Страница:
Ужин разительно отличался от полуденной трапезы. По будням он проходил в Красной Комнате; по субботам – в Алой Палате; по воскресеньям – в Зале Торжеств. Согласно обычаю, во время ужина один из шести братьев читал избранные отрывки из Книги Наставлений.
Доступ к этой священной книге, также известной как Руководство, или Путеводитель, или Книга Проектов, имели лишь полноправные члены Братства, иными словами, мне в руки ее не давали. Я приобщался к ней только посредством ежевечерних слушаний (тут я замечу, что книга была толстенная, при желании такой книженцией можно и лошадь убить, если как следует стукнуть по голове) и не понимал вообще ничего из того, что слышал. Ибо Книга Наставлений была написана на неведомом мне языке: это был некий гортанный шифр, вокализация в чистом виде, не соотнесенная ни с «понятиями», ни с «предметами». Но иногда, когда внимание у меня рассеивалось, я улавливал в этом потоке звуков что-то смутно знакомое. Как это бывает, когда какой-нибудь запах вдруг напомнит тебе про детство. Заинтригованный, я попросил братьев научит этому языку. Но они отказались, намекнув, что всему свое время: когда будет нужно, я сам все пойму. Я умолял брата Эридуса, башенного полиглота, перевести мне хоть что-нибудь, но он неизменно ссылался на колики и удалялся к себе в мастерскую. Надпись на его двери – Salus extra arduam non est[30] – недвусмысленно отсылала меня работать, и мое любопытство так и не получило удовлетворения.
Предполагалось, что мне надлежало учиться, дабы поднатореть в науках, но и тут тоже ждало меня разочарование. Хотя я посвящал все свое время учению и посещал по расписанию каждую мастерскую, братья не слишком охотно делились со мною своей премудростью. Если я что и узнал, то лишь самые элементарные принципы всех дисциплин, изучаемых в Башне. Я утешал себя тем, что безразличие братьев, может быть, объясняется тем, что они полностью поглощены работой, и им недосуг заниматься моим образованием. Может, они специально держат меня в неведении, но не для того, чтобы укрыть от меня свои знания – а у меня иной раз возникала такая мысль, – а потому, что хотят научить меня мыслить самостоятельно и доходить до всего своим умом? Может, они проверяют, насколько я любознателен и смышлен? Поскольку большинство Великих Открытий случалось именно в ходе преодоления преград и помех, может быть, от меня ждали, чтобы я проявил инициативу и овладел знаниями посредством хитростей и уловок: подсмотрел что-то в записях своего наставника, когда тот повернется ко мне спиной, заглянул украдкой под полотно, прикрывающее опытный образец? Сформулировав для себя эту теорию, я успокоился. Башня загадала мне первую из своих загадок, и я должен ее разгадать.
И какие науки, спросите вы, изучали в Башне? Что творили Творцы в своих захламленных пыльных мастерских?
Начну с самого старшего из шести братьев. Брат Людвиг – благообразный опрятный дедулька невысокого роста, с глазами жесткими и блестящими, как у черного дрозда, изучал Математику, Логику и Геометрию. Надпись на двери его мастерской повторяла знаменитую надпись на двери Платона: «уЈо.>цётрг|тоЈ nri5eiЈ eiaiiu) – „Да не войдет сюда тот, кто не знает геометрии“. Если бы я тогда разумел по-гречески, запрет относился бы и ко мне тоже. Но в ту пору я греческого не знал и спокойно входил к брату Людвигу.
Вся его мастерская была завалена бумагами. На всех горизонтальных поверхностях громоздились пергаменты в столбцах цифр и кляксах. Были там и принадлежности для геометрических измерений, но для меня так и осталось загадкой, как ими пользоваться. Вскоре я понял (не без облегчения, должен признаться), что брат Людвиг не собирается посвящать меня в оккультное знание о фигурах на плоскости и в пространстве: у него были другие заботы – поважнее, чем возиться с каким-то не-не-невежественным мальчишкой в моем лице. Его заикание, как вы, наверное, уже догадались, не было проявлением робкого дружелюбия. Брат Людвиг был преисполнен обжигающего отвращения ко всем и вся. За работой он хмурился и сердито пыхтел. Он записывал на доске сложные длинные уравнения, так что мел крошился у него в руке, а сам он буквально искрился от наэлектризованной ненависти к миру физических тел с его трением. Ибо рука его не поспевала за мыслью, и цифры и символы на доске наезжали друг на друга, и его это страшно бесило.
– Черт бы побрал эту доску! – восклицал он всякий раз, когда очередной кусок мела ломался у него в руке. Все вокруг – и особенно невежественные мальчишки – отвлекало его от чистого мира цифр. Для него я был просто досадной помехой, еще одним проявлением материального мира, вторгшимся в его абстракции, и все время пока я был рядом, он сердито ворчал и кривился. И все же мне нравилось наблюдать за его яростными вычислениями. Когда уравнение не решалось, он плевался и ругался по матушке, и при этом, что удивительно, не заикался; когда у него все сходилось, он вознаграждал себя «вкусненьким» – горстью каких-то мокрых, похожих на тину водорослей, которые он любовно выращивал в кувшине на льду.
* * *
Но мне больше нравилось приходить на занятия к брату Эридусу Полностью поглощенный работой над трудом всей своей жизни – «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего как сие выражается во всех языках мира, с комментариями, примечаниями и приложениями» – он замечал меня далеко не сразу, его задумчивый взгляд скользил поверх моей головы, прозревая неведомые мне дали.
