«Я могу ограничиться здесь лишь намеком на то, — пишет Швейцер, — что труд врача в тропиках заключается по большей части в борьбе с болезнями, которые европейцы принесли этим детям природы. Однако вы можете представить себе, сколько горя скрывается за этим намеком!»
   Швейцер был полон сострадания к детям этой удивительной, великолепно щедрой и убого нищей страны. Однако сострадание Швейцера к народу колониального Габона было не пассивно. Он приехал не сетовать, не проливать слезы. Мысль о представившейся ему возможности помогать людям неизменно волнует его, и потому эти первые письма из Африки при всех дотошнейших подробностях медицинского и хозяйственного характера содержат немало поистине патетических мест.
   «Как описать чувства, которые я испытываю, когда мне приводят больного в таком состоянии? Я единственный человек на сотни миль вокруг, который может помочь ему. И благодаря тому, что я нахожусь здесь... он может быть спасен, как уже были спасены те, кто приезжал до него в таком же состоянии, и как будут спасены те, кто приедет потом и кто в противном случае принужден был бы страдать. Это не означает, что я могу спасти ему жизнь вообще. Все мы смертны. Но я могу спасти его от многих дней страдания, и каждый раз, когда я ощущаю эту свою возможность, она представляется мне огромной и всегда новой для меня привилегией. Боль является еще более страшным властителем рода людского, чем даже сама смерть».
   Итак, он не может дать человеку жизнь, но он может избавить его от страданий, утолить его боль, помочь ему сейчас, сию минуту. Он как будто не верит в чудеса и все же как чудо переживает каждый раз акт исцеления. С каким восторгом говорит он о всяком, даже малейшем, достижении медицины, о лекарствах, которые помогают, да, представьте себе, помогают! Сэнтузиазмом настоящего неофита этот тридцативосьмилетний начинающий доктор рассказывает, как ему удается врачевать язвы при помощи хирургического вмешательства, промывки, повязок (вместо губительного способа присыпать рану порошком из коры, распространенного среди туземцев) :
   «Зато какое счастье, когда больной — конечно же, прихрамывая, потому что залеченная рана все-таки деформирует ногу, и тем не менее радуясь освобожденью от боли и зловония, — садится в пирогу, чтобы вернуться домой!»
   Что ни избавление, то чудо или на грани чуда. Швейцер ликует по поводу успешного лечения сердечников дигиталисом и лечения дизентерии эметином. «Да если бы у врача в тропиках не было никаких других средств, кроме тех, которые дают ему недавно открытые арсено-бензол и эметин, — восклицает молодой врач, — и то стоило бы приехать сюда!»
   Особенно большое впечатление и на пациентов и на самого врача производят хирургические операции. В Ламбарене привозят больного, который извивается от боли. У него ущемленная грыжа. Но вот операция и лечение позади: пациент уезжает спокойный и радостный. Не чудо ли? Операции удаются, слава нового доктора растет. «Пока все мои операции проходили успешно, — пишет он, — и это рождает у туземцев такую веру в меня, что мне даже страшно».
   Отчеты Швейцера об операциях, а позднее и отчеты его помощников, довольно опытных хирургов, не раз появлялись в медицинских журналах. Анализируя эти отчеты, специалисты отмечали высокую эффективность ламбаренской хирургии, низкую, совершенно ничтожную (около полпроцента) смертность среди оперируемых. Высокоэффективными были и другие виды лечения. Конечно же, эти успехи заставляли габонцев проникаться все большим доверием к исцелителю. Но странно, что никто из писавших о лесной клинике Швейцера (а написано о ней, право же, очень много) не отмечал вот этой обратной связи: влияния, которое могла оказывать на результаты лечения огромная вера пациентов в магию белого доктора.
