он неизменно ссылался на колики и удалялся к себе в мастерскую. Надпись на его двери – Salus extra arduam non est[30] – недвусмысленно отсылала меня работать, и мое любопытство так и не получило удовлетворения.
   Предполагалось, что мне надлежало учиться, дабы подна­тореть в науках, но и тут тоже ждало меня разочарование. Хотя я посвящал все свое время учению и посещал по расписанию каждую мастерскую, братья не слишком охотно делились со мною своей премудростью. Если я что и узнал, то лишь самые элементарные принципы всех дисциплин, изучаемых в Баш­не. Я утешал себя тем, что безразличие братьев, может быть, объясняется тем, что они полностью поглощены работой, и им недосуг заниматься моим образованием. Может, они спе­циально держат меня в неведении, но не для того, чтобы ук­рыть от меня свои знания – а у меня иной раз возникала та­кая мысль, – а потому, что хотят научить меня мыслить самостоятельно и доходить до всего своим умом? Может, они проверяют, насколько я любознателен и смышлен? Посколь­ку большинство Великих Открытий случалось именно в ходе преодоления преград и помех, может быть, от меня ждали, чтобы я проявил инициативу и овладел знаниями посредством хитростей и уловок: подсмотрел что-то в записях своего на­ставника, когда тот повернется ко мне спиной, заглянул ук­радкой под полотно, прикрывающее опытный образец? Сфор­мулировав для себя эту теорию, я успокоился. Башня загадала мне первую из своих загадок, и я должен ее разгадать.
 
   И какие науки, спросите вы, изучали в Башне? Что твори­ли Творцы в своих захламленных пыльных мастерских?
 
   Начну с самого старшего из шести братьев. Брат Людвиг – благообразный опрятный дедулька невысокого роста, с глаза­ми жесткими и блестящими, как у черного дрозда, изучал Математику, Логику и Геометрию. Надпись на двери его мас­терской повторяла знаменитую надпись на двери Платона: «уЈо.>цётрг|тоЈ nri5eiЈ eiaiiu) – „Да не войдет сюда тот, кто не знает геометрии“. Если бы я тогда разумел по-гречески, зап­рет относился бы и ко мне тоже. Но в ту пору я греческого не знал и спокойно входил к брату Людвигу.
   Вся его мастерская была завалена бумагами. На всех гори­зонтальных поверхностях громоздились пергаменты в столб­цах цифр и кляксах. Были там и принадлежности для геомет­рических измерений, но для меня так и осталось загадкой, как ими пользоваться. Вскоре я понял (не без облегчения, должен признаться), что брат Людвиг не собирается посвящать меня в оккультное знание о фигурах на плоскости и в пространстве: у него были другие заботы – поважнее, чем возиться с каким-то не-не-невежественным мальчишкой в моем лице. Его заика­ние, как вы, наверное, уже догадались, не было проявлением робкого дружелюбия. Брат Людвиг был преисполнен обжига­ющего отвращения ко всем и вся. За работой он хмурился и сердито пыхтел. Он записывал на доске сложные длинные уравнения, так что мел крошился у него в руке, а сам он бук­вально искрился от наэлектризованной ненависти к миру фи­зических тел с его трением. Ибо рука его не поспевала за мыс­лью, и цифры и символы на доске наезжали друг на друга, и его это страшно бесило.
   – Черт бы побрал эту доску! – восклицал он всякий раз, когда очередной кусок мела ломался у него в руке. Все во­круг – и особенно невежественные мальчишки – отвлекало его от чистого мира цифр. Для него я был просто досадной помехой, еще одним проявлением материального мира, вторгшимся в его абстракции, и все время пока я был рядом, он сердито ворчал и кривился. И все же мне нравилось на­блюдать за его яростными вычислениями. Когда уравнение не решалось, он плевался и ругался по матушке, и при этом, что удивительно, не заикался; когда у него все сходилось, он вознаграждал себя «вкусненьким» – горстью каких-то мок­рых, похожих на тину водорослей, которые он любовно вы­ращивал в кувшине на льду.
 