Хотя я так и не смог вытащить из него ничего вразумительного насчет Книги Наставлений, он пусть не часто, но все-таки снисходил до того, чтобы прочесть мне пространную лекцию о лексических странностях и ухищрениях. Он рассказал мне о том, что в языке у лапландцев существует множество слов для обозначения снега, и о том, что исландцы ревностно хранят чистоту своего языка, и все новые тамошние слова образуются на основе старых, уже существующих. Он рассказал мне о марийском и мордовском языках, на которых говорят на Волге; об удмуртском и коми-зырянском языках, распространенных в арктических областях Московии; о языках остяков и вогулов, населяющих Обскую долину в северной Сибири. Он рассказал мне о летописях династии Шан-Инь, вырезанных на коровьих рогах и черепашьих панцирях; и о китайском ребусе, когда иероглифы-пиктограммы, обозначающие конкретные вещи, используются для выражения абстрактных понятий – так вот, в этом ребусе личные местоимения, из-за похожего произношения, обозначались иероглифом с прямым значением «совок для мусора», но со временем «совок для мусора» утратил значение «совок для мусора», и бескорыстное слово лишилось иероглифа. Голосом, звенящим от умственного напряжения, брат Эридус объяснял мне, что язык – субстанция текучая и подвижная: слова появляются и исчезают, сливаются друг с другом и распадаются на Фрагменты, как ртуть, пролитая на наклонную плоскость. Он рассказывал мне о наречиях и говорах, существующих только в устной традиции; о диалектах столь редких, что даже ближайшие соседи не понимают друг друга, поскольку у каждой семьи свой «язык»; о словах-паразитах, что меняют свое значение, прилепившись к какому-то другому слову. – Их так много, слов, – сокрушался он. – Как мне управиться с таким множеством?!
Должен признаться, обширные познания брата Эридуса пробуждали во мне что-то близкое к благоговейному трепету. Мне не терпелось наброситься на его книжные полки и погрузиться в сие Вавилонское столпотворение. И я бы не преминул это сделать (двадцатиминутный Сон перед ужином предоставлял теоретическую возможность), если бы не предельная бдительность башенного филолога. Мне было категорически запрещено – категорически, понимаешь? – прикасаться даже к корешкам его книг, не спросив предварительно разрешения.
Разрешения я спрашивал. И не раз. Но всякий раз получал отказ.
Братья Греда и Эп, сия неразлучная парочка, были более приветливыми и отзывчивыми – хотя бы из-за того упорства, которое я проявлял, выказывая притворную увлеченность их дисциплиной. После того как они однажды застали меня, когда я рассеянно перебирал струны расстроенной мандоры[31], они, похоже, ко мне прониклись. Я, безусловно, был рад вниманию, хотя их последняя композиция не произвела на меня впечатления. Иными словами, мне она не понравилась.
– Это новое направление в музыке, – заявил как-то брат Эп, метнувшись к позитиву[32]. – Мир еще не готов к такой музыке, и не будет готов еще несколько десятилетий.
– Веков, – поправил брат Греда, пытаясь изобразить что-то похожее на мелодичные звуки на ручных мехах.
– Называется додекафония[33]! – Брат Эп принялся молотить по клавишам чуть ли не кулаками, объявив в самом начале, что сие есть «Органная пьеса додекафонического образца»
– Тебе мозги разорвет! – «утешил» меня брат Греда.
Музыка, надо сказать, была жутковатой: гнетущие и заунывные звуки, какие-то промозглые, пробирающие до костей – хотелось сразу сбежать подальше, зажав уши руками. В этой отвесной и неприступной стене из звука не было ни единой трещинки, ни единого обнажения породы, которое было бы пусть отдаленно, но все же знакомо.
– Ну, разве не красота?! – периодически восклицал брат Греда, и его волосы разлетались под ветром из органных труб. Когда пришло время обеда, братья закончили исполнение. Я с облегчением отправился в трапезную. Но за обедом – в тот день нам подали по обыкновению что-то похожее на мульчу, сиречь перегнившую солому, – я понял, что мне хочется еще раз послушать этот так называемый музыкальный опус. Меня беспокоило, что Избранники тратили время на сочинение такой низкопробной музыки – тут поневоле задашься вопросом, а действительно ли наши занятия представляют какую-то высшую ценность, – и мне хотелось убедиться, что музыка и вправду никуда не годная. Братья Греда и Эп несказанно обрадовались тому, что я проявил интерес к их работе, и на протяжении почти недели ежедневно терзали меня «Органной пьесой», пока я не начал понимать – скорее на интуитивном уровне – ее новый язык и больше уже не кривился при этих звуках, а слушал серьезно, пусть даже слегка в растерянности, проникаясь ее аскетической красотой.
В мастерской брата Кая тоже была красота, но иного рода. Это была строгая красота оружия для Покорения и Убеждения, усовершенствованию которого брат Кай себя и посвятил. Он, единственный из всех Избранных, содержал свою мастерскую в относительном порядке и украшал ее плодами трудов своих. Вместо трофеев в виде оленьих рогов стены его мастерской были увешаны алебардами и аркебузами, составными частями доспехов, стрелами и арбалетами. Только самый искусный рисовальщик, обладающий к тому же нечеловеческим терпением, мог бы изобразить на бумаге оружие из арсенала, которым владел брат Кай: горы пушечных ядер, наподобие гигантских гроздей винограда; паутины из перекрещенных копий вокруг щитов; Колеса Фортуны, выложенные из клинков. Касаясь кончиком языка своих острых резцов, брат Кай радушно со мной здоровался и вообще держался открыто и дружелюбно, что меня удивляло, поскольку сперва он подобного добродушия не проявлял. Оружейное дело, по убеждению брата Кая, было самой что ни на есть благоприятной областью для приложения изобретательного ума. Скучный и неинтересный в общении повседневном, у себя в мастерской брат Кай буквально преображался. Он мог говорить о своей работе часами, причем с таким воодушевлением и красноречием, которого я от него ну никак не ожидал:
– Поэты твердят, что Любовь – это главная тема жизни. Но мимолетные спазмы удовлетворения и муки Любви отвергнутой – что это для Человека?! Ничто. Война. Вот великая тема жизни. Война. Если ты посвятил столько лет техническим проблемам военного дела, ты понимаешь, что жизнь по сути своей стремится к конфликту, к войне; что главное человеческое устремление – к тишине после боя на поле брани, когда воронье слетается поживиться падалью.
Один из первых уроков, каковой должен усвоить любой ученик в любом деле, – это уважение к старшим. Брат Нестор, который, как выяснилось, был самым младшим из шести братьев, занимался разработкой и производством Домашней Утвари, или Хозяйственных Принадлежностей, в самом широком смысле слова «хозяйство», от кулинарии до садоводства, с особым упором на личную гигиену.
