~ Восемь добровольцев бросились на помощь Горацио.
   ~ Монахи, все как один, вдруг резко разучились ходить.
   После долгих уговоров трое монахов все же вызвались помочь. Движимый состраданием к ближнему, Ганс вынул кляп изо рта брата Лемпика.
   ~ «Кляп лучше оставить», – сказали монахи.
   ~ «Кляп я, пожалуй, оставлю», – сказал Иероним.
   «Я сделаю тут небольшой надрез, – сказал Ганс. – Больная кровь вытечет из мозга, и ваш брат снова будет здоров».
   ~ Ладно: если монахам хотелось получить от Горацио хирур­гическое вмешательство, он им его обеспечит. «Операция очень простая, – пояснил он, – быстрая и безболезненная. Наука не стоит на месте, любезные господа. И никакое зна­харское мракобесие не помешает ее прогрессу».
   ~ «Я полагаю, что все вы слышали об удалении мозго­вых камней, которые, собственно, и порождают безумие. Данная процедура по виду практически не отличается от удаления камней, но по сути она радикаль­но другая. Видите ли, когда мы вскрываем череп, дав­ление воздуха в мозге растет и выталкивает бесов наружу. Метод одинаково эффективен и против круп­ных бесов размером с ежа, и против мелких, размером с мошку. Процент выживания весьма высок. Работа, конечно, не самая чистаяно кто-то же должен этим заниматься».
   Ганс открыл свою сумку.
   ~ Он достал медицинское долото для трепанации и приста­вил его ко лбу брата Ламберта.
   ~ Увидев сей устрашающий инструмент, брат Лаб­берт не на шутку перепугался. То есть по-настоящему. Он застонал и затрясся, как будто в припадке, изо рта потекла пена. Но чем больше он дергался, тем убеди­тельнее получалось его представление. Он пытался кри­чать сквозь кляп: «Остановитесь! Не надо! Я просто актер!» – но издавал только нечленораздельные звуки, и насильно отобранные помощники лупили его по щекам, чтобы он замолчал.
   Ганс быстро измерил голову брата Лемпика. Пациент наблю­дал за его стараниями молча и с искренним интересом, словно умный смышленый пес.
   ~ Горацио на секунду заколебался. Добровольцам-помощни­кам, при всем их рвении, не было необходимости держать брата Ламберта, потому что старик даже не сопротивлялся. Он только крепко зажмурился, как будто там, под за­крытыми веками, был другой, лучший мир, смотреть на ко­торый было гораздо приятнее.
   ~ Иероним ухмыльнулся и прищелкнул языком. Жирный Лабберт слишком долго тянул с выплатой долга: надо его проучить.
   ~ Монахи замерли в предвкушении, пряча злобные взгляды и довольные улыбки. Горацио весь покрылся испариной. Он смотрел и не верил своим глазам: голова брата Ламберта купалась в сиянии янтарного света.
 
   * * *
 
   Ганс прошептал на ухо брату Лемпику: «Это поможет тебе друг мой». Он выбрал точку, откуда лучше всего начать, по­том приложил острый конец инструмента к коже и резко надавил на ручку. Череп брата Лемпика раскололся, как яич­ная скорлупа. Лоб осыпался крошкой раздробленной кос­ти – глазные яблоки прорвались, как водяные пузыри, и Ганс погрузился рукой в горячую жижу мозгов. Долото зацепи­лось за что-то, и его как будто всосало внутрь. Ганс попытал­ся спасти инструмент, но из пузырящейся массы мозгов вынырнула когтистая рука и вырвала долото у растерянного врача. «Сатана! – закричали монахи. – Сатана!» Тело брата Лемпика раздулось, как шар. Кожа трескалась, не выдерживая напряжения. Из разрывов валил черный дым. Потом раз­дался звук рвущейся плоти, и бесы брызнули, как пауки, из развороченного живота.
   ~ Нет, все было не так! Неправильно ты рассказываешь.
