Она взяла меня за руку, моя любовь – ногти ее были, как перпамутр, а зубы, как жемчуг,и вывела прочь из класса. Мы шли по улицам, еще не остывшим после дневного жара, и я восхи­щался ее одеянием, рукавами, подбитыми мехом, и богатой от­делкой ее головного убора. Ее походка была легка, словно шелест опавших листьев, подхваченных ветром.
   Я плохо запомнил дорогу к ее вилле. Высокие кипарисы, под­стриженные в форме геральдических фигур, встретили нас у вхо­да. Она провела меня по зеленому лабиринту в сад. В центре сада был мраморный стол, убранный золотым дождем, как у нас на­зывают цветы ракитника. На столе стояло блюдо из серебра и венецианское зеркало. Там были еще апельсин, и яркие попугаичьи перья, и позолоченная статуэтка – трое юношей, застывших в миг прощания.
   И вот мы сели с ней на скамью в этом ароматном будуаре и сплели руки, и она рассказала мне о моем будущем. Она сказала, что отдала бы все свои богатства в обмен на любовь поэта. Она восхищалась мной, как иногда восхищаются боги редкими избран­никами из смертных. Я преподнес ей жемчужное ожерелье, ко­торое так подходило к ее безупречной груди. И Любовь воцари­лась в душе моей…
 
   * * *
 
   Чезаре – уже не столь мрачный, ибо его опасения оказа­лись излишни, – поздравил Альфонсо, который нашел свое счастье. Протянув руку над плечом Бальдассаре, он дружески хлопнул Альфонсо по спине, только не рассчитал сил, и удар получился болезненным, и Альфонсо в ответ брызнул водой на Чезаре, облив при этом всего Бальдассаре и развернув лод­ку поперек курса.
   Друзьям пришлось побороться с изменчивыми течениями, чтобы выправить лодку.
   – И как ее имя, твоей возлюбленной? – спросил Чезаре, и его голос при этом дал петуха.
   Альфонсо, которому напекло голову, забыл ответить.
   Бальдассаре все это время молчал. Никто не видел страда­ния, написанного у него на лице, – ибо Альфонсо сидел к нему спиной, а сам он сидел спиной к Чезаре. Когда же он заговорил, Альфонсо с Чезаре слушали его вполуха. Во всяком случае, поначалу.
 
   SomniumBaldassaris
 
   Было темно. Я был один, ночью, в тисовом лесу. Сухие ветви деревьев сплетались над головой, закрывая небо. Я почти ничего не видел – продвигался на ощупь, но не чувствовал ничего. Ни звука, ни шороха. Даже запахи леса как будто исчезли. Лишь далеко впе­реди едва теплился свет, и я шел к нему. Пятно света станови­лось все больше – значит, я все-таки приближался к нему, хотя и не чувствовал под собой ног, – и можно было надеяться, что лес скоро закончится. А тишина все сгущалась, давила.
   А потом лес и вправду закончился. Я по-прежнему пребывал в странном оцепенении, но теперь я хотя бы увидел свет. Прохлад­ное бледное небо в лучах рассвета. И еще я увидел ее. Она сидела под кустом можжевельника на сухой каменистой поляне. Она была во всем белом. У нее на коленях лежали три куклы, изображавшие трех мужчин. У каждой фигурки, я помню, был пучок настоящих волос на голове. Я не знаю, как описать вам ее красоту – скажу только, что эту женщину я искал всю жизнь, она была предназ­начена для меня с рождения. И вот я увидел ее и узнал.
   Она пошла вверх по лестнице, высеченной в камне, и я понял, что должен идти за ней. А потом она заговорила со мной без слов, как это бывает во сне. Я спросил, как ее зовут. Она сказа­ла что, раз для меня так важны имена, я могу называть ее Омбретта. В опаленном иссохшем Саду она была в белом и голу­бом, и на лице у нее лежала густая тень от кипарисов. Сухая земля у меня под ногами вдруг наполнилась влагой. Буквально за считанные секунды вся поляна покрылась цветами: горечавки, ирисы и незабудки. Земля оживала, и мои онемевшие чувства тоже оттаивали вместе с ней. У меня в сердце как будто от­крылся бездонный провал, куда утекало все. Почему вместе с любовью всегда приходит и печаль? В самый миг зарождения любви мы уже знаем, что когда-нибудь она умрет, умрет вместе с возлюбленной. И я молился лишь об одном: чтобы она жила вечно, моя прекрасная госпожа; чтобы когда-нибудь я вернулся с работы домой, и она бы ждала меня там, воплощенная в челове­ческий облик, чтобы она – сотканная из тенейобрела плоть. Она замерла на нижней ступени второй каменной лестницы. Я знал, что мне надо идти за ней. Но я не мог даже пошевелить­ся. Я как будто ослеп и оглох. И тогда она подошла и поцеловала меня, и чувства снова вернулись в тело. Я слышал пение птиц, видел сочные краски Весны. Я наконец стал собой. Я обрел себя – и проснулся.
 