   * * *
 
   Но мне больше нравилось приходить на занятия к брату Эридусу Полностью поглощенный работой над трудом всей своей жизни – «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего как сие выражается во всех языках мира, с комментариями, примечаниями и приложениями» – он замечал меня далеко не сразу, его задумчивый взгляд скользил поверх моей головы, прозревая неведомые мне дали.
   Хотя я так и не смог вытащить из него ничего вразуми­тельного насчет Книги Наставлений, он пусть не часто, но все-таки снисходил до того, чтобы прочесть мне пространную лекцию о лексических странностях и ухищрениях. Он расска­зал мне о том, что в языке у лапландцев существует множе­ство слов для обозначения снега, и о том, что исландцы рев­ностно хранят чистоту своего языка, и все новые тамошние слова образуются на основе старых, уже существующих. Он рассказал мне о марийском и мордовском языках, на кото­рых говорят на Волге; об удмуртском и коми-зырянском язы­ках, распространенных в арктических областях Московии; о языках остяков и вогулов, населяющих Обскую долину в се­верной Сибири. Он рассказал мне о летописях династии Шан-Инь, вырезанных на коровьих рогах и черепашьих пан­цирях; и о китайском ребусе, когда иероглифы-пиктограммы, обозначающие конкретные вещи, используются для выраже­ния абстрактных понятий – так вот, в этом ребусе личные местоимения, из-за похожего произношения, обозначались иероглифом с прямым значением «совок для мусора», но со временем «совок для мусора» утратил значение «совок для му­сора», и бескорыстное слово лишилось иероглифа. Голосом, звенящим от умственного напряжения, брат Эридус объяснял мне, что язык – субстанция текучая и подвижная: слова появ­ляются и исчезают, сливаются друг с другом и распадаются на Фрагменты, как ртуть, пролитая на наклонную плоскость. Он рассказывал мне о наречиях и говорах, существующих только в устной традиции; о диалектах столь редких, что даже ближайшие соседи не понимают друг друга, поскольку у каждой семьи свой «язык»; о словах-паразитах, что меняют свое значение, прилепившись к какому-то другому слову. – Их так много, слов, – сокрушался он. – Как мне упра­виться с таким множеством?!
   Должен признаться, обширные познания брата Эридуса пробуждали во мне что-то близкое к благоговейному трепету. Мне не терпелось наброситься на его книжные полки и по­грузиться в сие Вавилонское столпотворение. И я бы не пре­минул это сделать (двадцатиминутный Сон перед ужином пре­доставлял теоретическую возможность), если бы не предельная бдительность башенного филолога. Мне было категорически запрещено – категорически, понимаешь? – прикасаться даже к корешкам его книг, не спросив предварительно разрешения.
   Разрешения я спрашивал. И не раз. Но всякий раз получал отказ.
 
   Братья Греда и Эп, сия неразлучная парочка, были более приветливыми и отзывчивыми – хотя бы из-за того упорства, которое я проявлял, выказывая притворную увлеченность их дисциплиной. После того как они однажды застали меня, ког­да я рассеянно перебирал струны расстроенной мандоры[31], они, похоже, ко мне прониклись. Я, безусловно, был рад вни­манию, хотя их последняя композиция не произвела на меня впечатления. Иными словами, мне она не понравилась.
   – Это новое направление в музыке, – заявил как-то брат Эп, метнувшись к позитиву[32]. – Мир еще не готов к такой музыке, и не будет готов еще несколько десятилетий.
   – Веков, – поправил брат Греда, пытаясь изобразить что-то похожее на мелодичные звуки на ручных мехах.
   – Называется додекафония[33]! – Брат Эп принялся моло­тить по клавишам чуть ли не кулаками, объявив в самом нача­ле, что сие есть «Органная пьеса додекафонического образца»
   – Тебе мозги разорвет! – «утешил» меня брат Греда.
   Музыка, надо сказать, была жутковатой: гнетущие и за­унывные звуки, какие-то промозглые, пробирающие до кос­тей – хотелось сразу сбежать подальше, зажав уши руками. В этой отвесной и неприступной стене из звука не было ни еди­ной трещинки, ни единого обнажения породы, которое было бы пусть отдаленно, но все же знакомо.
   – Ну, разве не красота?! – периодически восклицал брат Греда, и его волосы разлетались под ветром из органных труб. Когда пришло время обеда, братья закончили исполнение. Я с облегчением отправился в трапезную. Но за обедом – в тот день нам подали по обыкновению что-то похожее на муль­чу, сиречь перегнившую солому, – я понял, что мне хочется еще раз послушать этот так называемый музыкальный опус. Меня беспокоило, что Избранники тратили время на сочине­ние такой низкопробной музыки – тут поневоле задашься вопросом, а действительно ли наши занятия представляют ка­кую-то высшую ценность, – и мне хотелось убедиться, что музыка и вправду никуда не годная. Братья Греда и Эп неска­занно обрадовались тому, что я проявил интерес к их работе, и на протяжении почти недели ежедневно терзали меня «Органной пьесой», пока я не начал понимать – скорее на интуитивном уровне – ее новый язык и больше уже не кри­вился при этих звуках, а слушал серьезно, пусть даже слегка в растерянности, проникаясь ее аскетической красотой.
 
