Почти час кабаниха бежала по лесу, замирала на месте и снова бежала: вся утыкана стрелами, морда в крови. И вот бе­жать больше некуда – два поваленных дерева перекрывают до­рогу. Человек в красном камзоле замахивается мечом. Вспышка света, словно кусочек солнца, и горячее лезвие входит в бок. Сердце кабанихи, которое билось прежде, как молот о нако­вальню, содрогается и замирает; пена капает с морды; глаза наполняются мутной грязью, Звериной Смертью.
   Добыча убита, и охотники приступают к разделке туши. Перво-наперво отрезают голову и насаживают на копье. По­том делают длинный надрез от горла до паха, и внутренности вываливаются из брюха, их поджаривают на углях и бросают собакам. Потом тушу рубят на куски и уже в таком виде несут домой.
   И вот, уже второй раз, наше дитя на краю погибели. Каза­лось бы, нет никакой надежды. Ее находят собаки – находят по запаху, ибо пахнет от девочки диким зверем. Гончие возбуждены погоней, их морды красны от кабаньей крови. Барон Энгерранд де Оорлогспад лениво кивает загонщикам. Те, изнурённые долгой погоней, разгребают трепещущий папоротник, и сквозь резную завесу зелени один из них видит ребен­ка, девочку. Та вся дрожит и от страха обкакалась.
   – Боится, маленькая, – бормочут загонщики. – Эко ее трясет. Должно быть, бедняжку украли. Наверное, хотели со­жрать, да мы вовремя подоспели.
   – Возблагодарим же Господа, – говорит барон, – что Он направил нас этой дорогой на помощь невинной душе.
   Сей торжественный миг не омрачило даже то прискорбное обстоятельство, что спасенное волею Божьей дитя не прояви­ло горячей признательности ко своим спасителем. Когда ее попытались взять на руки, девочка принялась рычать и ку­саться, она раскидала по сторонам нескольких дюжих слуг и оглушила трех собак, каковые пытались ее облизать от избыт­ка нежности. В итоге ребенка пришлось связать, и так состоя­лось ее возвращение к людям под звуки «Тебя, Бога, хвалим».
 
О льняных косах и о женском влиянии
   Позволю себе опустить подробности, как дитя отмывали в трех водах, одевали в подобающие наряды, приучали ходить на горшок и тщетно выспрашивали по округе, кто она и отку­да. Достаточно будет сказать, что по прошествии трех месяцев некрещеного ребенка, которого приходилось держать на цепи, аки дикого зверя, объявили сиротой и признали созданием злобным и неисправимым. Доброхотство барона Энгерранда де Оорлогспада встало ему в дорогую цену: искалеченные слу­ги, нянюшки с размозженными головами и контуженные сол­даты, получившие по голове дубиной.
   Однажды вечером, когда он пировал со своими рыцарями, долготерпению барона пришел конец.
   – Неужели никто меня не избавит от этой чумы?! – кри­чит он вне себя, и честолюбивые головы затевают совет. За­мышляют недоброе. Их намеки про яд и безболезненное уду­шение подушкой вселяют тревогу в душу одной сердобольной прислужницы, и та решает спасти дитя от его опекунов. Весь вечер она пытается сообразить, что делать, и только в силу привычки – рука-то набита – не проливает вино на штаны благородных господ.
   Но вот застолье подходит к концу, все сыты и пьяны и за­сыпают прямо за столом, среди недоеденных яств и куриных костей, и добросердечная девушка потихонечку пробирается к выходу из пиршественной залы. Собаки с раздувшимся брю­хом, которые тоже славно попировали на хозяйских объедках, лижут ей пятки и тихо скулят. Служанка спускается в подземе­лье. Нянька спит мертвым сном. Служанка тихонечко вынима­ет у нее из кармана передника связку ключей и отпирает тем­ницу. Сиротка тоже храпит, как пшеницу продавши, и даже не чувствует, как ее берут на руки, кладут в плетеную корзину и опускают в ров на льняных косах. Корзина с тихим всплеском встает на воду, ребенок внутри даже не зашевелился. Служанка подбирает под чепец свои длинные косы и наконец переводит дух. Возвращает на место ключи и спешит к себе в комнату.
   Два часа корзина со спящим ребенком плывет по реке сквозь заливные луга, где кричат вальдшнепы, и наконец при­бивается к берегу в тихой заводи у мельницы.