   – Только вы надо мной не смейтесь, – быстро добавил Бальдассаре. – Сны и вправду бывают вещими, об этом даже в Писании сказано. Да, ваши возлюбленные – настоящие, из плоти и крови. Но в моем сне было столько значения… это был не обычный сон. Так что, Чезаре (я чувствую, как ты свер­лишь меня взглядом), не считай меня праздным мечтателем и не думай, что все это глупые бредни. А ты, Альфонсо, со своей живой музой, не суди меня строго за бессвязный рассказ – я не поэт и не знаю, как говорить красиво.
   Но Альфонсо с Чезаре, кажется, были не склонны выска­зывать комментарии к услышанному. Бальдассаре вдруг стало тревожно. Молчание Чезаре буквально давило ему на плечи, и он видел, как напряжена спина у Альфонсо. Бальдассаре об­лизал губы. Они потрескались от жары и даже как будто по­крылись волдырями.
   – Хочу еще кое в чем признаться, – сказал Бальдассаре. – Когда я предложил съездить на Лапо, якобы в знак протеста, что нас притесняют и не дают развлекаться, истинная причи­на была иная. – Слова застревали в горле, как рыбьи кости. – Это Омбретта велела мне ехать на Лапо. Сказала, что будет ждать меня на развалинах храма. Понимаете, я хочу удостове­риться. Для меня это очень важно. – Он умолк на мгновение и тяжело сглотнул. – Но это еще не все. Ты, Чезаре, смеялся и утверждал, что течения в озере – это все выдумки, но я подумал, что люди не зря говорят. И я знал, что одному мне не хватит сил догрести до острова. Чтобы добраться до цели, мне нужна была наша объединенная сила, так что, когда мы при­плывем на Лапо, я вас покину.
   Бальдассаре не был готов к тому бурному отклику, како­вой воспоследовал за его признанием. Чезаре бросил весла и вскочил на ноги, изрыгая площадную брань. Альфонсо обер­нулся к нему и прожег негодующим взглядом. Как ты мог, Бальдассаре?! Злоупотребить нашим доверием?! Предать нашу дружбу?! И ради чего?! Дьявол! Обманщик! Предатель! Баль­дассаре, потрясенный яростью друзей, закрыл голову руками, как будто боялся, что его сейчас будут бить. Его весла, остав­шиеся в небрежении, соскользнули с уключин в воду, а за ними – и весла его обвинителей.
   Я вижу, вас удивляет столь бурный отклик, явно несоизме­римый с таким незначительным прегрешением. Грех Бальдас­саре простителен, да. Но ярость Альфонсо с Чезаре проистека­ет отнюдь не из праведного негодования на друга, оскорбившего саму дружбу; вся их злость – лицемерна на­сквозь. Альфонсо в жизни бы не признался, что его собствен­ные причины для этой водной прогулки были точно такими же, как и у Балдассаре. Не признался бы в этом грехе и Чеза­ре, чья Фьяметта воспламенила его до потери рассудка. Так что Бальдассаре, красному от стыда, вовсе не стоило ненави­деть себя столь безжалостным образом. Его разгневанные друзья были виновны не меньше его самого и защищались – луч­шей защитой, сиречь нападением, – от стыда за проступок, в котором сами они не раскаялись.