   В мастерской брата Кая тоже была красота, но иного рода. Это была строгая красота оружия для Покорения и Убежде­ния, усовершенствованию которого брат Кай себя и посвятил. Он, единственный из всех Избранных, содержал свою мастерскую в относительном порядке и украшал ее плодами трудов своих. Вместо трофеев в виде оленьих рогов стены его мастерской были увешаны алебардами и аркебузами, состав­ными частями доспехов, стрелами и арбалетами. Только са­мый искусный рисовальщик, обладающий к тому же нечело­веческим терпением, мог бы изобразить на бумаге оружие из арсенала, которым владел брат Кай: горы пушечных ядер, наподобие гигантских гроздей винограда; паутины из пере­крещенных копий вокруг щитов; Колеса Фортуны, выложен­ные из клинков. Касаясь кончиком языка своих острых резцов, брат Кай радушно со мной здоровался и вообще держался открыто и дружелюбно, что меня удивляло, поскольку сперва он подоб­ного добродушия не проявлял. Оружейное дело, по убежде­нию брата Кая, было самой что ни на есть благоприятной об­ластью для приложения изобретательного ума. Скучный и неинтересный в общении повседневном, у себя в мастерской брат Кай буквально преображался. Он мог говорить о своей работе часами, причем с таким воодушевлением и красноре­чием, которого я от него ну никак не ожидал:
   – Поэты твердят, что Любовь – это главная тема жизни. Но мимолетные спазмы удовлетворения и муки Любви отверг­нутой – что это для Человека?! Ничто. Война. Вот великая тема жизни. Война. Если ты посвятил столько лет техниче­ским проблемам военного дела, ты понимаешь, что жизнь по сути своей стремится к конфликту, к войне; что главное чело­веческое устремление – к тишине после боя на поле брани, когда воронье слетается поживиться падалью.
 