   ~Помолчи-ка ты в тряпочку. Вы оба рассказываете неправильно. На самом деле все было так:
   ~Горацио в своей гордыне…
   ~ Иероним, хитрая бестия…
   ~ Горацио в своей гордыне измерил голову брата Ламберта в сияющем нимбе и определил место, куда втыкать.
   При трепанации не втыкают!
   ~ Определил место, куда втыкать, и сделал надрез. Монахи уже не скрывали радости, когда кровь брата Ламберта брыз­нула на занавеску. Горацио надавил долотом на кость. Еще буквально один нажим – и операция завершится. В общем, он надавил посильнее, и кость поддалась. Из раны хлынула яркая алая кровь и пролилась ливнем на каменный пол. При всем своем мастерстве Горацио не сумел остановить крово­течение. Брат Ламберт умирал. Охваченный ужасом, Гора­цио наблюдал за тем, как монахи попадали на колени в исступленном раскаянии. Добровольцы-помощники, которые еще пару мгновений назад скалились, как обезьяны, глумясь над страданиями брата Ламберта, теперь лили слезы. «Черт побери! – чертыхнулся в сердцах Горацио. – Вы что, не ви­дите, он истекает кровью!» Но монахи не слышали. Они наблюдали за мученичеством святого. «Ангелы! – шептали они в благоговении. – Силы небесные! Тебя, Господи, славим!»
   ~Иероним прищурился, наметил место и со всей дури вломил Лабберту долотом по черепу. Лабберт завопил: «Караул! Убивают!» – но из-под кляпа вырвалось толь­ко: «ААА АААУУ! УУУ ИИИ АЙ!» Монахи нервно заер­зали, готовясь спасаться от полчища бесов. «Господа,сказал Иероним, – это всего лишь лечебная процедура». Но монахи застыли в ужасе, бормоча молитвы, Лаб­берт дернул ногами и завалился вместе со стулом на­зад, пуская ветры и бранясь на чем свет стоит. Кровь текла из разбитой головы. «Операция прошла успеш­но»,прошептал Иероним и принялся потихонечку пробираться к выходу. А обезумевшим от страха мона­хам уже виделись всякие ужасти: рогатые бесы и чуди­ща, рожденные их воспаленным воображением, вырва­лись наконец наружу с явным намерением разорить монастырь. «Ну, я пошел», – объявил Иероним. Никто не обратил на него внимания. То есть никто, кроме Лабберта. В своей бурной ярости он сумел как-то выб­раться из веревок и теперь вставал на ноги. «Спокой­ствие, только спокойствие», – пробормотал Иероним и бросился прочь со всех ног.
 
   Ганс сидел съежившись у себя в спальне, сжимая в руках Псал­тирь, а в Вормсе резвились бесы, творя бесчинства и разоряя город. Ночь вспучилась дьявольской музыкой. Псалмы и гим­ны пелись задом наперед; мадригалы звучали как полная тара­барщина под пронзительные завывания флейты. Ганс зажал уши руками, но вопли испуганных горожан вонзались в мозг, как кинжалы.
   ~ Город преобразился в райский сад. Буйная зелень прораста­ла прямо сквозь камни на мостовых. Птицы немыслимой кра­соты порхали среди цветущих деревьев и пели дивные песни. На улицах, там, где раньше бродили дворняги и бездомные кошки, теперь паслись единороги. Но самое главное, преобра­зились люди. Преисполнившись доброты и смирения, они сия­ли внутренним светом и беседовали с ангелами. ~ «Лабберт, дружище, давай все обсудим, как разум­ные взрослые люди».
   «Что я наделал?!» – запричитал Ганс.
   ~ «Что я наделал?! – застонал Горацио. Он сидел на полу у себя в библиотеке и рвал в клочки свои атеистические кни­ги. – Я убил святого. Теперь мои руки в крови, и их уже никогда не отмыть».