   – Ты подверг нас смертельной опасности ради какого-то сна? — кричал Чезаре, погружаясь все глубже и глубже в тем­ный омут притворства. – Какая-то девица из сновидений тебе дороже нашей дружбы?!
   Альфонсо и сам не понял, как так получилось – его рука как будто по собственной воле сжалась в кулак и вонзилась в живот Чезаре, просвистев у Бальдассаре над головой. Задох­нувшись, Чезаре плюхнулся на скамью. При этом лодка кач­нулась и зачерпнула воды. Альфонсо, ошеломленный своим поступком, приготовился встретить ответный удар. Бальдасса­ре же, озадаченный столь неожиданным поворотом событий, осторожно выглянул из-под прикрытия локтя.
   – Ты чего?! — выдавил Чезаре.
   Альфонсо, не найдя, что ответить, уклончиво потянулся за веслами. Бальдассаре – тоже. Альфонсо увидел, как у Баль­дассаре дергается щека. Бальдассаре увидел свое отражение в тревоге Альфонсо. Он оглянулся и увидел свои весла на ис­крящейся светом воде – и не только свои, с синими лопастя­ми, но и весла Чезаре с красными лопастями, и весла Альфон­со в серебряную полоску.
   Лодка накренилась и закружилась на месте.
   – Сегодня, я думаю, будет кровопролитие. И я даже знаю, кого я прибью, – процедил Чезаре сквозь зубы, держась за живот обеими руками. И тут он тоже увидел, что весел в уклю­чинах нету…
   Страх вспорхнул, словно стайка птиц. Все трое бездумно вскочили на ноги, пошатнулись и снова сели. Неумолимая вышняя воля вертела лодкой, крутила ее, как волчок. И вдруг – предстала во всей своей великолепной мощи, приняв образ во­дяного вихря.
   – Водоворот! – закричал Чезаре, который был на носу, и принялся отчаянно грести руками. Альфонсо, который был на корме, тоже начал взбивать воду руками, сводя на нет все уси­лия Чезаре. Бальдассаре сложил трясущиеся ладони в молит­ве, и вдруг на какой-то слепящий миг увидел себя как будто со стороны, с высоты солнца: крошечная точка в раскаленном пейзаже, частица дрожи в неподвижном просторе.
   – Спаси нас Боже! Мы тонем!
   Хрупкая лодка скрипела и трещала, нахлебавшись воды. Чезаре бросил грести и принялся вычерпывать воду. Бальдас­саре истошно кричал, звал на помощь. Альфонсо уже не справ­лялся с головокружением – его вырвало за борт, и рвотная масса зеленой спиралью завертелась в воде.
   Пару минут лодка билась, как будто в предсмертной аго­нии. Если бы кто-нибудь на большой земле наблюдал за ними – если бы вдруг кому-то ударила такая блажь, – он бы услышал, как лодка отдала Богу душу: на таком расстоянии ее треск был бы не громче хруста скорлупки фисташки. После чего этот во­ображаемый наблюдатель увидел бы, как трое испуганных юно­шей, бывших в лодке, оказались в воде. Они пытались бороться за жизнь, но борьба их была недолгой – все равно что у мух, случайно присевших на поверхность пруда.