   Слыхала я, дорогие мои, о лисицах, что давали себя при­ручить за прокорм, и о волках, что служили людям в голодные времена. Это не извращение звериной природы: это закон выживания. Так и наша маленькая героиня (каковая успела уже проснуться и обнаружить себя вовсе не там, где она засы­пала) очаровала дородную мельничиху, что пришла на рассвете к пруду. Малышка так трогательно гугукала и надувала губ­ки, что сердце мельничихи умилилось, и она подхватила корзинку с найденышем на бедро и понесла домой.
   – Вилли, – обращается она к мужу, который завтракает за столом, – давай оставим ее, давай?
   – Фанни, ты посмотри на нее. Какая кобылка здоровая! Мы же ее не прокормим.
   – Но она миленькая.
   – Мы не знаем, чей это ребенок.
   Но хитрая мельничиха добивается своего. Она знает, чем припугнуть мужа.
   – Что, – пугается мельник, – даже руками и языком?
   – Даже руками и языком.
   – Даже руками и языком!?.
    Даже руками и языком.
   Так наша девочка обретает дом.
 
Об этимологии и очищении от греха праотца Адама
   На крестины своего подменыша (а без проделок фей явно не обошлось – уж слишком таинственным образом было об­ставлено появление ребенка у мельницы) Вилли и Фанни Моленеер собрали всех самых достойных соседей. Был там Роджер паромщик, с дражайшей супругой и болезненным желчным пузырем; также присутствовал достопочтенный Корнелиус Фахс со своими увечными отпрысками, ибо у всех его деток был изъян в виде заячьей губы. Пришли и соседи из дальних дворов: птицелов Франс Ванкертс восседал на скамье рядом с Дирком Диглером, а в самом заднем ряду сидел Рум­бартус Арст, который, когда не пускал ветры и не храпел, лю­бовался прыщавыми сельскими девами с лицами, что картофелины в глазках.
   Все уже собрались и ждут, и вот выходит священник: вре­мя очистить невинную душу от дьявольских козней. Гордые родители стоял у купели рядом с будущим крестным отцом. Молодой Мартин Болерхкс не так давно разбогател и уже не батрачит на ферме, как прежде. Он стоит, весь серьезный, с самодовольной улыбкой, теперь он – богач, уважаемый чело­век, и его даже позвали в крестные. Его же приемная дочь – явно в дурном настроении, что ее искупали и нарядили в кра­сивое платье, – хнычет и извивается на руках у Вилли.
   – Возлюбленные братья и сестры, – нараспев начинает священник и продолжает уже на латыни, обращаясь к негра­мотной пастве. Мы все хоть однажды бывали на чьих-то крестинах и все страдали болезнью, которую в просторечии называ­ют «клевать носом». Так что я опущу многомудрые речи святого отца и перейду прямо к тому знаменательному мгновению, когда священник берет дитя на руки. Престарелый отец Херманн давно уже не находит в том ни малейшего удовольствия, ибо старость несет с собой немощи и недуги: непроизвольную дрожь в руках, плеврит, лихорадку, фимоз, цирроз печени, флебит и прогрессирующий деформирующий артрит. Новорожденные –одно дело. Все – сплошь из ямочек и розовых десен. С ново­рожденнымии он еще как-то справляется. Но этот ребенок – такой огромный, такой тяжеленный: когда в свое время отец Херманн сажал к себе на колени хористов, иные из них были легче по весу. Но долг есть долг, и святой отец осторожно опускает ребенка на мраморный край купели. Малышка смотрит на воду в каменной чаше и не может противиться зову природы – задрав подол платьица и явив на всеобщее обозрение пухлую попку в ямочках, она простодушно пускает водичку прямо в священный сосуд. Звонкое эхо младенческого пи-пи замирает под сводами церкви. Моленееры, в ужасе от святотатства, со­вершенного их приемным чадом, восклицают на валлонском: «Quel culot t'as!» Что превращается (по причинам, известным только святому отцу) в «Белкулу».
   Так и осталось: Белкула Моленеер. Очередная душа, очи­щенная крещением от первородного греха и прописанная должным образом в книге учета и регистрации в Божествен­ной канцелярии.