   ~ Иероним остановился посреди улицы. Вопли монахов в монастыре доносились даже досюда. «Прошу проще­ния, – сказал он, когда Лабберт принялся закатывать рукава.Это тоже было представление. Ты послушай, как они ревут. Такой успех!» Но Лабберт не дал загово­рить себе зубы. «Я сожру тебя с потрохами, – заявил он, – и насру тебе на голову!»
   Ганс подошел к окну и выглянул наружу сквозь прорезь в став­не. Ночное небо светилось оранжевым от тысячи тысяч адс­ких огней. На улицах бушевал дьявольский карнавал из дере­вьев-старух и мышиных людей, из парней-поросят и рыбин-девиц. Что-то плюхнулось на подоконник с той сторо­ны окна: мерзкого вида лысая птица. Она отложила яйцо. Из яйца тут же вылупился птенец, которого птица сожрала на месте с большим аппетитом.
   ~ Что-то жужжало в воздухе над ухом Горацио. Он досад­ливо отмахнулся.
   ~ «На помощь!» – завопил Иероним, когда Лабберт врезал ему кулаком по причинному месту.
   Ганс свернулся калачиком на полу. Вот ведь ирония судьбы, такая жестокая и печальная: безумие, что полыхало в той дья­вольской голове, теперь стало нормой снаружи – мир словно враз потерял рассудок, и здравомыслие сохранилось лишь в Гансе, в человеке, который во всем виноват.
   ~ Атеисту легче поверить в Люцифера, чем в Божественную благодать. Поэтому вовсе неудивительно, что Горацио пред­ставляюсь в его печали, что его осаждают чудовища.
   ~ Лабберт уже занес ногу, чтобы пнуть Иеронима са­погом по зубам, но тут земля под ним задрожала. Это монахи бежали толпой в центр города, дабы поведать миру кошмарную новость.
 
   * * *
 
   Вормс было уже не узнать. Новые башни и шпили выросли буквально из-под земли. Драконы грелись на солнышке на крепостных валах, и крылья их отражались, как обугленные ветви, в черной воде во рву.
   ~ Горацио бежал из города ангелов, унося с собой своих бесов. Он не видел благословенных чудес, что проистекали из крови брата Ламберта, ибо сонм разъяренных бестий застилал ему взор. Они кружили над ним, как мухи. Копошились, как вши,в волосах. Присасывались к нему хоботками и пили кровь.
   Ганс смотрел на все это издалека. Он бежал со всех ног к городским воротам, ловя ртом воздух. Сотни адских созданий гнались за ним по пятам, хватали за руки, бросались ему под ноги. Их пухлые тушки лопались, как мухи-поденки. Ганс вытер липкую слизь со своих подошв об увядшую траву.
   ~ Горацио принялся хлестать себя по лицу, стремясь унич­тожить своих воображаемых мучителей. Но боль от ударов лишь еще глубже вогнала его в отчаяние.
   Ганс смотрел на страдающий город, и тут ему вдруг пришло в голову, что, может быть, это не мир обезумел, а просто он сам повредился рассудком. Он испытывал боль, стало быть, это был никакой не сон, но полчища демонов – это слишком ужасно, чтобы такое происходило наяву. Быть может, весь этот кошмар – плод его распаленного воображения?
   ~ Горацио оглянулся на Виттенберг. Там, где была красота, он видел только знак Зверя; вместо сияющих ангелов видел он ухмылявшихся бесов. «Теперь я проклят,сказал он вслух.И буду вечно гореть в аду, вместе с другими злодея­ми».
   «Если все дело во мне, – рассуждал Ганс, – тогда, врачу, ис­целися сам».
   ~ Горацио пошарил у себя в сумке и достал набор хирургичес­ких инструментов. Он сел на вершине холма и поднес к голо­ве трепан.
   В другую руку Ганс взял деревянный молоток. Он ни разу не видел, чтобы врач проводил подобную операцию на себе, но вид истерзанного Вормса придал ему сил.
   ~ Горацио ударил молотком по рукояти трепана.