   Первым в воду упал Альфонсо, за ним – Бальдассаре и последним – Чезаре. И хотя Бальдассаре был почти уверен, что сейчас утонет, мысли его были отнюдь не о смерти. Он думал о том, что их опаленные солнцем тела должны заши­петь, упав в воду, как шипят только что выкованные подковы, которые кузнец бросает в ведро с холодной водой.
   Друзья отчаянно молотили руками, но лишь нахлебались воды и быстро ушли под воду. Никто из них не умел плавать.
   Говорят, что тонущий человек трижды выныривает на по­верхность, прежде чем утонуть окончательно, и что, когда он выныривает в третий раз, у него перед глазами проносится вся его жизнь. Из чего следует, что старик, проживший долгую жизнь, будет тонуть дольше ребенка, которому почти и нечего вспоминать. У Чезаре, Альфонсо и Бальдассаре – хотя они были уже не дети, – было не так много воспоминаний, чтобы долго удерживать их на плаву. Каждому представилась его воз­любленная: Альфонсо – прекрасная дева из сна, Бальдасса­ре – Омбретта, и Чезаре – его Фьяметта. Только теперь, ока­завшись в бурлящей воде, осознал Альфонсо всю глубину своего самообмана; признание Бальдассаре угрожало разбить самую сказочную и прекрасную из его иллюзий, и поэтому он так озлился на друга. Увидев мельком Чезаре, который борол­ся с водоворотом, Альфонсо задался вопросом: а не хранит ли Чезаре ту же самую тайну?
   Чезаре же, глядя на то, как Альфонсо отчаянно бьется в воде, задался таким же вопросом в отношении Альфонсо.
   Это было уже после того, как они второй раз погрузились под воду. И вот они вынырнули в третий раз. Они хватались за воздух, как за брошенную спасателями веревку. И между па­рящими плоскостями неба, песка и воды, за мгновение до смерти в пучине, они увидели Деву. Губы ее были алыми, во­лосы – золотыми. Ее целомудренное одеяние старинного по­кроя было белым, как снег, и белым было ее лицо. В руках Дева держала три куклы, которые бросила в озеро.
   Юноши резко ушли под воду. Каждый чувствовал себя горшком на гончарном круге, растянутым в тонкую хрупкую форму. Потом эта тонкая форма раздулась и обрушилась внутрь себя, как будто ее подтолкнула чья-то крепкая рука. Внутри все оборвалось. В последнем отчаянном рывке – ско­рее случайно, нежели по задумке, – Бальдассаре вцепился левой рукой в правую ногу Альфонсо; правая рука Альфонсо нашла левую руку Чезаре; а Чезаре схватился за левую руку Бальдассаре свободной рукой. Так они и кружились, как в хо­роводе – то ли помогая друг другу, то ли мешая, – пока яркий слепящий мир с его неумолимой горячей звездой не погрузил­ся во тьму.
 