   У Стефана Цвейга во вступлении к трилогии «Врачевание и психика» есть интересное рассуждение о распаде единства врача и жреца в современной медицине. «Жрец отступается от врачевания, — пишет Цвейг, — врач отказывается от всякого воздействия на душу, от магии... „болезнь“ распадается на бесчисленные, точно обозначенные болезни. И вместе с тем ее сущность теряет в известной степени связь с духовной личностью человека». В Европе «врачебное искусство» опускается на ступень «искусства ремесленного», и к тому же между врачом и врачуемым становится третье, полностью бездушное существо — аппарат. К этому еще присоединяется «рационализация извне» — организационная; Цвейг описывает «клиники, эти гигантские вместилища горя человеческого», где возникает перенапряженное массовое производство, где «не зажечься ни одной искре внутреннего контакта между врачом и пациентом», где при всем желании становится все более невозможным малейшее проявление таинственного магнетического взаимодействия душ. По мнению Цвейга, этой новой системе в западном мире по-прежнему противостоит простой человек, который все еще смотрит на болезнь как на нечто сверхъестественное, который все еще противопоставляет болезни душевный акт надежды, все еще хочет видеть вместо специалиста человека. «Пусть давно уже в свете электричества рассеялась вера в ведьм и дьяволов, — пишет Цвейг, — вера в этого чудодейственного, знающего чары человека сохранилась в гораздо большей степени, чем в этом признаются открыто».
   В Африке врач и жрец были еще едины, а болезнь воспринималась африканцем как некое единство, подвластное магии исцелителя, будь то врач или колдун. Вот как рассказывает об этом Швейцер в одном из писем:
   «То, что болезни имеют свои естественные причины, никогда не приходит в голову моим пациентам: они приписывают их злым духам, злой магии человека или „червячку“, который в их представлении воплощает всякую боль. Когда просишь описать симптомы болезни, они заводят речь о „червячке“, рассказывают, как он был сперва в ногах, потом переполз в голову, а оттуда пробрался в сердце...
   Все лекарства должны способствовать именно изгнанию «червячка». Если я успокаиваю боль в желудке при помощи опия, то пациент назавтра приходит ко мне, сияя от радости, и сообщает, что червячок изгнан из его туловища и теперь поселился в голове, где пожирает его мозг; не могу ли я теперь дать ему что-нибудь и от головы тоже?»
   Это как раз то, о чем говорит Цвейг: болезнь воспринимается в целом, и акт ее изгнания представляется, без сомнения, магическим, что с удивлением отмечает Швейцер, рассказывая, как почитают его картонный жетончик многие из пациентов, особенно пахуаны. Для них это фетиш, амулет.
   «Меня на языке галоа зовут среди туземцев „Оганга“, то есть „заклинатель“, — пишет Швейцер, — у них нет другого названия для врача, и своих соплеменников, которые занимаются врачеванием, они тоже называют так. Мои пациенты считают вполне логичным, что человек, который может исцелять болезни, должен быть в силах также и вызывать их, даже на расстоянии. Меня поражает тот факт, что я могу пользоваться репутацией существа столь доброго и в то же самое время столь опасного!»
   Вера в магию, амулеты, фетиши, в разного рода проклятия и табу была, по мнению Швейцера, одним из величайших зол джунглей, с которыми европеец должен вести борьбу, хотя и очень осторожную, очень тактичную, действуя скорее при помощи дружелюбной шутки, чем путем прямого убеждения или насилия. Достаточно парадоксально, хотя и вполне правдоподобно, что та же вера в магическую силу Оганги, позднее соединявшаяся с верой в его человеческое могущество, помогала на первых порах молодому доктору оказывать столь эффективную помощь своим пациентам.
   В Швейцере-враче особенно отчетливо выделялась черта, которая не может не вызывать глубокой симпатии у тех представителей большей части человечества, которых когда-либо называли грустным словом «больной» или не менее грустным «пациент», что в буквальном переводе значит «терпящий». Швейцер был полон сочувствия, сострадания, он волновался за человека, он не поддавался спасительному для врача воздействию эмоционального иммунитета, притуплению чувствительности к чужой боли и так называемому «эмоциональному параличу», постигающему даже весьма достойных представителей этой достойнейшей из профессий на земле.
   Швейцер пишет в своих воспоминаниях:
   «Сама работа, как бы трудна она ни была, все же не лежала на мне таким бременем, как те тревоги и та ответственность, которые ее сопровождали. К несчастью, я не принадлежу к числу медиков, наделенных жизнерадостностью, которая столь необходима при этом занятии, и потому я находился в постоянной тревоге за тяжелых больных и за тех, кого пришлось оперировать. Напрасно старался я выработать в себе спокойствие характера, дающее врачу возможность, несмотря на все его сочувствие страданиям пациента, управлять своей духовной и нервной энергией, как он захочет».