   Вспышка невыносимой боли…
   ~ …кость треснула, как скорлупа…
   …звук казался таким далеким…
   ~…он прогремел громом.
   Ганс упал на траву. Его глаза были словно два зеркала, где отражалось небо.
   ~ Пока кровь вытекала из раны, унося с собой жизнь, Гора­цио узрел Виттенберг во всем его благословенном великоле­пии. Он мысленно вознес хвалу Богу, и слова были как пар у него в голове. Но он уже не надеялся на спасение.
   «Господи, пусть с моей смертью закончится этот кошмарный сон».
   ~ «Вот, черт. Неверный диагноз».
   Вормс в отдалении, словно луг, омытый весенним ливнем, вернул себе прежний облик. Миллионы демонов, будто мухи, захваченные половодьем, пролились в реку Неккар. Они ута­щили с собой бездыханное тело врача; но душа его вознеслась на Небеса.
   ~ Чудеса в Виттенберге продолжались все лето, всю осень и дальше. Старики обрели новые силы, молодые познали муд­рость. Урожай на полях уродился в тот год небывалый; го­родские трущобы снесли, в городе построили несколько новых церквей и основали университет. Когда горожане нашли труп Горацио, они похоронили его на перекрестке дорог, как нече­стивого самоубийцу. А что стало с его душой, о том извест­но лишь дьяволу.
   ~ Весьма поучительно, я бы сказал. Но если вам все еще интересно, то вот как все было на самом деле. Добрые граждане Вормса, которые были весьма легко­верны и простодушны, напридумывали себе всяких ужа­стей, так что сами себя напугали до полного помеша­тельства. Иероним с Лаббертом, почуяв опасность, поспешили укрыться. «Отмщения! Отмщения! – скан­дировала толпа, швыряя камнями в окна Иеронима. – Это он, окаянный, наслал на нас бесов! Смерть ему! Смерть! Повесить на месте!» Лабберт, все еще злой, как черт, вдруг встрепенулся, как будто ему пришла некая свежая мысль. Иероним занервничал еще пуще.
   «Ага, – сказал Лабберт. – Они за тобой пришли, не за мной». Иероним достал из ящика стола лист пергамен­та и быстро подправил свое завещание. «В знак нашей дружбы, Лабберт, я завещаю тебе десять процентов стоимости моего земного имущества». Взбешенная тол­па уже принялась выламывать дверь. «Это твоя после­дняя ложь, – сказал Лабберт, когда первый топор вон­зился в деревянную обшивку. – Нет у тебя никакого земного имущества». Что было истинной правдой, если не почитать за великие ценности веревку с петлей и предсмертный стояк. А мораль такова:
 
   Думайте, что сочиняете, любезные господа, А то наплетете с три короба, и будет вам с этого только беда.
 
   Explicit liber Pandaemoniam

ПРОЛОГ СПЯЩЕГО ПЬЯНИЦЫ

   Да, вы уже тоже заметили: рассказчики потихоньку кон­чаются. Все взоры обращены в сторону спящего пьяницы, что храпит себе на носу. Вслух никто ни о чем не договари­вался, поэтому я затрудняюсь сказать, чья нога въехала ему в ребра. Спящий вздрагивает во сне и приоткрывает один глаз.
   В с е х о р о м: Расскажи нам историю, мы хотим исто­рию, давай рассказывай нам чего-нибудь…
   Спящий то ли рычит, то ли стонет. Мир сновидений ни­как его не отпускает: он по-прежнему погружен в эти мягкие воды самозабвения.
   С п я щ и й п ь я н и ц а: Не знаю я никаких историй.
   – Ну уж нет, не отлынивай, – распекает его монашка. – Мы все нашли, чего рассказать, чтобы скоротать время. Те­перь твоя очередь.
   С п я щ и й п ь я н и ц а: Мы все?
   Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а (то ли радостно, то ли подавленно, непонятно): Так он даже не слушал.