 
Об осаде свинарника и о весьма хитроумном способе покорения оного
   Представьте, любезные господа, счастливое детство Бел­кулы. Мир полон открытий, каждый день – что-то новое. То­поля шелестят листвой; птицы поют; вертится мельничное колесо. Белкула зажмуривает глаза, когда Фанни приходит будить ее на рассвете, и бросается в объятия теплых заботли­вых рук, неизменно присыпанных белой мукой. Будучи «слабоумной» (как называют ее соседи), Белкула освобождена от домашних обязанностей, равно как и от посещения воскресной школы. Говорить она не говорит, только смеется. Белку­ла – домашняя девочка, простодушная и наивная, но ее тянет в лес, к дикой природе. Неугомонная, вся взъерошенная, с вечно грязными коленками – одно слово, непоседа. Она вез­де бегает, лазает где ни попадя и купается голышом в реке.
   Однажды в мае, уже ближе к вечеру, вскоре после своего двенадцатого дня рождения, Белкула выходит на берег, чтобы, прошу прощения, испражниться. Присев на корточки в кустах боярышника, она замечает, что кто-то таращится на нее сквозь заросли. Будь на ее месте любой другой, сие смущающее обсто­ятельство неизбежно бы вызвало у него запор; но Белкула, не зная стыда, спокойно делает свое дело, мальчишеский смех воз­буждает в ней странную дрожь – так бьется угорь у браконьера в штанах. Опроставшись, Белкула смотрит прямо в глаза юным соглядатаям – в глаза, наполненные вожделением, – и начи­нает медленно кружиться на месте. Живот гордо выдвинут впе­ред, мокрые волосы завиваются кольцами, руки расслаблены и свисают вдоль тела, как плети – таков ее танец. Закончив, она возвращается в реку и играет в воде, как Диана-охотница или нимфа-наяда, одаренная пышными телесами. Мальчишки бе­гут восвояси, и у каждого на штанах – по липкому пятну.
   Среди этих юных проказников есть два брата: Мориц и Пьер. До сего знаменательного мгновения их главной забавой было ловить в поле жаворонков и, как бы это сказать попристойнее, делать с птичками нехорошее. Как их сблизила эта возня с комьями перьев! Они поклялись друг другу (скрепив клятву торжественным рукопожатием вонючих рук), что их ни­когда и ничто не разлучит. Но, глядя на танец Белкулы, каж­дый из братьев почувствовал, как стрела Купидона вонзилась ему ниже пояса (ибо это то место, где у мужчин сосредоточены чувства). По дороге домой братья молчали: ни один не сказал другому о нанесенной ему тяжкой ране. По ночам они изнемо­гали, и каждый украдкой блудил руками в своей постели, мыс­ленно обращаясь к своей даме сердца, и, кончая, вздыхал: «увы!»
   Три тяжких года братья тряслись и потели в зарослях на берегу реки, в чаще леса, в кустах у ручья, в щекочущей ржи, в общем, всюду, где их Возлюбленная исполняла свой танец. Когда же Белкуле минуло пятнадцать, она вся налилась и созрела – на истому и муку окрестных парней. Ее красота не из тех, что воспевают поэты. Эта та красота, которой они вожделе­ют. (Хотя вряд ли признаются в этом вслух.) Груди – что спе­лые дыни, если вам будет угодно. Зад, благородные господа, что две луны в полнолуние. Ноги. (Как описать ноги, я, право, теряюсь.) У нее были такие ноги, что лучше не сделали бы даже самые мастеровитые плотники в услужении у самого короля.
   Белкула – девушка добрая и отзывчивая, жестокость не­свойственна ее натуре. Природа щедро ее одарила, такое рос­кошное тело просто создано для удовольствия, да и самой Белкуле не чуждо томление плоти. Так что, когда Мориц (будучи более смелым и наглым из братьев) все же решился предпри­нять отчаянный натиск, Белкула не стала сопротивляться и отдалась ему так, что он потом еще долго не мог оклематься.
   О, что за радость эта первая ночь утоленного вожделения, хотя будет вернее сказать: первый день, потом ночь и еще один день. Морицу снится (в редкие минуты затишья), что он – корабль, плывущий по бурному морю, и громадные волны – как наказание; Белкула, которой вообще ничего не снится, берет любовника на буксир и тащит его, ненасытная, нетерпе­ливая, обратно в порт.
   Но долго идиллия не продлилась.