   Это непреходящее волнение за пациента, эта повышенная чувствительность (как бы ни отозвались о ней истинные профессионалы) и это «вникновение» представляются пациенту из века высокоорганизованной медицины чертой крайне симпатичной. Тот же Цвейг писал о врачах, которые как на конвейере проносятся от постели к постели и большей частью не имеют времени «заглянуть в лицо человека, прорастающего страданием». Единственным, кого Цвейг мог противопоставить этому обезличиванию и обездушиванию врачебной науки, был допотопный, вымирающий экземпляр медика, «последний, в ком оставалось еще от двойственности жреца и врачевателя», — домашний врач. Характерно, что Швейцер не раз называл себя то домашним врачом из джунглей, то деревенским доктором из джунглей.
   Так или иначе, сострадательную чувствительность Швейцера трудно охарактеризовать как типичную для современного западного (а может, и не только западного) врача. Вслушайтесь только в его рассказ о первых операциях:
   «...Когда стонущий бедняга приходит ко мне, я кладу ладонь ему на лоб и говорю: „Не бойся! Через час ты уснешь, а когда проснешься, больше не будешь чувствовать боли“. Вскоре ему делают инъекцию омнипона, в больницу вызывают Жену Доктора, и вместе с Джозефом она готовит все для операции. Перед началом она вводит больному анестезирующие средства, и Джозеф в длинных резиновых перчатках помогает ей.
   Операция закончена, и в слабо освещенной спальне я наблюдаю за пробуждением больного. Едва сознание возвращается к нему, как он начинает изумленно оглядываться и восклицать: «Мне больше не болит! Не болит...» Рука его, разыскав мою руку, держит ее, не отпуская... Африканское солнце, пробившись через ветви кофейных деревьев, уже заглядывает к нам под темный навес, а мы сидим бок о бок, черные и белые, ощущая, что смогли на деле познать сегодня значение слов «все вы — братья». Если бы мои щедрые друзья из Европы только могли прийти сюда и пережить с нами один такой час».

Глава 10

   Дорогой шкипер рассказал доктору, что он тут недавно ремонтировал суденышко, нагнувшись. Солнце пробралось ему при этом под шлем и падало на затылок. А результат — доктор видел: еле-еле выкарабкался, еще бы немного — и крышка. Такое уж тут солнце, на экваторе.
   Они плыли в Н'Гомо. Там кто-то тяжело заболел в миссии. Доктору приходилось время от времени предпринимать такие поездки, и это вносило в жизнь приятное разнообразие: бескрайние просторы Огове, кромка девственного леса, вон гиппопотамы плещутся у берега, рыба сверкнула на середине реки. Первозданная красота природы всегда наводила его на серьезные мысли. Не удивительно, думал он, что пациенты его, африканцы, так часто бывают склонны именно к серьезному и существенному, к первоосновному, фундаментальному мышлению. Приходили на память слова Гёте: «Природа не допускает шуток, она всегда серьезна и строга, она всегда правда». У Швейцера было ощущение, что именно здесь, в такие минуты, рождаются существенные, стоящие мысли.
   В Н'Гомо была больна миссис Форе, жена миссионера: прошла несколько шагов без шлема — и вот, солнечный удар.
   Миссионер месье Хог сделал доктору необычный подарок. Один из жителей деревни привел к месье Хогу жену и сообщил, что оба они давно уже страдают бессонницей, но тут он слышал недавно во сне голос, который сообщил ему, что они смогут излечиться, если он отдаст наследственный фетиш семьи месье Хогу и будет выполнять приказы месье Хога. Мирный протестантский проповедник включался, таким образом, в систему древней африканской магии. Приказы месье Хога были разумны и доброжелательны: он приказал супружеской чете отправиться в Ламбарене, к доктору Швейцеру, а самому доктору передал этот странный подарок.