   Глаз спящего пьяницы закрывается, как будто улитка вы­глянула на миг из домика и снова втянула рожки. Пьяная баба раскрывает ему веки пальцами. Спящий закатывает глаза, зрачки ищут спасения в глубине глазниц.
   П ь я н а я б а б а: Нам нужно что-нибудь, чтобы взбод­риться.
   П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Песня.
   М о н а ш к а: Псалом.
   Но спящий (пьяная баба по-прежнему не дает ему слепить веки, и ее проспиртованное дыхание обжигает ему глаза) и вправду не знает никаких историй. То есть вообще никаких. Все остальные, похоже, близки к отчаянию.
   С п я щ и й п ь я н и ц а: Хотя нет, может быть, кое-что я и смогу рассказать! Только ты убери руки! (Моргая и заливаясь слезами.) Мне часто снится один и тот же сон. Он такой… очень неспешный. Может быть, если начать его пересказы­вать, так и сказать будет нечего. (Он зевает, пуская слюну.) Вам наверняка будет скучно.
   В с е х о р о м: Нетнебудетдавайрассказывайскорее.
   С п я щ и й п ь я н и ц а: Это просто как бы картинки у меня в голове. Никакого сюжета и действия. И смысла тоже никакого, насколько я понимаю. Скорее всего вы уснете где-то на середине. (Сладко зевает.) То есть будем надеяться.

РАССКАЗ СПЯЩЕГО ПЬЯНИЦЫ

   Представьте себе комнату, узкую комнату, со скошенным потолком. Стены в комнате светло оранжевые, хотя их почти и не видно за картинами и книжными полками. Листочки с картинками и памфлеты разбросаны по кровати, по белому покрывалу. В окне видны ветки каштана – маленький садик, где лавры и падубы, и еще дальше – дома и деревья. Это декорации, которые никогда не меняются. Теперь представь­те себе письменный стол с аналоем, весь уставленный стран­ными приспособлениями. В том числе: две лампы, что горят без масла и дыма, музыкальные шкатулки, что играют сами по себе, так что не надо их заводить, и большая белая фасо­лина с серой припухлостью в виде такого маленького бугор­ка – она лежит на бархатной плоской подушке и ерзает, если притронуться к ней рукой[64]. За столом сидит молодой чело­век. У него румяные щеки и вечно спутанные волосы. На щеках – трехдневная щетина. И он что-то пишет на клочках бумаги.
   В общем и целом, вот так все и есть. Видение необычное, да, но все выглядит буднично, обыкновенно. Если там есть волшебство, то его очень мало: никаких магических превращений, никаких потусторонних явлений. Молодой человек не летает по воздуху и не беседует с моими покойными родича­ми. Есть только я, которому все это снится, и он – мой сон.
   И там никогда ничего не происходит. Вы спросите, есть ли там кто-то еще? Его отец, его мать. Служанка, что прихо­дит к нему убираться и болтает без умолку, но он совершенно бесстыдно ее затыкает, не желая вступать в разговоры. Иногда его кот, ленивая и медлительная зверюга с черной мордочкой и отвисшим пузом, запрыгивает на стол. Кот разбрасывает листы и жует уголки книг, и если он где уляжется, его уже не сдвинуть. Кот говорит: прррр-прррр. И молодой человек пре­кращает попытки согнать его со стола, причем очень охотно, и чешет его за ушком. Друзей он дома не принимает. Женщин к себе не водит. Для компании у него есть черный сундук, ук­рашенный светящимися циферками, и этот сундук разговари­вает на разные голоса. Молодой человек никогда не вступает в беседы с духами, хотя иногда, если кто-то из них его сильно рассердит, то он может его отругать. Из того же самого сунду­ка – там есть такой маленький ящичек, он высовывается нару­жу, как язык, принимающий святое причастие, – молодой че­ловек извлекает и музыку – иногда эта музыка режет слух и совсем не похожа на музыку, под которую он пытается писать.