   Их вынесло на песчаный берег, словно обломки корабле­крушения, прямо в сплетенные корни высокой сосны. Друзья принялись ощупывать себя и друг друга, не в силах поверить, что они живы.
   – Альфонсо, Бальдассаре, – прохрипел Чезаре, – вы живы?
   Те растерянно заморгали и закивали.
   – Наверное, нас выбросило течением, – сказал Бальдассаре.
   – Благосклонным течением, которое нас подхватило, – завелся Альфонсо, – и вынесло прямо на берег…
   Приподнявшись на локтях, они огляделись по сторонам, чтобы понять, где находятся, и увидели вдалеке, за искрящей­ся гладью воды, берег Лапо. Солнце уже опускалось за разморенные холмы, обещая желанное отдохновение от зноя. Ласточки летали над озером, словно кто-то разбрасывал семена над водой. Друзья проле­жали на берегу целый час, и за этот час никто не сказал ни слова, а потом сквозь вечерние сумерки колокола зазвонили Ангелос, и юноши разошлись по домам, ибо наставники и мастера уже давно их заждались.
   Прошло много лет, и события того знойного дня вспоми­нались Альфонсо как жуткий сон. Ему уже и не верилось, что все это было на самом деле. Богатым торговцам не след преда­ваться мечтам и фантазиям: голые факты – вот их валюта. Поэтому тот эротический сон, взаимный обман и борьба с водной стихией, когда друзья лишь по счастливой случайнос­ти избежали смерти, воспринимались Альфонсо как бред вос­паленного мозга, перегретого солнцем. Сидя во внутреннем дворике своей виллы с видом на море – виллы, забитой бла­гами земными, – он вспоминал себя прежнего со снисходи­тельным и добродушным презрением. Поэзию он забросил давно. Теперь для него единственная поэзия – нерифмован­ные строки в гроссбухах. Она не принесла ему счастья. По­добное ремесло требует многих трудов, и жизнь, проведенная в изысканиях и учении, в конце концов убила бы то вдохнове­ние, к которому он так стремился. Альфонсо-поэт истощился бы и иссяк, исписался бы до внутренней пустоты – подобно тому, как в голодную пору тело начинает питаться внутренни­ми запасами, медленно пожирая себя изнутри. Но он вовремя бросил это занятие, и теперь – при послушной жене и при деньгах – очень успешно ведет дела, к которым не чувствует склонности и призвания, но которые обеспечивают ему очень даже безбедное существование.
   Бальдассаре же обратился к Богу. В монастыре близ Веро­ны он посвящает все время молитвам: уткнувшись носом в Псалтирь, жует пищу духовную. Но в отличие от Альфонсо он не забыл про Лапо. Наоборот. Ибо поездка на остров и стала причиной его ухода от жизни мирской. Дабы искупить свое предательство – а он до сих пор почитает себя виноватым, Бальдассаре теперь умерщвляет плоть, с каковой он едва не расстался в тот злополучный день. Он не снимает завшивев­шую власяницу, читает «Salva nos Stella maris» по несколько раз на дню и целует ноги алебастровой Девы Марии. Иной раз ему снится Белая Дева, прекрасная искусительница; и тогда дух его мечется над бурлящими водами. Но иногда в его снах она предстает воплощением благотворной любви и утешает его неспокойный, трепещущий дух среди прохладных камней, что истекают слезами росы. Бальдассаре, всегда безупречно чест­ный, не делится этими снами ни с кем, даже с братом-испо­ведником. Он сохраняет их для себя, и принадлежат они толь­ко ему – так же, как запахи его тела.
   И наконец, Чезаре – без которого прекрасно обходятся двое бывших друзей и наперсников, как и он сам обходится без них, – не ведет корабли к берегам дальних стран. Пусть юноши рьяные и неустроенные в этой жизни ищут новые мор­ские пути к иноземным богатствам и пряностям. Ему же, Че­заре, хватает и твердой земли. После того приключения на озере у него развилось стойкое недоверие к лодкам и кораб­лям. Он вообще редко выходит из своей цирюльни, где гото­вит себе на смену троих сыновей. Та шальная проделка юно­сти научила Чезаре ценить, что имеешь, и не рваться за чем-то большим. Кому-то же надо быть и брадобреем – занятие не хуже любого другого. Фьяметта из сна, обещавшая неземное блаженство в кругу семьи, воплотилась в дородную домохозяй­ку с гнилыми зубами, которая, впрочем, исправно штопает ему чулки, да и готовит вполне недурственно. В общем, избавив­шись от нездоровой тяги к приключениям и дальним стран­ствиям, Чезаре теперь научился ценить домашний уют и по­кой, чем и доволен.
   Так что все трое друзей, как один, образумились (хотя, повторяюсь, они давно потеряли друг друга из виду).
   И теперь они счастливы?
   Они живут и здравствуют: так что вопрос неуместен.
 