   Однажды вечером Пьер, терзаемый подозрениями, реша­ется проследить за братом, который в последнее время ходит уж больно довольный. И вот он усаживается в засаде за дере­вьями у пруда. И что же он видит? Мориц заходит в дом мель­ника, вернее, не в дом, а в амбар, где хранится зерно и где его уже ждет Белкула. Они предаются запретным утехам, пугая мышей громкими возгласами и стонами. Какой стыд! Какой ужас! Пьеру невыносима мысль, что с его дражайшей Возлюб­ленной обращаются столь унизительным образом. Как бед­няжка, должно быть, страдает под тяжестью грубого Морица, принимая в себя его деспотичный отросток, хотя это Пьер должен ее ублажать и лелеять. Только Пьер, и никто другой – он единственный любит ее по-настоящему.
   Дни проходят в мучительных размышлениях, что делать. Наконец план готов. Пьер, чья страсть придает ему смелости, ждет у амбара, когда стихнут любовные стоны. Когда же Мориц, слегка ошалелый и изможденный, выходит наружу, его соперник, никем не замеченный, проникает внутрь. Он при­шел не с пустыми руками. Сладкий мед и налившийся соками плод – вот его трепетный дар любимой.
   Не проходит и часа, как Белкула коварно похищена. Буду­чи в два раза больше своего, скажем прямо, тщедушного обо­жателя, она помогает Пьеру в его стараниях и сама заходит к нему в свинарник, где с жадностью поглощает дареный плод и с благосклонностью принимает ухаживания, вкушая при этом немалое удовольствие.
   (Тем же, кто назовет нашу Белкулу бесстыжей блудницей, ибо негоже девице менять полюбовников в одночасье, я скажу так: новообращенные часто грешат непомерным рвением. Ибо открылись Белкуле услады плоти, каковые для тела – как вера истинная для души. А аппетиты ее таковы, что их не смог бы удовлетворить лишь один, пусть даже и самый рьяный любов­ник. Белкула, она как Природа – щедрая, разнообразная. Ее страсти изменчивы и неуемны. Возлияния мужчин в ее лоно – словно капли дождя для земли после долгой засухи: она при­нимает их, впитывает в себя без остатка, и просит еще.)
   Пьер потрудился на славу. Белкула осталась довольна, но ее удовольствие выражается несколько странным образом: она словно вернулась в свое кабанье младенчество (кабаны – это дикие свиньи, так что, наверное, будет уместно сказать, что она впала в дикое свинство), каковое определялось вялой сла­бостью членов, скоплением газов в желудке и непомерным обжорством. Все, чему научилась Белкула в плане фекальной культуры, пошло, образно выражаясь, свинье под хвост. Од­нако влюбленный Пьер не ощущает зловония, производимого его зазнобой. С точки зрения его сладострастного вожделе­ния, она – само совершенство.
   – Мерзавец! Предатель! Вор! Выходи драться!
   Это обманутый Мориц узнал, что ему изменяют. Он берет палку, колотит ею по двери свинарника и вызывает изменщи­ка-брата на честный бой. Пьер, не имея возможности ублажать свою даму под градом матерной брани, с сожалением застегивает штаны и выходит во двор.
   Пять часов бьются братья в кровавой сече. Не давая друг другу поблажки. Мориц, бросивший вызов (он строен и гибок, ежели не принимать во внимание малость отвисшее брюш­ко), нападает, как лев разъяренный; Пьер, кусаясь ретиво, зу­бами скрежещет и всего только раз обсерает штаны. Привере­да Морфей опускает на поле сражения сна покрывало. Пьер возвращается в лоно утех, к истомленной любимой, Мориц в тягостных думах укрылся в тени под лещиной.
   С тех пор не проходит и дня, чтобы братья не отмутузили друг друга. Иногда верх берет Мориц, иногда – Пьер (особен­но если ему удается ударить Морица ногой по яйцам). Иногда к воплям и стонам израненных воинов присоединяется сон­ный вздох Белкулы или ее отрешенный пердеж.
   Десять дней и ночей продолжалась осада, и вот снова выхо­дит из мрака, зевая, с перстами слегка сероватыми Эос, а иначе Рассветная Зорька. Пьер глаза продирает и зрит с изумленьем, что врага-то и нету на поле сраженья. И к своей вящей радости вдруг замечает – ибо съестные запасы успели изрядно поисто­щиться, – что у ворот Мориц оставил зажаренного поросенка. Пьеровой радости нету предела, и радость сию разделяют и сви­ньи в свинарнике – не прозревая в том знак горькой участи, уготованной им судьбой. Пьер несет подношение в хлев, там садится и жадно вгрызается в мясо зубами, но поросенок – лишь кожа, а что же под кожей? Из-под кожи является враг хитроумный. Дерзкий воинственный Мориц, благоухающий, словно свиная поджарка, с колуном наготове. Ярость его не уймется подбитым глазом или сломанной рукой. Проклятие Каина бурлит у него в крови, и Пьер, прозревающий гибель свою в глазах брата, уже не пытается защищаться.