   Теперь что касается его работы, этой загадочной писани­ны… Иногда, просто для развлечения, он отталкивается нога­ми от пола, потом поджимает ноги и вертится вместе с крес­лом по часовой стрелке. Когда ему надоедает крутиться по часовой, он начинает вертеться против. И так может продол­жаться достаточно долго. То туда, то сюда. Иногда он нагиба­ется к полу и снимает с ковра ворсинки или смотрит в окно на каштан. Да, я же предупреждал, что мой сон – самый скуч­ный из всех снов в истории сновидений. Я терпеть не могу этого человека. И все-таки он постоянно мне снится. Вот он, родимый, бездельничает in perpetuum[65] у себя в келье.
   Похоже, он одержим нездоровой любовью к выбеленной кости. Она лежит у него на кровати. Когда кость начинает пи­щать и выть, он берет ее в руку, подносит ко рту и успокаивает звуками голоса. Потом он кладет ее на место и с явною неохотой возвращается к работе. Вернее, к своим книгам. Я еще не рас­сказывал про его книги? Про его страсть собирать их и ими вла­деть, про то, как он читает по нескольку книг за раз, начинает одну, тут же бросает, берет другую, ее тоже бросает, берется за третью, и ни одну не дочитывает до конца. Вы, может быть скажете: что скромный уличный фокусник понимает в книжной учености? Но я понимаю достаточно, чтобы сравнить его ревно­стную тягу к книгам со страстью охотника, одержимого мыслью собрать побольше трофеев. Он так гордится своими книгами как настоящий мужчина гордится своими детьми.
   Но я отвлекся… частенько он прерывает работу, чтобы ненадолго вздремнуть. Вы все видели, как кошка, когда соби­рается спать, долго мостится и так, и сяк, пока не сворачивается клубочком. Так вот, до него далеко даже кошке. Сначала он долго сражается с одеялом и взбивает подушку, потом во­рочается с боку на бок, и только потом засыпает – и жутко храпит – может быть, этим и объясняется его одиночество. Когда он не может заснуть, он встает и выходит из комнаты, и я слышу приглушенные голоса за стеной. И еще – музыку, и шарканье ног. Но я ни разу не слышал, чтобы он разговаривал с кем-то за стенкой. И никто из соседей к нему не заходит.
   Вот так вот, всегда один – за исключением редких мгно­вений, когда к нему входит мать с родительскими наставлени­ями и чистыми носками, которые она складывает попарно и убирает к нему в шкаф.
   Вот так вот, всегда один – за исключением кота и его ве­сельчака-отца – молодой человек, моя выдумка – ибо кто же он, как не фантом, порожденный моим воспаленным вообра­жением? – моя выдумка держится за свою писанину, как буд­то это скала посреди бурного моря.
   Позвольте мне описать, как он обычно работает – его ме­тод – хотя «метод», может быть, слишком сильно сказано. Сперва он пишет корявым и неразборчивым почерком на каких-то клочках бумаги, то есть на первом, что попадается под руку, например на обороте смятых счетов, которые он достает из мусорной корзины и разглаживает рукой. Когда же он бла­гополучно исписывает все листы, он прикрепляет их к аналою и переписывает заново, внося изменения и поправки, в зеле­ную толстую книгу. Вариант из зеленой книги – которая со­стоит почти сплошь из зачеркнутых или вымаранных фраз, – он переписывает, внося изменения и поправки, в маленькую синюю книжку. Потом он садится перед доской из слоновой кости, в которую врезаны мелкие квадратики с буквами, и набивает на них текст из маленькой синей книги. Белая ко­робка на столе вздыхает[66] – пффффвввззззззуууввв – и выплевывает отпечатанные листы в формате кварто, – молодой человек их читает и исправляет там что-то красными чернила­ми – потом снова стучит по клавишам из слоновой кости – белая коробка вздыхает и выдает очередную порцию печатных листов – он снова читает и вносит поправки синими чернила­ми – снова стучит по клавишам – белая коробка выплевыва­ет отпечатанные листы – и так далее, и так далее, и так далее, пока ему это не надоедает.