   Explicit liber adolescent

ПРОЛОГ ПЬЯНОЙ БАБЫ

   Казалось бы, пловец закончил рассказ. На самом же деле он только начал. Рассказ был всего лишь прологом к дальней­шим экстраполяциям.
   П л о в е ц: Теперь я вам объясню, что все это значит…
   Но ему не дали договорить. Шут наклонился вперед и под­нял свою чашу в приветственном тосте, обращаясь к пловцу.
   – Какая удачная мысль, – объявил он, – развлечь нас и скрасить нам ожидание.
   Пловец открыл было рот, чтобы поблагодарить за компли­мент.
   Ш у т: Сдается мне, у тебя пересохло в горле. Давай-ка выпьем по чарке.
   П л о в е ц: Но я еще не закончил…
   Ш у т: БОЛЬШЕ НИКТО НЕ ЖЕЛАЕТ ПОТЕШИТЬ НАС ДОБРЫМ РАССКАЗОМ? Или балладой? Или, может быть, бабкиной сказ­кой? У нас как раз есть одна старая бабка.
   Шут с облегчением видит, что пьяная баба поднялась на ноги.
   – Сам ты старая бабка, – заявляет она. – Пустозвон с бубенцами.
   П л о в е ц: Эй… погодите… бултых!
   П ь я н а я б а б а: Есть у меня, что рассказать. История моя не такая мудрено-замысловатая, но зато всяко уж посмеш­нее будет.
   П л о в е ц: Погодите. Я еще не закончил.
   П е в ц ы – г о р л о п а н ы (обращаясь к пьяной бабе): Ну, да­вай начинай уже.
   С небывалым воодушевлением вся команда сбивается в тесный кружок вокруг пьяной бабы, так что пловец теперь видит лишь спины.
   – История давняя, – говорит пьяная баба. – В первый раз я её слышала еще ребенком. И потом, но уже поподробней, когда у меня пришли первые крови. Рассказала мне эту исто­рию повитуха из нашей деревни, госпожа Фибула, женщина во всех отношениях достойная и мастерица трепать языком, уж такая была она сплетница – все про всех знала. Да, понят­ное дело, я женщина необразованная и простая. Красивых словес я не знаю и премудростей стиля не разумею, хотя был у меня один шибко умный школяр, так чудно изъяснялся, и может, что-то мне в память и въелось из его гладких речей. Хотя, ну его: буду рассказывать так, как услышала эту исто­рию от госпожи Фибулы. А она, повторюсь, была мастерица рассказывать всякие байки. Только это не байка, а истинная правда.
   Стало быть, я начинаю.

РАССКАЗ ПЬЯНОЙ БАБЫ

Повесть о грандиозных деяниях и талантах Белкулы, молочницы, и ее увечного спутника по прозвищу Колпачок, поведанная изначально госпожой Фибулой и пересказанная здесь по памяти.

КНИГА ПЕРВАЯ

О рождении Белкулы
   Однажды утром на сеновале Хильдегард ван Тошнила, взбесившись от соков, бродивших в крови, подставила голую задницу солнцу, чей небесный огонь тут же попал под затме­ние тени некоего Мартина, работника с фермы. Вскорости обнаружив, что в утробе ее зреет плод от внебрачных забав, Хильдегард (единственная дочь Освольта ван Тошнилы из ку­печеского сословия) в отчаянии стала пить травы, надеясь на благополучный выкидыш. Рези и судороги в животе, жуткий понос и потоки неудержимой мочи – таков был результат пи­тия отравы, в силу чего дальнейшие поползновения Мартина в плане плотских утех сделались невозможными, но плод в утробе Хильдегард остался нетронутым. И лишь поразитель­ная дородность позволяла девице скрывать в складках жира растущий живот, признак стыдобищи и позора.
   Прошел положенный срок, и в одну зимнюю ночь Хильде­гард разрешилась от бремени девочкой; только роды, понятное дело, проходят не дома, а в канаве в снегу. Тяжело дыша и истекая кровью, Хильдегард на ватных ногах уходит себе восво­яси, стараясь не слушать жалобных писков младенца. В обледе­нелой канаве колотится крошечное сердечко; крошечное, слов­но яблочко от лесной дикой яблони. Маленькие ручки хватаются за оборванную пуповину – ищут материнский па­лец. И вдруг ребеночек резко дергается, словно в судороге: лег­кие раскрываются, девочка выкашливает слизь и заходится ис­тошным криком. Иииииии! Иииииии! Кровь стынет в жилах от этих воплей. Ааааааа! Ааааааа! Крик новорожденного младен­ца проносится над спящим Варенбургом, врываясь в сны фер­меров и портных, жестянщиков и гвоздарей, гончаров, нищих, воров и лавочников. Даже сам Освольт ван Тошнила в своем ночном колпаке из тафты стонет во сне и ворочается на посте­ли, сражаясь с кошмаром в самых глубинах денежных сунду­ков, в каковые давно превратилась его душа – с кошмаром, рожденным первыми криками своего злосчастья.
 