– Как избавиться от продуктов человеческой жизнедеятельности, – говорил он в те редкие минуты, когда вообще снисходил до разговоров со мной, – вот величайшая из проблем, что стоит перед человечеством. – Но несмотря на столь громкое заявление, он, похоже, не слишком горел желанием этот вызов принять. Он вообще проявлял поразительную безучастность к своей работе. Его взгляд постоянно блуждал где-то в туманной дали; он сидел, сгорбившись, и зевал, или шлепал губами, и слюна текла у него по подбородку. Один раз, когда я попытался его растормошить и легонько пихнул локтем, чтобы вывести из этого столбняка, он вдруг захныкал, тонко и жалобно, как зверюшка, попавшаяся в капкан.
Пока брат Нестор витал мыслями где-то в неведомых мне пространствах, я спокойно обшаривал мастерскую. Я обнаружил машины для стрижки газона, стеклянные ящики для рассады, лопатки с шипами и тяпки с коловратными ручками. Резки для овощей и терки для моркови, зубастые щипцы для измельчения чеснока и имбирного корня, автоматизированные устройства для сбора мандрагоры, предназначенные для суеверных мракобесов, гранитные ступки с пестиками, приводимые в движение гидроэнергией. На многочисленных полках обнаружились склянки с птичьим клеем, приманки в виде жуков, пропитанных отравой, соли для уничтожения слизняков и всевозможные яды для мух. В самом дальнем углу я нашел оборудование для купален и умывальных: краны, откуда била струя воды, подставки под тазики с подогревом, вертящиеся барабаны для полотенец и кашеобразные мыла с запахом дегтя и серой амбры.
Однажды, кажется, это было во время Полного Недоумения, я отважился заглянуть под чертежный стол брата Нестора, где давно уже заприметил какие-то штуки, прикрытые парусиной. Поглядывая с опаской на брата Нестора – у которого как раз случился очередной столбняк, – я сначала ощупал предмет под холстом. Подозрительно знакомые формы. Приподняв покрывало, я обнаружил под ним… свою взбивалку. Да нет, сказал я себе, никто из Избранников не присвоит себе чужие изобретения, им это незачем, у них своих изобретений полно, и вообще они выше этого. Но, рассмотрев повнимательнее сие педальное устройство, я увидел, что это не моя взбивалка: это была просто копия, причем достаточно грубая, моего оригинала, сиречь первообраза, иными словами, жалкая подделка под мой образец. Мне с трудом верилось в очевидное, но я держал в руках вещественное доказательство.
Брат Нестор был плагиатором.
Удивительно, правда, как изменяется восприятие в соответствии с нашими ожиданиями. Если раньше я вполне сознательно закрывал глаза на странности чудаковатых братьев, то после этого удручающего открытия насчет брата Нестора я уже не мог думать ни о чем другом. Украденная взбивалка стала для меня как ящик Пандоры, из которого высыпались тысячи подозрений. Что собой представляет Башня? Как она функционирует? Кто за этим следит. И где Гербош фон Окба? Я терялся в догадках. Я много думал, но безрезультатно. Все вокруг изменилось, изменилось внутри – как это бывает осенью, когда соки растений уходят в корни, и каждый лист несет в себе неотвратимое увядание. В положенные часы я приходил в мастерские к братьям, взыскуя знаний, которые мне приходилось выманивать у наставников лестью или же хитростью. По ночам я боролся со сном, чтобы застать человека, подливавшего мне воду в умывальный таз. Но борьба была явно неравной. Я так уставал за день, что после ужина мне едва хватало сил доползти до кровати. Я клал голову на соломенную подушку и тут же проваливался в глубокий сон, как камень, брошенный в воду, тут же идет ко дну. Просыпался я только утром, и лица братьев были все теми же мертвенно-бледными масками, какие бывают у тех, кто не видит снов.
Первым, с кем я решил побеседовать, был брат Людвиг. Зная, как его раздражает мое присутствие, я сел так, чтобы он мог меня видеть от своей доски, и всю Теорию и Компоновку просидел с глупым видом и молча. Тактика, надо сказать, утомительная и скучная, но она принесла плоды, причем очень скоро. Брат Людвиг так упорно старался не замечать, как я маячу на периферии его поля зрения, что уже через пару часов у него развился местный астигматизм[34]. Ему приходилось щуриться левым глазом, от чего у него начались судороги в щеке. В конце концов он откусил кусок мела и выплюнул пыль мне в лицо.
– Чего тебе надо?
– А мне что-то надо, брат Людвиг?
– Ты тут сидишь и та-та-таращишься на меня, как сыч. Невозможно работать в так-таких условиях…
– А давно вы работаете над своей теоремой, брат Людвиг?
Вопрос застал брата Людвига врасплох. Он прищурился с подозрением:
– А почему ты вдруг спрашиваешь?
– Давно собирался спросить.
– И ты поэтому меня ды-ды-донимал весь ды-ды-день?
– А я разве вас донимал, брат Людвиг?
Математик ущипнул себя за щеку всей пятерней и тихо выругался себе под нос.
– Если я тебе отвечу, ты уйдешь с гы-гы-глаз моих? Обещаешь?
Я шумно втянул воздух сквозь сжатые зубы, старательно изображая обиду.
– Обещаю, да.
Брат Людвиг кивнул, растирая сведенную судорогой щеку.
– Впервые я сформулировал свою теорему… сейчас, погоди… ага… сорок два года назад.
– Сорок два года ?
– И три месяца.
– А вы сами как думаете, закончите вы ее или нет?
– Не де-де-дерзи.
То есть можно было с уверенностью предположить, что он посвятил всю свою жизнь разрешению проблемы, по сути своей неразрешимой. Верный своему слову, я вскочил с табурета и направился к двери. И тут мне пришла одна мысль.
– Брат Людвиг?
– Чего еще?!
– А что это за теорема, вы можете мне сказать?
– Не говори глупостей, мальчик, по прошествии стольких лет, когда я уже близок к решению, неужели я помню, что это за теорема?!
Пальцы у брата Эридуса были вымазаны чернилами, а глаза покраснели и слезились, как будто он резал лук. Я принялся без всякого интереса рассматривать его коллекцию азиатских ножей для бумаги, пытаясь понять, в каком он настроении, и наконец полюбопытствовал, как продвигается его «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего».
– Как будто пытаешься вычерпать море ложкой, – ответил он.