   Один из первых уроков, каковой должен усвоить любой ученик в любом деле, – это уважение к старшим. Брат Не­стор, который, как выяснилось, был самым младшим из шес­ти братьев, занимался разработкой и производством Домаш­ней Утвари, или Хозяйственных Принадлежностей, в самом широком смысле слова «хозяйство», от кулинарии до садоводства, с особым упором на личную гигиену.
   – Как избавиться от продуктов человеческой жизнедея­тельности, – говорил он в те редкие минуты, когда вообще снисходил до разговоров со мной, – вот величайшая из проб­лем, что стоит перед человечеством. – Но несмотря на столь громкое заявление, он, похоже, не слишком горел желанием этот вызов принять. Он вообще проявлял поразительную без­участность к своей работе. Его взгляд постоянно блуждал где-то в туманной дали; он сидел, сгорбившись, и зевал, или шле­пал губами, и слюна текла у него по подбородку. Один раз, когда я попытался его растормошить и легонько пихнул лок­тем, чтобы вывести из этого столбняка, он вдруг захныкал, тонко и жалобно, как зверюшка, попавшаяся в капкан.
   Пока брат Нестор витал мыслями где-то в неведомых мне пространствах, я спокойно обшаривал мастерскую. Я обнару­жил машины для стрижки газона, стеклянные ящики для рас­сады, лопатки с шипами и тяпки с коловратными ручками. Резки для овощей и терки для моркови, зубастые щипцы для измельчения чеснока и имбирного корня, автоматизирован­ные устройства для сбора мандрагоры, предназначенные для суеверных мракобесов, гранитные ступки с пестиками, приво­димые в движение гидроэнергией. На многочисленных пол­ках обнаружились склянки с птичьим клеем, приманки в виде жуков, пропитанных отравой, соли для уничтожения слизня­ков и всевозможные яды для мух. В самом дальнем углу я нашел оборудование для купален и умывальных: краны, отку­да била струя воды, подставки под тазики с подогревом, вер­тящиеся барабаны для полотенец и кашеобразные мыла с за­пахом дегтя и серой амбры.
   Однажды, кажется, это было во время Полного Недоуме­ния, я отважился заглянуть под чертежный стол брата Несто­ра, где давно уже заприметил какие-то штуки, прикрытые парусиной. Поглядывая с опаской на брата Нестора – у которого как раз случился очередной столбняк, – я сначала ощупал предмет под холстом. Подозрительно знакомые формы. При­подняв покрывало, я обнаружил под ним… свою взбивалку. Да нет, сказал я себе, никто из Избранников не присвоит себе чужие изобретения, им это незачем, у них своих изобретений полно, и вообще они выше этого. Но, рассмотрев повнима­тельнее сие педальное устройство, я увидел, что это не моя взбивалка: это была просто копия, причем достаточно грубая, моего оригинала, сиречь первообраза, иными словами, жал­кая подделка под мой образец. Мне с трудом верилось в оче­видное, но я держал в руках вещественное доказательство.
   Брат Нестор был плагиатором.
 
   Удивительно, правда, как изменяется восприятие в соот­ветствии с нашими ожиданиями. Если раньше я вполне созна­тельно закрывал глаза на странности чудаковатых братьев, то после этого удручающего открытия насчет брата Нестора я уже не мог думать ни о чем другом. Украденная взбивалка стала для меня как ящик Пандоры, из которого высыпались тысячи подозрений. Что собой представляет Башня? Как она функционирует? Кто за этим следит. И где Гербош фон Окба? Я терялся в догадках. Я много думал, но безрезультатно. Все вокруг изменилось, изменилось внутри – как это бывает осенью, когда соки растений уходят в корни, и каждый лист несет в себе неотвратимое увядание. В положенные часы я приходил в мастерские к братьям, взыскуя знаний, которые мне приходилось выманивать у наставников лестью или же хитростью. По ночам я боролся со сном, чтобы застать чело­века, подливавшего мне воду в умывальный таз. Но борьба была явно неравной. Я так уставал за день, что после ужина мне едва хватало сил доползти до кровати. Я клал голову на соломенную подушку и тут же проваливался в глубокий сон, как камень, брошенный в воду, тут же идет ко дну. Просыпал­ся я только утром, и лица братьев были все теми же мертвен­но-бледными масками, какие бывают у тех, кто не видит снов.
 
   Первым, с кем я решил побеседовать, был брат Людвиг. Зная, как его раздражает мое присутствие, я сел так, чтобы он мог меня видеть от своей доски, и всю Теорию и Компоновку просидел с глупым видом и молча. Тактика, надо сказать, уто­мительная и скучная, но она принесла плоды, причем очень скоро. Брат Людвиг так упорно старался не замечать, как я маячу на периферии его поля зрения, что уже через пару часов у него развился местный астигматизм[34]. Ему приходилось щу­риться левым глазом, от чего у него начались судороги в щеке. В конце концов он откусил кусок мела и выплюнул пыль мне в лицо.
   – Чего тебе надо?
   – А мне что-то надо, брат Людвиг?
   – Ты тут сидишь и та-та-таращишься на меня, как сыч. Невозможно работать в так-таких условиях…
   – А давно вы работаете над своей теоремой, брат Людвиг?
   Вопрос застал брата Людвига врасплох. Он прищурился с подозрением:
   – А почему ты вдруг спрашиваешь?
   – Давно собирался спросить.
   – И ты поэтому меня ды-ды-донимал весь ды-ды-день?
   – А я разве вас донимал, брат Людвиг?
   Математик ущипнул себя за щеку всей пятерней и тихо выругался себе под нос.
   – Если я тебе отвечу, ты уйдешь с гы-гы-глаз моих? Обе­щаешь?
   Я шумно втянул воздух сквозь сжатые зубы, старательно изображая обиду.
   – Обещаю, да.
   Брат Людвиг кивнул, растирая сведенную судорогой щеку.
   – Впервые я сформулировал свою теорему… сейчас, пого­ди… ага… сорок два года назад.
   – Сорок два года ?
    И три месяца.
   – А вы сами как думаете, закончите вы ее или нет?
   – Не де-де-дерзи.
   То есть можно было с уверенностью предположить, что он посвятил всю свою жизнь разрешению проблемы, по сути своей неразрешимой. Верный своему слову, я вскочил с табурета и направился к двери. И тут мне пришла одна мысль.
   – Брат Людвиг?
   – Чего еще?!
   – А что это за теорема, вы можете мне сказать?
   – Не говори глупостей, мальчик, по прошествии стольких лет, когда я уже близок к решению, неужели я помню, что это за теорема?!
 