   Но придержите коней. Прежде чем смертоносный удар достигает цели, сама причина братоубийственной сечи пред­стает перед ними в дверном проеме. Братья тупо таращатся на нее и даже не сразу осознают, что происходит, пусть даже сие очевидно: Белкула – снаружи, хотя ей, насильно похищенной, полагается быть внутри. Она улыбается своим страстным по­клонникам, улыбается так – мимоходом, как улыбнулась бы двоюродным братьям, встретившись с ними на улице, и бро­сает им яблоко. Мориц, удрученный и павший духом, опуска­ет топор. Пьер поспешно спускает штаны, чтобы в них не на­делать. Братья несутся к чулану, где были покои их общей возлюбленной. Увы! Ночью Белкула проломила доски в стене своим мощным седалищем (форму пролома ни с чем не спута­ешь) и выбралась наружу в поисках пищи – коварно бросила их обоих, наплевав на предназначенную ей роль.
   Смачно рыгнув напоследок, Белкула радостно отправляет­ся восвояси. Братья же падают в изнеможении, члены их хо­лодеют, и все вожделение съеживается, истощенное и печаль­ное, до размеров лесной земляники.
 
О пасторальных усладах; похвала учености
   По прошествии месяца после истории с похищением Кор­нелиус Фахс берет Белкулу на ферму молочницей. Коровы-пе­струшки такие теплые, их так приятно гладить. У них флегматичные морды и мокрые носы, они постоянно жуют жвачку и задумчиво смотрят на Белкулу из-под длинных черных ресниц. Их тяжелые вымена, набухшие молоком, все в темных прожил­ках вен. Белкула доит коров на зеленом лугу, тугие струи моло­ка бьют в ведро, и их журчание похоже на звон цикад.
   Надо ли удивляться тому, что в таком окружении томле­ние плоти лишь прирастает? Каждой твари земной положен Природой свой ограниченный срок для любовных игрищ – звери и птицы сходятся в пары лишь в брачный сезон, – но в дщерях человеческих похоть горит неугасимым огнем. Даже во время месячных кровотечений (а это, скажу я вам, не течения, а потоки, как разливы великой реки в далекой стране фараонов) Белкула не может умерить свои аппетиты. Сыновья достопочтенного Фахса соперничают за ее благосклонность, пусть даже их жаркие взгляды малость подпорчены ярко вы­раженным косоглазием, унаследованным от батюшки. Осталь­ные молочницы, которые прежде ходили такие гордые своими прелестями и достоинствами (пышная попка, сексапильный неправильный прикус), теперь ходят злые, кипя возмущени­ем. Даже племенной бык бесится у себя в загоне, когда мимо проходит Белкула – приворотное зелье буквально сочится из всех ее пор. Он ревет, как безумный, и роет землю копытом, и пытается выбить ворота лбом, и падает, оглушенный.
   Однажды утром Белкуле дают поручение отнести молоко покупателю на дом. Обычно молочницы этим не занимаются, но работники на ферме уже невменяемы от похоти и совершенно нетрудоспособны, и госпожа Фахс решает, что надо хотя бы на время избавиться от заразы.
   И вот через час после рассвета Белкула приходит в дом Пи­тера Сивухи – личного друга оксфордского Эрудита, автора бест­селлера «”Диалоги” Платона для начинающих» (продано двадцать восемь экземпляров), – который работает у себя в кабинете. За­видев у двери молочницу, он надевает ермолку (каковая, однако, не красит его в глазах слабого пола: плешь – она плешь и есть, скрывай ее, не скрывай) и спешит ей на помощь. Белкула с радостью избавляется от ведра и забирает монету, которую Питер Сивуха медленно вкладывает ей в ладонь. При этом он что-то пытается говорить, быстро-быстро, обрушивая на девицу лавину ученых слов, не поддающихся пониманию. Белкула решает, что перед ней – иностранец, и разворачивается, чтобы уйти. Уче­ный же муж – не в силах сдержать свое умственное набухание – приглашает очаровательную немую в дом.