Был час Полного Недоумения, до вечернего Вздрема перед ужином оставалось не так уж и много времени, и можно было надеяться, что бдительность брата Эридуса не выдержит длительной осады. Я избрал жесткую и беспощадную тактику, хотя начал достаточно мягко, а именно с лести. У меня просто не было слов, чтобы выразить свое восхищение его поразительной самоотверженностью. Отдавая все свои силы столь титаническому труду, пренебрегая сном ради занятий, разве он не подобен Атланту, держащему на своих плечах небесный свод Знания и Мысли, сказал я ему. Зачем ему сон?! Сон – утешение смертных. Сон – тихая гавань для потрепанных бурей судов. Сладкие объятия Морфея. Укрепляющий сон, восстанавливающий силы и дающий поддержку.
Минут через пять он уже храпел у себя за столом, уронив голову на руки. Я потыкал его пальцем в плечо, чтобы удостовериться, что он и вправду заснул, и он лишь издал какое-то нечленораздельное мычание. Тогда я медленно подошел к запретным полкам. Книги в кожаных переплетах с застежками из свинца или в тончайшей оплетке серебряной филиграни издали напоминали чешуйчатую кожу змей или ящериц. У меня дрожала рука, когда я прикоснулся к изумительному по своей красоте изданию «De modis significandi» Дунса Скота. Но когда я попытался взять книгу с полки, она начала дымиться. По крайней мере мне так показалось вначале. Я поспешно захлопнул книгу и звонко чихнул в буране бумажной пыли. Потом обернулся в испуге, но брат Эридус даже не пошевелился во сне. Когда пурга разложившихся слов слегка поулеглась, я вернул пустую обложку на полку. Состояние других книг, выбранных наугад, было немногим лучше. «Docrtinale puerorum» – вся ее мудрость досталась прожорливым книжным червям – взорвалась, точно гриб-дождевик, выбросив облако черных спор. «Decrotatorium neologium» Ианотуса де Брагмардо вся провоняла грибком. Из «Palabras muertas de la Mancha» посыпались рыжие паучки.
Я собрал пыль в кучку носком сандалии. Голова у меня кружилась. У Брата Эридуса не было никаких книг! Получается, он работал по памяти?! Только теперь до меня дошло, что я не видел ни строчки из написанного братом Эридусом. Позабыв про страх разоблачения, я принялся рыться в бумагах у него на столе – в этих бесконечных заметках и примечаниях к «Полному и всеобъемлющему лексикону». Хотя я далеко не лингвист, мне все же пришлось поверить собственным глазам. Записи брата Эридуса представляли собой длинные списки имен существительных и глаголов, причем явно выдуманных. Изобретательный брат Эридус придумал систему спряжения глаголов, фантасмагорическую грамматику, этимологию и лексику. Все это было составлено со скрупулезной дотошностью и большим прилежанием и с точки зрения полезности не представляло вообще никакой ценности.
Брат Эридус зашевелился во сне, ресницы его задрожали. Когда он выпрямился на стуле, я уже был за дверью.
Словно гордые родители новорожденного младенца, братья Греда и Эп предъявили мне свое новое детище – какую-то медную загогулину в форме латинской «L». Держа ее на свету, они вертели ее и так, и сяк у меня перед носом, дабы я восхитился сим дивным творением. Да, сказал я, замечательная штуковина – а она для чего? Воркуя, как два голубка, они прикрепили свою загогулину к колесу шарманки. Рукоятка (ибо это была рукоятка) сломалась при первом же повороте.
– Разумеется, – хором проговорили братья, глядя на медную «I», – это всего лишь прототип.
Быстро оправившись от конфуза, они набросились на орган и занялись полировкой труб, и без того начищенных до зеркального блеска. Потом брат Греда принялся насвистывать их любимый мотивчик, а брат Эп прищелкнул пальцами и уселся за регистр. Брат Греда взялся за мехи.
– Потрясающе! – завопил он с воодушевлением. – Импровизированный концерт!
Все, как всегда: они делали вид, что играют в спонтанном порыве, я делал вид, что мне нравится, и изображал благодарного слушателя. Доиграв «органную пьесу» до конца, братья Греда и Эп повернулись ко мне в ожидании бурных аплодисментов, каковые, понятное дело, не замедлили воспоследовать.
– Берет за душу, правда? – спросил брат Эп. – Я видел в зеркале, как ты морщился, пытаясь сдержать слезы. – С каждым разом выходит все лучше и лучше, – ответил я. – У вас есть ноты? Мне бы хотелось их изучить.
– Что?
– Ноты.
Брат Эп побледнел. Брат Греда вспыхнул, как маков цвет.
– Нотная запись.
– Нотная запись, – тупо повторил брат Эп.
– Ну да, чтобы записывать музыку. Вы ведь записываете свою музыку? Которую сочиняете?
– Ну, мы держим все в голове… чтобы тренировать… мышечную память… Это Мастер так… ой! .. Сейчас мы начнем… ой-ой!..
Они вовсе не сочиняли новую джигу: просто брат Греда пинал брата Эпа ногой по голени.
– Вы что же, не знаете нотной грамоты?
– А где написано, что обязательно знать эту самую грамоту? Гению не нужна никакая грамота, – заявил брат Греда.
– Но как вы тогда запоминаете те мелодии, которые сочинили прежде? – спросил я.
– Музыка, – отозвался брат Эп, – есть подвижный процесс.
– Ага, – сказал я и вышел, оставив их разбираться со своими хитроумными приспособлениями.
Брат Кай, оружейник, единственный из шести братьев Башни избежал моих подозрений. Должно быть, почувствовав, в каком я настроении, он возился со мной все утро, просвещая меня в оружейной премудрости. Он объяснил мне устройство осадных машин, продемонстрировал действие анемометра, сиречь прибора для измерения силы ветра, и пропел дифирамбы греческому огню, желатиновой зажигательной смеси, каковая использовалась в битвах древних до того, как изобретение пороха лишило войну поэтичности. Тогда-то я понял, что сдержанность и спокойствие брата Кая были, с одной стороны, необходимым условием, а с другой – прямым следствием его технического мастерства. Ибо, как отмечал сам брат Кай, для того, чтобы рассчитать форму клинка или собрать взрывное устройство, необходима предельная сосредоточенность и аккуратность. Брат Кай также продемонстрировал мне – на мышах в запечатанной клетке – действие газообразного хлора и фосгена. Когда мыши в клетке прекратили пищать и корчиться, он огласил свои выводы.