   Пальцы у брата Эридуса были вымазаны чернилами, а глаза покраснели и слезились, как будто он резал лук. Я принялся без всякого интереса рассматривать его коллекцию азиатских ножей для бумаги, пытаясь понять, в каком он настроении, и наконец полюбопытствовал, как продвигается его «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего».
   – Как будто пытаешься вычерпать море ложкой, – отве­тил он.
   Был час Полного Недоумения, до вечернего Вздрема пе­ред ужином оставалось не так уж и много времени, и можно было надеяться, что бдительность брата Эридуса не выдержит длительной осады. Я избрал жесткую и беспощадную тактику, хотя начал достаточно мягко, а именно с лести. У меня просто не было слов, чтобы выразить свое восхищение его порази­тельной самоотверженностью. Отдавая все свои силы столь титаническому труду, пренебрегая сном ради занятий, разве он не подобен Атланту, держащему на своих плечах небесный свод Знания и Мысли, сказал я ему. Зачем ему сон?! Сон – утешение смертных. Сон – тихая гавань для потрепанных бу­рей судов. Сладкие объятия Морфея. Укрепляющий сон, вос­станавливающий силы и дающий поддержку.
   Минут через пять он уже храпел у себя за столом, уронив голову на руки. Я потыкал его пальцем в плечо, чтобы удосто­вериться, что он и вправду заснул, и он лишь издал какое-то нечленораздельное мычание. Тогда я медленно подошел к за­претным полкам. Книги в кожаных переплетах с застежками из свинца или в тончайшей оплетке серебряной филиграни издали напоминали чешуйчатую кожу змей или ящериц. У меня дрожала рука, когда я прикоснулся к изумительному по своей красоте изданию «De modis significandi» Дунса Скота. Но когда я попытался взять книгу с полки, она начала ды­миться. По крайней мере мне так показалось вначале. Я по­спешно захлопнул книгу и звонко чихнул в буране бумажной пыли. Потом обернулся в испуге, но брат Эридус даже не по­шевелился во сне. Когда пурга разложившихся слов слегка по­улеглась, я вернул пустую обложку на полку. Состояние дру­гих книг, выбранных наугад, было немногим лучше. «Docrtinale puerorum» – вся ее мудрость досталась прожорли­вым книжным червям – взорвалась, точно гриб-дождевик, выбросив облако черных спор. «Decrotatorium neologium» Ианотуса де Брагмардо вся провоняла грибком. Из «Palabras muertas de la Mancha» посыпались рыжие паучки.
   Я собрал пыль в кучку носком сандалии. Голова у меня кружилась. У Брата Эридуса не было никаких книг! Получает­ся, он работал по памяти?! Только теперь до меня дошло, что я не видел ни строчки из написанного братом Эридусом. Позабыв про страх разоблачения, я принялся рыться в бумагах у него на столе – в этих бесконечных заметках и примечаниях к «Полному и всеобъемлющему лексикону». Хотя я далеко не лингвист, мне все же пришлось поверить собственным глазам. Записи брата Эридуса представляли собой длинные списки имен существительных и глаголов, причем явно выдуманных. Изобретательный брат Эридус придумал систему спряжения глаголов, фантасмагорическую грамматику, этимологию и лек­сику. Все это было составлено со скрупулезной дотошностью и большим прилежанием и с точки зрения полезности не пред­ставляло вообще никакой ценности.
   Брат Эридус зашевелился во сне, ресницы его задрожали. Когда он выпрямился на стуле, я уже был за дверью.
 