О младенчестве Белкулы и о том, как была она спасена
   Что может спасти новорожденного ребенка, брошенного в ледяной канаве? По всем законам девочка должна была за­мерзнуть до смерти, а ее душа – отлететь в вечную ночь, в бесконечную пустоту, где, как говорят святые отцы, пребыва­ют все некрещеные души. Однако неисповедимы пути Гос­подни, и Отец наш небесный привел к тому месту дикую каба­ниху, каковая искала под снегом каштаны, когда все звери лесные спали, укрывшись от мороза в берлогах и норах, а пти­цы сидели, нахохлившись, на ветвях, – и кабаниха нашла ма­лышку и приняла ее жалобный писк за визг голодного поро­сёнка. Кабаниха осторожно присела и прижалась к ребенку, согревая его густой шерстью. Девочка нашла ротиком сосок, набухший молоком, и присосалась к нему крепко-крепко, и вцепилась ручонками в шерсть лесной твари; и так кабаниха принесла малышку в ее первый дом, где та научилась ходить – как ее братья и сестры – на четвереньках, вынюхивать грибы и коренья и не стыдиться своей наготы.
   Если кто-то не верит, что это возможно, пусть вспомнит о том, что в истории есть и другие примеры, когда звери воспи­тывали человеческих детенышей; и раз уж так повелось от веку, что человек стоит выше всех тварей земных, это лишь справедливо, что иногда сей непреложный закон изменяется в прямо противоположную сторону – в Дни Беспорядков[11] даже самый последний дурень может стать королем. А наша ма­лышка, надо сказать, не была обделена достоинствами; смыш­леная, ловка и проворная, она во многом превосходила своих сотоварищей из свинячьего племени и оставляла свои экскре­менты везде где хотела. По силе телесной (пусть и не сравни­мой с кабаньей мощью) она превышала все нормы, установленные природой для дщерей человеческих, и была истинным Геркулесом среди «слабого пола».
   Но об этих достоинствах и о той пользе, каковую она из­влекла из них позже, – о том речь пойдет в свое время. Сей­час же мы перенесемся вперед во времени (опустив девять месяцев) – в тот знаменательный день, когда барон Энгер­ранд де Оорлогспад затеял охоту. Во дни мира воинственный аристократ не пренебрегал тренировками своего жеребца, дабы тот был в надлежащей форме, если вдруг грянет война, како­вую барон почитал делом для благородного мужа весьма под­ходящим и к тому же доходным. Итак, Энгерранд де Оорлогспад выехал на охоту. Бока его жеребца покрывала попона из алой с золотом парчи. В таких же алых камзолах, отделанных золотой парчой, были и слуги барона, которые прочесывали кустарник в поисках свирепого зверя и в ожидании хозяйских милостей.
   В тот день кабаниха со своим выводком мирно дремала в папоротнике, как вдруг почуяла запах гончих. Внезапно лес наполнился ревом охотничьих рожков, и дитя, воспитанное кабанами, в страхе зарылось в шерсть своей мамки-кормили­цы. Свора гончих уже приближалась. Спрятаться было негде, да и как спрячешь звериный запах от чутких собачьих носов?! Кабаниха обезумела от лая и рева рожков, но когда псы при­близились к месту, где она затаилась со своими детенышами, она вырвалась из укрытия. Увидев добычу, охотники радостно завопили, кони же забеспокоились и едва ли не сбились с шага. Псы попытались вцепиться кабанихе в горло, но та стрях­нула их с себя, как репей. Лучники натянули луки. Стрелы по­сыпались градом: двадцать девять – впустую, но тридцатая сделала свое дело. Раненная в живот, кабаниха почувствовала, как ее задние лапы дернулись и забились; она вслепую рванулась сквозь заросли, но боль неотступно следовала за ней по пятам.