Доступ к этой священной книге, также известной как Руководство, или Путеводитель, или Книга Проектов, имели лишь полноправные члены Братства, иными словами, мне в руки ее не давали. Я приобщался к ней только посредством ежевечерних слушаний (тут я замечу, что книга была толстенная, при желании такой книженцией можно и лошадь убить, если как следует стукнуть по голове) и не понимал вообще ничего из того, что слышал. Ибо Книга Наставлений была написана на неведомом мне языке: это был некий гортанный шифр, вокализация в чистом виде, не соотнесенная ни с «понятиями», ни с «предметами». Но иногда, когда внимание у меня рассеивалось, я улавливал в этом потоке звуков что-то смутно знакомое. Как это бывает, когда какой-нибудь запах вдруг напомнит тебе про детство. Заинтригованный, я попросил братьев научит этому языку. Но они отказались, намекнув, что всему свое время: когда будет нужно, я сам все пойму. Я умолял брата Эридуса, башенного полиглота, перевести мне хоть что-нибудь, но он неизменно ссылался на колики и удалялся к себе в мастерскую. Надпись на его двери – Salus extra arduam non est[30] – недвусмысленно отсылала меня работать, и мое любопытство так и не получило удовлетворения.
Предполагалось, что мне надлежало учиться, дабы поднатореть в науках, но и тут тоже ждало меня разочарование. Хотя я посвящал все свое время учению и посещал по расписанию каждую мастерскую, братья не слишком охотно делились со мною своей премудростью. Если я что и узнал, то лишь самые элементарные принципы всех дисциплин, изучаемых в Башне. Я утешал себя тем, что безразличие братьев, может быть, объясняется тем, что они полностью поглощены работой, и им недосуг заниматься моим образованием. Может, они специально держат меня в неведении, но не для того, чтобы укрыть от меня свои знания – а у меня иной раз возникала такая мысль, – а потому, что хотят научить меня мыслить самостоятельно и доходить до всего своим умом? Может, они проверяют, насколько я любознателен и смышлен? Поскольку большинство Великих Открытий случалось именно в ходе преодоления преград и помех, может быть, от меня ждали, чтобы я проявил инициативу и овладел знаниями посредством хитростей и уловок: подсмотрел что-то в записях своего наставника, когда тот повернется ко мне спиной, заглянул украдкой под полотно, прикрывающее опытный образец? Сформулировав для себя эту теорию, я успокоился. Башня загадала мне первую из своих загадок, и я должен ее разгадать.
И какие науки, спросите вы, изучали в Башне? Что творили Творцы в своих захламленных пыльных мастерских?
Начну с самого старшего из шести братьев. Брат Людвиг – благообразный опрятный дедулька невысокого роста, с глазами жесткими и блестящими, как у черного дрозда, изучал Математику, Логику и Геометрию. Надпись на двери его мастерской повторяла знаменитую надпись на двери Платона: «уЈо.>цётрг|тоЈ nri5eiЈ eiaiiu) – „Да не войдет сюда тот, кто не знает геометрии“. Если бы я тогда разумел по-гречески, запрет относился бы и ко мне тоже. Но в ту пору я греческого не знал и спокойно входил к брату Людвигу.
Вся его мастерская была завалена бумагами. На всех горизонтальных поверхностях громоздились пергаменты в столбцах цифр и кляксах. Были там и принадлежности для геометрических измерений, но для меня так и осталось загадкой, как ими пользоваться. Вскоре я понял (не без облегчения, должен признаться), что брат Людвиг не собирается посвящать меня в оккультное знание о фигурах на плоскости и в пространстве: у него были другие заботы – поважнее, чем возиться с каким-то не-не-невежественным мальчишкой в моем лице. Его заикание, как вы, наверное, уже догадались, не было проявлением робкого дружелюбия. Брат Людвиг был преисполнен обжигающего отвращения ко всем и вся. За работой он хмурился и сердито пыхтел. Он записывал на доске сложные длинные уравнения, так что мел крошился у него в руке, а сам он буквально искрился от наэлектризованной ненависти к миру физических тел с его трением. Ибо рука его не поспевала за мыслью, и цифры и символы на доске наезжали друг на друга, и его это страшно бесило.
– Черт бы побрал эту доску! – восклицал он всякий раз, когда очередной кусок мела ломался у него в руке. Все вокруг – и особенно невежественные мальчишки – отвлекало его от чистого мира цифр. Для него я был просто досадной помехой, еще одним проявлением материального мира, вторгшимся в его абстракции, и все время пока я был рядом, он сердито ворчал и кривился. И все же мне нравилось наблюдать за его яростными вычислениями. Когда уравнение не решалось, он плевался и ругался по матушке, и при этом, что удивительно, не заикался; когда у него все сходилось, он вознаграждал себя «вкусненьким» – горстью каких-то мокрых, похожих на тину водорослей, которые он любовно выращивал в кувшине на льду.
* * *
Но мне больше нравилось приходить на занятия к брату Эридусу Полностью поглощенный работой над трудом всей своей жизни – «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего как сие выражается во всех языках мира, с комментариями, примечаниями и приложениями» – он замечал меня далеко не сразу, его задумчивый взгляд скользил поверх моей головы, прозревая неведомые мне дали.
Хотя я так и не смог вытащить из него ничего вразумительного насчет Книги Наставлений, он пусть не часто, но все-таки снисходил до того, чтобы прочесть мне пространную лекцию о лексических странностях и ухищрениях. Он рассказал мне о том, что в языке у лапландцев существует множество слов для обозначения снега, и о том, что исландцы ревностно хранят чистоту своего языка, и все новые тамошние слова образуются на основе старых, уже существующих. Он рассказал мне о марийском и мордовском языках, на которых говорят на Волге; об удмуртском и коми-зырянском языках, распространенных в арктических областях Московии; о языках остяков и вогулов, населяющих Обскую долину в северной Сибири. Он рассказал мне о летописях династии Шан-Инь, вырезанных на коровьих рогах и черепашьих панцирях; и о китайском ребусе, когда иероглифы-пиктограммы, обозначающие конкретные вещи, используются для выражения абстрактных понятий – так вот, в этом ребусе личные местоимения, из-за похожего произношения, обозначались иероглифом с прямым значением «совок для мусора», но со временем «совок для мусора» утратил значение «совок для мусора», и бескорыстное слово лишилось иероглифа. Голосом, звенящим от умственного напряжения, брат Эридус объяснял мне, что язык – субстанция текучая и подвижная: слова появляются и исчезают, сливаются друг с другом и распадаются на Фрагменты, как ртуть, пролитая на наклонную плоскость. Он рассказывал мне о наречиях и говорах, существующих только в устной традиции; о диалектах столь редких, что даже ближайшие соседи не понимают друг друга, поскольку у каждой семьи свой «язык»; о словах-паразитах, что меняют свое значение, прилепившись к какому-то другому слову. – Их так много, слов, – сокрушался он. – Как мне управиться с таким множеством?!