   Словно гордые родители новорожденного младенца, бра­тья Греда и Эп предъявили мне свое новое детище – какую-то медную загогулину в форме латинской «L». Держа ее на свету, они вертели ее и так, и сяк у меня перед носом, дабы я восхи­тился сим дивным творением. Да, сказал я, замечательная штуковина – а она для чего? Воркуя, как два голубка, они прикрепили свою загогулину к колесу шарманки. Рукоятка (ибо это была рукоятка) сломалась при первом же повороте.
   – Разумеется, – хором проговорили братья, глядя на мед­ную «I», – это всего лишь прототип.
   Быстро оправившись от конфуза, они набросились на орган и занялись полировкой труб, и без того начищенных до зеркального блеска. Потом брат Греда принялся насвистывать их любимый мотивчик, а брат Эп прищелкнул пальцами и уселся за регистр. Брат Греда взялся за мехи.
   – Потрясающе! – завопил он с воодушевлением. – Имп­ровизированный концерт!
   Все, как всегда: они делали вид, что играют в спонтанном порыве, я делал вид, что мне нравится, и изображал благодар­ного слушателя. Доиграв «органную пьесу» до конца, братья Греда и Эп повернулись ко мне в ожидании бурных аплодис­ментов, каковые, понятное дело, не замедлили воспоследовать.
   – Берет за душу, правда? – спросил брат Эп. – Я видел в зеркале, как ты морщился, пытаясь сдержать слезы. – С каждым разом выходит все лучше и лучше, – ответил я. – У вас есть ноты? Мне бы хотелось их изучить.
   – Что?
   – Ноты.
   Брат Эп побледнел. Брат Греда вспыхнул, как маков цвет.
   – Нотная запись.
   – Нотная запись, – тупо повторил брат Эп.
   – Ну да, чтобы записывать музыку. Вы ведь записываете свою музыку? Которую сочиняете?
   – Ну, мы держим все в голове… чтобы тренировать… мы­шечную память… Это Мастер так… ой! .. Сейчас мы начнем… ой-ой!..
   Они вовсе не сочиняли новую джигу: просто брат Греда пинал брата Эпа ногой по голени.
   – Вы что же, не знаете нотной грамоты?
   – А где написано, что обязательно знать эту самую грамо­ту? Гению не нужна никакая грамота, – заявил брат Греда.
   – Но как вы тогда запоминаете те мелодии, которые сочи­нили прежде? – спросил я.
   – Музыка, – отозвался брат Эп, – есть подвижный процесс.
   – Ага, – сказал я и вышел, оставив их разбираться со своими хитроумными приспособлениями.
 
   Брат Кай, оружейник, единственный из шести братьев Баш­ни избежал моих подозрений. Должно быть, почувствовав, в каком я настроении, он возился со мной все утро, просвещая меня в оружейной премудрости. Он объяснил мне устройство осадных машин, продемонстрировал действие анемометра, сиречь прибора для измерения силы ветра, и пропел дифи­рамбы греческому огню, желатиновой зажигательной смеси, каковая использовалась в битвах древних до того, как изобре­тение пороха лишило войну поэтичности. Тогда-то я понял, что сдержанность и спокойствие брата Кая были, с одной сто­роны, необходимым условием, а с другой – прямым следстви­ем его технического мастерства. Ибо, как отмечал сам брат Кай, для того, чтобы рассчитать форму клинка или собрать взрывное устройство, необходима предельная сосредоточен­ность и аккуратность. Брат Кай также продемонстрировал мне – на мышах в запечатанной клетке – действие газообраз­ного хлора и фосгена. Когда мыши в клетке прекратили пи­щать и корчиться, он огласил свои выводы.