   – Для меня это проблема научная – восстановить ей ора­цию, то есть речь, – объяснил он позднее чете Моленееров, каковые сидели, как истуканы, над тарелками с ржаным хле­бом, слегка ошалелые и польщенные вниманием самого Пите­ра Сивухи, человека большой учености. – Смею со всей ответ­ственностью заявить, что под неустанным моим наблюдением она будет экспрессионировать – и даже кантабилировать – уже через несколько месяцев.
   Питер Сивуха особенно подчеркнул, что не ждет никакой компенсации (то есть вознаграждения, если перевести много­мудрые речи ученого мужа на простой разговорный язык) за свои труды. Помочь невинной душе – это само по себе награ­да. Так что Моленееры, пусть и с большой неохотой, отпусти­ли дочь, и Белкулу буквально за руку увели к Знаниям. Кстати скажу, что рука уводящего была липкой от пота.
   На протяжении полугода подвергалась Белкула суровым урокам (за исключением тех минут, когда ей удавалось сбе­жать на свидания с парнями), ибо учение не забава, но тяжкий труд. С поистине безграничным терпением Питер Сивуха тре­нировал ее голосовые связки; он прижимался губами к ее гу­бам, стимулируя четкое произношение, и мял ее мягкую грудь в плане дыхательных упражнений. Но все его эксперименты закончились неудачей.
   «Ее простая, бесхитростная душа не запятнана искушенно­стью, – отмечал Питер Сивуха в письме Эрудиту в Англию. – Она чиста и неиспорченна, и ей не знакомо томление амурное».
   На Очищение Девы Марии[12] (или на праздник свечей, как его еще называют) он обручился с Белкулой.
 
О том, как Белкула обрела речь
   В порыве внезапной поздней любви Питер Сивуха приду­мал особый язык жестов для своей будущей супруги. Как толь­ко Белкула научилась здороваться, извиняться и выражать опасение, а свежее ли масло подали к обеду, он пригласил людей, дабы продемонстрировать «ручной жестовый метод Сивухи». Но где пройдет это собрание? Где же еще, как не в доме Освольта ван Тошнилы, преуспевающего торговца, ко­торый ради престижа согласен нести расходы на гостеприим­ство. Итак, уважаемые господа и дамы проходят в зал, где вы­чурный фамильный герб (приобретенный буквально на днях) сразу же обращает на себя внимание.
   Открывается боковая дверь, и Питер Сивуха, такой солид­ный в своей черной ученой мантии, представляет патронам свою будущую невесту. Это немного напоминает торги: все внимательно разглядывают Белкулу, чуть ли не заглядывают ей в рот, и восхищаются ее статью, мастью и крупом, ее лос­нящейся гривой и здоровыми, крепкими зубами – все уже и забыли, по какому поводу их собрали. Белкула, довольная все­общим вниманием, сияет в девственной парче.
   – Благородственные господа, – говорит Питер Сивуха, – я буду переводить для вас на язык слов жестикулярный кол­локвиум моей пациентки.
   Поначалу все идет хорошо. Питер Сивуха задает Белкуле вопросы, справляется о ее здоровье, интересуется, как у нее настроение, и в ответ она месит и щиплет воздух. (Да-да, благо­родные господа, она меня понимает, и я понимаю ее.) Питер Сивуха хочет услышать от пациентки хвалебное слово в адрес своей методы. (Она говорит, что очень мне благодарна.) А как она оказалась здесь, перед этими благородными господами?
   На этот вопрос Белкула отвечает весьма обстоятельно и подробно. С самого начала.
   Когда до Питера Сивухи доходит, что именно он перево­дит, уже поздно идти на попятный, и не в его силах остано­вить поток слов, который так долго не мог найти выхода. Пат­роны внимают рассказу с отвисшими челюстями, Белкула же повествует о кабанихе, о своре гончих, о мельнице на пруду, о святой воде и о плясках на берегу реки. У нее очень хорошая память, и у людской молвы память не хуже. Питеру Сивухе, в котором стыд борется с чувством долга, а приличия и благо­пристойность – с похотью, ничего другого не остается, как только жениться, дабы бедняжка обрела доброе имя.
   Собственно, к этому он и стремился.
 
О том, как Белкула, узнав одно весьма важное обстоятельство, сбегает от алтаря, сверкнув голыми сиськами
   Вечером накануне свадьбы наша Белкула сидит на кухне в родительском доме, и Фанни Моленеер наставляет дочь, но все эти рассказы об обязанностях жены не отбивают у дочки охоту к замужеству – в конце концов ее мать что-то не прояв­ляет той смиренной покорности, которая, по ее же словам, пристала приличной замужней женщине.