Должен признаться, обширные познания брата Эридуса пробуждали во мне что-то близкое к благоговейному трепету. Мне не терпелось наброситься на его книжные полки и погрузиться в сие Вавилонское столпотворение. И я бы не преминул это сделать (двадцатиминутный Сон перед ужином предоставлял теоретическую возможность), если бы не предельная бдительность башенного филолога. Мне было категорически запрещено – категорически, понимаешь? – прикасаться даже к корешкам его книг, не спросив предварительно разрешения.
Разрешения я спрашивал. И не раз. Но всякий раз получал отказ.
Братья Греда и Эп, сия неразлучная парочка, были более приветливыми и отзывчивыми – хотя бы из-за того упорства, которое я проявлял, выказывая притворную увлеченность их дисциплиной. После того как они однажды застали меня, когда я рассеянно перебирал струны расстроенной мандоры[31], они, похоже, ко мне прониклись. Я, безусловно, был рад вниманию, хотя их последняя композиция не произвела на меня впечатления. Иными словами, мне она не понравилась.
– Это новое направление в музыке, – заявил как-то брат Эп, метнувшись к позитиву[32]. – Мир еще не готов к такой музыке, и не будет готов еще несколько десятилетий.
– Веков, – поправил брат Греда, пытаясь изобразить что-то похожее на мелодичные звуки на ручных мехах.
– Называется додекафония[33]! – Брат Эп принялся молотить по клавишам чуть ли не кулаками, объявив в самом начале, что сие есть «Органная пьеса додекафонического образца»
– Тебе мозги разорвет! – «утешил» меня брат Греда.
Музыка, надо сказать, была жутковатой: гнетущие и заунывные звуки, какие-то промозглые, пробирающие до костей – хотелось сразу сбежать подальше, зажав уши руками. В этой отвесной и неприступной стене из звука не было ни единой трещинки, ни единого обнажения породы, которое было бы пусть отдаленно, но все же знакомо.
– Ну, разве не красота?! – периодически восклицал брат Греда, и его волосы разлетались под ветром из органных труб. Когда пришло время обеда, братья закончили исполнение. Я с облегчением отправился в трапезную. Но за обедом – в тот день нам подали по обыкновению что-то похожее на мульчу, сиречь перегнившую солому, – я понял, что мне хочется еще раз послушать этот так называемый музыкальный опус. Меня беспокоило, что Избранники тратили время на сочинение такой низкопробной музыки – тут поневоле задашься вопросом, а действительно ли наши занятия представляют какую-то высшую ценность, – и мне хотелось убедиться, что музыка и вправду никуда не годная. Братья Греда и Эп несказанно обрадовались тому, что я проявил интерес к их работе, и на протяжении почти недели ежедневно терзали меня «Органной пьесой», пока я не начал понимать – скорее на интуитивном уровне – ее новый язык и больше уже не кривился при этих звуках, а слушал серьезно, пусть даже слегка в растерянности, проникаясь ее аскетической красотой.
В мастерской брата Кая тоже была красота, но иного рода. Это была строгая красота оружия для Покорения и Убеждения, усовершенствованию которого брат Кай себя и посвятил. Он, единственный из всех Избранных, содержал свою мастерскую в относительном порядке и украшал ее плодами трудов своих. Вместо трофеев в виде оленьих рогов стены его мастерской были увешаны алебардами и аркебузами, составными частями доспехов, стрелами и арбалетами. Только самый искусный рисовальщик, обладающий к тому же нечеловеческим терпением, мог бы изобразить на бумаге оружие из арсенала, которым владел брат Кай: горы пушечных ядер, наподобие гигантских гроздей винограда; паутины из перекрещенных копий вокруг щитов; Колеса Фортуны, выложенные из клинков. Касаясь кончиком языка своих острых резцов, брат Кай радушно со мной здоровался и вообще держался открыто и дружелюбно, что меня удивляло, поскольку сперва он подобного добродушия не проявлял. Оружейное дело, по убеждению брата Кая, было самой что ни на есть благоприятной областью для приложения изобретательного ума. Скучный и неинтересный в общении повседневном, у себя в мастерской брат Кай буквально преображался. Он мог говорить о своей работе часами, причем с таким воодушевлением и красноречием, которого я от него ну никак не ожидал:
– Поэты твердят, что Любовь – это главная тема жизни. Но мимолетные спазмы удовлетворения и муки Любви отвергнутой – что это для Человека?! Ничто. Война. Вот великая тема жизни. Война. Если ты посвятил столько лет техническим проблемам военного дела, ты понимаешь, что жизнь по сути своей стремится к конфликту, к войне; что главное человеческое устремление – к тишине после боя на поле брани, когда воронье слетается поживиться падалью.
Один из первых уроков, каковой должен усвоить любой ученик в любом деле, – это уважение к старшим. Брат Нестор, который, как выяснилось, был самым младшим из шести братьев, занимался разработкой и производством Домашней Утвари, или Хозяйственных Принадлежностей, в самом широком смысле слова «хозяйство», от кулинарии до садоводства, с особым упором на личную гигиену.