   Швейцер уже знал в принципе, из чего состоит фетиш. Напротив ламбаренской миссии, на новой плантации, висел фетиш в бутылке, предназначенный для охраны плантации. В состав фетишей входили, как правило, предметы, назначение которых было непонятным. В ходу были когти и зубы леопарда, мешочки с красной землей, красные перья и даже странной формы европейские колокольчики XVIII века, уцелевшие от времен меновой торговли. Что было куда более трагичным — в фетиш нередко включались кости из человеческого черепа или даже целый череп, причем череп, добытый специально для фетиша.
   В фетише, подаренном месье Хогом, тоже оказались два продолговатых кусочка из теменной части черепа, окрашенные каким-то красноватым веществом.
   По возвращении в Ламбарене доктора ждало радостное известие: дом у подножья холма был достроен. Это был небольшой домик из рифленого железа, крытый пальмовыми листьями. Здесь уместилась малюсенькая аптечка, приемная и маленькая операционная. В конце осени Швейцер начал прием в новом доме, а в декабре он получил в свое распоряжение навес для больных и новую приемную, которые были построены из бревен и покрыты, как туземные хижины, листьями рафии. В палате, под навесом, Швейцер начертил на полу шестнадцать больших прямоугольников — места для лежания. В тот же день на лодках привезли дерево, а к ночи все шестнадцать лежанок были готовы. Это было нехитрое и практичное устройство: четыре столбика с рогаткой, две длинные жерди, а поперек — несколько палок покороче. Поверх была сухая трава вместо матраса, а внизу, до пола, еще оставалось полметра, чтобы прятать пожитки и запас бананов. Койки широкие — так, чтоб можно было уместиться вдвоем и втроем, накрывшись принесенными из дому противомоскитными сетками. Разделения на женскую и мужскую палаты не было — как дома. Все как дома, и доктор тверд был только в одном требовании: чтобы здоровые, живя в палате во время своих посещений, не сгоняли на пол больных.
   Доктор не теоретизировал, не рассуждал о принципах организации здравоохранения: он просто лечил. Однако мало-помалу в процессе его практики в Ламбарене стал складываться его собственный, особый, ни на что не похожий тип лесной клиники, больницы джунглей, вызывавшей впоследствии столько нареканий и столько недоумений.
   Доктор наблюдает за пациентами, за тем, как они устраиваются в больнице, как организуют свой быт. И он не ломает этот быт, не совершает «культурных революций», а понемножку приспосабливает правила больницы к этому быту. Больше того, больные сами подсказывают ему многое. В джунглях очень сильны внутрисемейные связи. Что ж, Швейцер разрешает пациентам приводить семью в больницу. Нерационально было бы строить палаты европейского типа, ставить больного в непривычные условия. И Швейцер не навязывает больным ничего, что могло бы их сейчас расстроить. Он видел, как умирают здесь люди, нарушившие глупейшие табу: он знает, как легко травмировать психику африканца. Не надо нарушать табу, не надо добавлять к страданиям больного психическую травму, вызванную больничным режимом, если в этом нет острой необходимости.
   В лесной клинике Швейцера лежало в тот первый год уже до сорока больных. Вокруг домика выросли бамбуковые хижины.
   Жизнь в джунглях была на поверхности довольно однообразна — больные, больные, больные...
   В начале сухого сезона ночи становятся холоднее. У габонцев нет постели, они спят на земле, и в этот сезон становится все больше случаев простуды.
   Швейцера долго мучило, в чем причина непонятных желудочных расстройств, пока, наконец, случайно он не узнал от Джозефа, что, когда габонцы страдают от бессонницы, они курят всю ночь, чтобы оглушить себя. Теперь, когда Швейцеру жалуются на запоры, он задает и такой вопрос: «Сколько трубок в день выкуриваете?» Табак здесь распространен как эквивалент обмена — головка в семь листьев всегда может пригодиться в путешествии. Швейцер берет с собой ящик табака и вдохновляет им гребцов. Только при этом надо все время сидеть на ящике. Вообще гребцы бывают им не очень довольны. Во время путешествия в Самкиту они сказали:
   — Вот если бы месье Кадье был с нами, он настрелял бы на ужин обезьян и птиц.