   Кстати, я не понимаю ни слова из того, что он пишет.
   Какая-то китайская грамота.
   Но время идет – прошу прощения за избитое выражение, – и я устаю от такого сна – сон должен быть отдохновением для души, я же сего отдохновения лишен, – но время идет, повто­рюсь, и он просыпается. Ближе к ночи. Просыпается ближе к ночи и садится работать, вполне, скажем так, бодрый. Работает он до глубокой ночи, и вид у него, должен заметить, донельзя глупый. Рот открыт, глаза выпучены. По завершении работы молодой человек, моя выдумка, приступает к своеобразному ритуалу. Перебирает книги, как будто считает, все ли на месте. Ставит на коврик домашние туфли. Заглядывает под кровать, нет ли там пауков. Складывает листы в стопки на столе, утихо­миривает говорящих духов из черной коробки и лезет рукой под стол, где у него тихонько жужжит какое-то хитроумное приспособление. Мне не видно, что это такое, но он лезет ру­кой под стол, и жужжание умолкает. А я просыпаюсь.
   Мне почти жаль просыпаться. Потому что, когда я не сплю и не вижу его во сне, он исчезает, фьють, потухает, как свечка. Поэтому я всегда возвращаюсь туда, в тот сон – каждый раз, когда выдается такая возможность, – чтобы придать ему боль­ше жизни. В конце концов, это я его выдумал. Этот угрюмый парень обязан мне всем. Он – мое наказание. Ибо признаюсь вам как на духу, я прожил презренную грешную жизнь. Я обманывал и дурачил доверчивых простаков. Как у нас гово­рят, ловкость рук, и никакого мошенничества. Деньги и ценности перетекали моими стараниями из чужих карманов в мой собственный. Вы бы меня послушали, господа хорошие, как я вещал перед собранием зевак о каббалистических знаниях и душах, запроданных дьяволу, пока мой напарник шнырял в толпе и чистил карманы невинных граждан, по такому рас­кладу вполне можно было бы предположить, что мне всю жизнь потом будут сниться кошмары. Но нет. Я не сделал в жизни ничего хорошего, и теперь несу наказание. Наказание скукой. Он— мое наказание, моя выдумка, плод моего вооб­ражения. Дитя, обманувшее все ожидания родителя.
   И все-таки – иногда у меня возникает легкое подозрение – аааааа (сладкий зевок) — такое смутное-смутное подозрение, что я, может быть, ошибаюсь. Может быть, я не творец того сна. Может быть, все гораздо сложнее. Когда молодой человек на­долго выходит из комнаты, у меня перед глазами возникают рыбы. Акула плавно скользит слева направо – мурена выгля­дывает из-за камня – моллюски пускают воздушные пузыри, что поднимаются вверх периодически повторяющимся узором. Все это сопровождается глухим гулом морских глубин, и тихим бульканьем пузырьков – буль-буль-буль, — и жутковатым спо­койствием. А потом он возвращается и спасает меня от моря[67].
   Вы все, наверное, знаете – ааааа — знаете это ощуще­ние – ааааа, прошу прощения – ощущение, когда тошнота подступает к горлу? Так вот – ааааа, о Господи, что ж та­кое – там, во сне, у меня очень похожие ощущения. Когда меня накрывает страх. Сон – он как водоворот. Увлекает с собой, но ни разу – до самой-самой глубины.
   Но в последнее время молодой человек из сна не бездель­ничает. О нет. Он исступленно работает. Он больше не тратит зря время, не ищет, чем бы отвлечь себя от работы. Он пишет и пишет, истово, сосредоточенно. И глаза у него горят жаж­дой убийства…
   – РАДИ БОГА, – вопят все разом, – ЗАТКНИТЕ ЕГО, КТО-НИБУДЬ!