– Как избавиться от продуктов человеческой жизнедеятельности, – говорил он в те редкие минуты, когда вообще снисходил до разговоров со мной, – вот величайшая из проблем, что стоит перед человечеством. – Но несмотря на столь громкое заявление, он, похоже, не слишком горел желанием этот вызов принять. Он вообще проявлял поразительную безучастность к своей работе. Его взгляд постоянно блуждал где-то в туманной дали; он сидел, сгорбившись, и зевал, или шлепал губами, и слюна текла у него по подбородку. Один раз, когда я попытался его растормошить и легонько пихнул локтем, чтобы вывести из этого столбняка, он вдруг захныкал, тонко и жалобно, как зверюшка, попавшаяся в капкан.
Пока брат Нестор витал мыслями где-то в неведомых мне пространствах, я спокойно обшаривал мастерскую. Я обнаружил машины для стрижки газона, стеклянные ящики для рассады, лопатки с шипами и тяпки с коловратными ручками. Резки для овощей и терки для моркови, зубастые щипцы для измельчения чеснока и имбирного корня, автоматизированные устройства для сбора мандрагоры, предназначенные для суеверных мракобесов, гранитные ступки с пестиками, приводимые в движение гидроэнергией. На многочисленных полках обнаружились склянки с птичьим клеем, приманки в виде жуков, пропитанных отравой, соли для уничтожения слизняков и всевозможные яды для мух. В самом дальнем углу я нашел оборудование для купален и умывальных: краны, откуда била струя воды, подставки под тазики с подогревом, вертящиеся барабаны для полотенец и кашеобразные мыла с запахом дегтя и серой амбры.
Однажды, кажется, это было во время Полного Недоумения, я отважился заглянуть под чертежный стол брата Нестора, где давно уже заприметил какие-то штуки, прикрытые парусиной. Поглядывая с опаской на брата Нестора – у которого как раз случился очередной столбняк, – я сначала ощупал предмет под холстом. Подозрительно знакомые формы. Приподняв покрывало, я обнаружил под ним… свою взбивалку. Да нет, сказал я себе, никто из Избранников не присвоит себе чужие изобретения, им это незачем, у них своих изобретений полно, и вообще они выше этого. Но, рассмотрев повнимательнее сие педальное устройство, я увидел, что это не моя взбивалка: это была просто копия, причем достаточно грубая, моего оригинала, сиречь первообраза, иными словами, жалкая подделка под мой образец. Мне с трудом верилось в очевидное, но я держал в руках вещественное доказательство.
Брат Нестор был плагиатором.
Удивительно, правда, как изменяется восприятие в соответствии с нашими ожиданиями. Если раньше я вполне сознательно закрывал глаза на странности чудаковатых братьев, то после этого удручающего открытия насчет брата Нестора я уже не мог думать ни о чем другом. Украденная взбивалка стала для меня как ящик Пандоры, из которого высыпались тысячи подозрений. Что собой представляет Башня? Как она функционирует? Кто за этим следит. И где Гербош фон Окба? Я терялся в догадках. Я много думал, но безрезультатно. Все вокруг изменилось, изменилось внутри – как это бывает осенью, когда соки растений уходят в корни, и каждый лист несет в себе неотвратимое увядание. В положенные часы я приходил в мастерские к братьям, взыскуя знаний, которые мне приходилось выманивать у наставников лестью или же хитростью. По ночам я боролся со сном, чтобы застать человека, подливавшего мне воду в умывальный таз. Но борьба была явно неравной. Я так уставал за день, что после ужина мне едва хватало сил доползти до кровати. Я клал голову на соломенную подушку и тут же проваливался в глубокий сон, как камень, брошенный в воду, тут же идет ко дну. Просыпался я только утром, и лица братьев были все теми же мертвенно-бледными масками, какие бывают у тех, кто не видит снов.
Первым, с кем я решил побеседовать, был брат Людвиг. Зная, как его раздражает мое присутствие, я сел так, чтобы он мог меня видеть от своей доски, и всю Теорию и Компоновку просидел с глупым видом и молча. Тактика, надо сказать, утомительная и скучная, но она принесла плоды, причем очень скоро. Брат Людвиг так упорно старался не замечать, как я маячу на периферии его поля зрения, что уже через пару часов у него развился местный астигматизм[34]. Ему приходилось щуриться левым глазом, от чего у него начались судороги в щеке. В конце концов он откусил кусок мела и выплюнул пыль мне в лицо.
– Чего тебе надо?
– А мне что-то надо, брат Людвиг?
– Ты тут сидишь и та-та-таращишься на меня, как сыч. Невозможно работать в так-таких условиях…
– А давно вы работаете над своей теоремой, брат Людвиг?
Вопрос застал брата Людвига врасплох. Он прищурился с подозрением:
– А почему ты вдруг спрашиваешь?
– Давно собирался спросить.
– И ты поэтому меня ды-ды-донимал весь ды-ды-день?
– А я разве вас донимал, брат Людвиг?
Математик ущипнул себя за щеку всей пятерней и тихо выругался себе под нос.
– Если я тебе отвечу, ты уйдешь с гы-гы-глаз моих? Обещаешь?
Я шумно втянул воздух сквозь сжатые зубы, старательно изображая обиду.
– Обещаю, да.
Брат Людвиг кивнул, растирая сведенную судорогой щеку.
– Впервые я сформулировал свою теорему… сейчас, погоди… ага… сорок два года назад.
– Сорок два года ?
– И три месяца.
– А вы сами как думаете, закончите вы ее или нет?
– Не де-де-дерзи.
То есть можно было с уверенностью предположить, что он посвятил всю свою жизнь разрешению проблемы, по сути своей неразрешимой. Верный своему слову, я вскочил с табурета и направился к двери. И тут мне пришла одна мысль.
– Брат Людвиг?
– Чего еще?!
– А что это за теорема, вы можете мне сказать?
– Не говори глупостей, мальчик, по прошествии стольких лет, когда я уже близок к решению, неужели я помню, что это за теорема?!
Пальцы у брата Эридуса были вымазаны чернилами, а глаза покраснели и слезились, как будто он резал лук. Я принялся без всякого интереса рассматривать его коллекцию азиатских ножей для бумаги, пытаясь понять, в каком он настроении, и наконец полюбопытствовал, как продвигается его «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего».
– Как будто пытаешься вычерпать море ложкой, – ответил он.
Был час Полного Недоумения, до вечернего Вздрема перед ужином оставалось не так уж и много времени, и можно было надеяться, что бдительность брата Эридуса не выдержит длительной осады. Я избрал жесткую и беспощадную тактику, хотя начал достаточно мягко, а именно с лести. У меня просто не было слов, чтобы выразить свое восхищение его поразительной самоотверженностью. Отдавая все свои силы столь титаническому труду, пренебрегая сном ради занятий, разве он не подобен Атланту, держащему на своих плечах небесный свод Знания и Мысли, сказал я ему. Зачем ему сон?! Сон – утешение смертных. Сон – тихая гавань для потрепанных бурей судов. Сладкие объятия Морфея. Укрепляющий сон, восстанавливающий силы и дающий поддержку.
Минут через пять он уже храпел у себя за столом, уронив голову на руки. Я потыкал его пальцем в плечо, чтобы удостовериться, что он и вправду заснул, и он лишь издал какое-то нечленораздельное мычание. Тогда я медленно подошел к запретным полкам. Книги в кожаных переплетах с застежками из свинца или в тончайшей оплетке серебряной филиграни издали напоминали чешуйчатую кожу змей или ящериц. У меня дрожала рука, когда я прикоснулся к изумительному по своей красоте изданию «De modis significandi» Дунса Скота. Но когда я попытался взять книгу с полки, она начала дымиться. По крайней мере мне так показалось вначале. Я поспешно захлопнул книгу и звонко чихнул в буране бумажной пыли. Потом обернулся в испуге, но брат Эридус даже не пошевелился во сне. Когда пурга разложившихся слов слегка поулеглась, я вернул пустую обложку на полку. Состояние других книг, выбранных наугад, было немногим лучше. «Docrtinale puerorum» – вся ее мудрость досталась прожорливым книжным червям – взорвалась, точно гриб-дождевик, выбросив облако черных спор. «Decrotatorium neologium» Ианотуса де Брагмардо вся провоняла грибком. Из «Palabras muertas de la Mancha» посыпались рыжие паучки.
Я собрал пыль в кучку носком сандалии. Голова у меня кружилась. У Брата Эридуса не было никаких книг! Получается, он работал по памяти?! Только теперь до меня дошло, что я не видел ни строчки из написанного братом Эридусом. Позабыв про страх разоблачения, я принялся рыться в бумагах у него на столе – в этих бесконечных заметках и примечаниях к «Полному и всеобъемлющему лексикону». Хотя я далеко не лингвист, мне все же пришлось поверить собственным глазам. Записи брата Эридуса представляли собой длинные списки имен существительных и глаголов, причем явно выдуманных. Изобретательный брат Эридус придумал систему спряжения глаголов, фантасмагорическую грамматику, этимологию и лексику. Все это было составлено со скрупулезной дотошностью и большим прилежанием и с точки зрения полезности не представляло вообще никакой ценности.
Брат Эридус зашевелился во сне, ресницы его задрожали. Когда он выпрямился на стуле, я уже был за дверью.
Словно гордые родители новорожденного младенца, братья Греда и Эп предъявили мне свое новое детище – какую-то медную загогулину в форме латинской «L». Держа ее на свету, они вертели ее и так, и сяк у меня перед носом, дабы я восхитился сим дивным творением. Да, сказал я, замечательная штуковина – а она для чего? Воркуя, как два голубка, они прикрепили свою загогулину к колесу шарманки. Рукоятка (ибо это была рукоятка) сломалась при первом же повороте.
– Разумеется, – хором проговорили братья, глядя на медную «I», – это всего лишь прототип.
Быстро оправившись от конфуза, они набросились на орган и занялись полировкой труб, и без того начищенных до зеркального блеска. Потом брат Греда принялся насвистывать их любимый мотивчик, а брат Эп прищелкнул пальцами и уселся за регистр. Брат Греда взялся за мехи.
– Потрясающе! – завопил он с воодушевлением. – Импровизированный концерт!
Все, как всегда: они делали вид, что играют в спонтанном порыве, я делал вид, что мне нравится, и изображал благодарного слушателя. Доиграв «органную пьесу» до конца, братья Греда и Эп повернулись ко мне в ожидании бурных аплодисментов, каковые, понятное дело, не замедлили воспоследовать.
– Берет за душу, правда? – спросил брат Эп. – Я видел в зеркале, как ты морщился, пытаясь сдержать слезы. – С каждым разом выходит все лучше и лучше, – ответил я. – У вас есть ноты? Мне бы хотелось их изучить.
– Что?
– Ноты.
Брат Эп побледнел. Брат Греда вспыхнул, как маков цвет.
– Нотная запись.
– Нотная запись, – тупо повторил брат Эп.
– Ну да, чтобы записывать музыку. Вы ведь записываете свою музыку? Которую сочиняете?
– Ну, мы держим все в голове… чтобы тренировать… мышечную память… Это Мастер так… ой! .. Сейчас мы начнем… ой-ой!..
Они вовсе не сочиняли новую джигу: просто брат Греда пинал брата Эпа ногой по голени.
– Вы что же, не знаете нотной грамоты?
– А где написано, что обязательно знать эту самую грамоту? Гению не нужна никакая грамота, – заявил брат Греда.
– Но как вы тогда запоминаете те мелодии, которые сочинили прежде? – спросил я.
– Музыка, – отозвался брат Эп, – есть подвижный процесс.
– Ага, – сказал я и вышел, оставив их разбираться со своими хитроумными приспособлениями.
Брат Кай, оружейник, единственный из шести братьев Башни избежал моих подозрений. Должно быть, почувствовав, в каком я настроении, он возился со мной все утро, просвещая меня в оружейной премудрости. Он объяснил мне устройство осадных машин, продемонстрировал действие анемометра, сиречь прибора для измерения силы ветра, и пропел дифирамбы греческому огню, желатиновой зажигательной смеси, каковая использовалась в битвах древних до того, как изобретение пороха лишило войну поэтичности. Тогда-то я понял, что сдержанность и спокойствие брата Кая были, с одной стороны, необходимым условием, а с другой – прямым следствием его технического мастерства. Ибо, как отмечал сам брат Кай, для того, чтобы рассчитать форму клинка или собрать взрывное устройство, необходима предельная сосредоточенность и аккуратность. Брат Кай также продемонстрировал мне – на мышах в запечатанной клетке – действие газообразного хлора и фосгена. Когда мыши в клетке прекратили пищать и корчиться, он огласил свои выводы.