   В Самките происходило собрание миссии и местных проповедников. Здесь поддержали просьбу Швейцера об ассигновании на строительство больницы. Вообще у него сложились прекрасные отношения со всеми. Однажды во время какого-то теологического затруднения один из миссионеров даже обратился к нему с вопросом. Впрочем, тут же с места последовал протест от проповедника-африканца из далекой деревни:
   — Так нельзя. Ведь доктор же не теолог, как мы с вами.
   Впрочем, когда отцы из миссии убедились, что он вовсе не навязывает им своих теологических взглядов, они разрешили ему даже читать проповеди. Запрет был снят, и он больше не должен был «молчать как рыба».
   Иногда он читал проповеди и находил в этом немалую радость. Кроме того, ему прислали старую африканку, которая готовилась к обращению в христианство. Профессор теологии старался задавать ей вопросы полегче, а она отвечала ему с большой находчивостью. Вопрос о том, был ли Иисус Христос беден, привел ее в изумление. «Что за дурацкий вопрос! — воскликнула она. — Если Бог, Великий Вождь, был ему отцом, то как же он мог быть беден!» Швейцер был в общем-то доволен ее ответами. Увы, высокая оценка известного европейского теолога не помогла находчивой старухе африканке. Местный пастор побранил ее за непосещение занятий по катехизису и велел еще раз прийти на экзамены через полгода.
   Швейцер отметил, что обращение редко меняло мировоззрение африканцев. Колдуны и заклинатели по-прежнему держали их в страхе; местные боги и местные обряды сохраняли свою силу и уживались со всеми видами христианства — и с протестантским, и с католическим, и с самым либеральным, габонски-миссионерским. Джозеф просвещал своего доктора, вводя его в сложный мир габонской психологии.
   Доктор, с своей стороны, пытался преподать помощнику некоторые, несомненно, удобные европейские добродетели — например, бережливость. Пока Джозеф служил поваром на побережье, жена его ушла к белому. Теперь нужно было приобрести новую спутницу жизни, а Для этого требовалось хотя бы 600 франков. Конечно, эту сумму, равную примерно 24 фунтам, можно было выплатить и по частям, но Джозеф говорил, что это ему не подходит. И доктор находил, что Джозеф, вероятно, прав. Родные такой купленной в рассрочку жены могли вдруг потребовать уплату остальной суммы сразу, а то и увеличить сумму. Жене в этих условиях тоже ничего не скажи, а то уйдет. Если утром у его помощников бывали мрачные лица, доктор уже знал, что ночью у них тайком увезли жену. Вообще Швейцер заметил, что при подобной системе платежей женщина сохраняет довольно большую независимость в африканской семье. Она всегда может пожаловаться родителям и братьям, а то и сбежать вообще.
   Так или иначе, «Первому помощнику Доктора» была нужна жена, и бережливый эльзасец доктор Швейцер пытался приучить своего помощника к экономии. Доктор подарил Джозефу копилку и обязал его бросать туда все приработки за ночные дежурства и деньги, подаренные Джозефу белыми пациентами. Впрочем, уверенности в будущем Джозефа у Швейцера не было.
   Однажды они вместе пошли за покупками в ламбаренский магазин, и, пока доктор покупал гвозди и шурупы, Джозеф присмотрел себе пару лакированных ботинок, которые от долгого пребывания в парижской витрине высохли и сопрели. Стоимость этого предмета парижской роскоши равнялась месячному заработку Джозефа, и все-таки к тому моменту, когда Швейцер освободился, Джозеф уже начал прицениваться к ботинкам. Доктор взглянул на своего помощника страшным взглядом, но Джозеф невинно отвел глаза. Тогда доктор довольно сильно ткнул Джозефа в ребро, тайком, за прилавком.
   Продавец, конечно, очень хотел сбыть лежалые туфли и разливался соловьем. Джозеф на всех парусах шел к безумной трате, и тогда бережливый доктор стал пребольно щипать его сзади, в результате чего сделка была расстроена.
   «На обратном пути, в лодке, — пишет Швейцер, — я прочел ему длинную нотацию о его детском пристрастии к неразумным и дорогим покупкам, но единственным результатом этой лекции было то, что назавтра же он тайком отправился в эту лавку и купил туфли! Почти половину того, что он зарабатывает у нас, Джозеф тратит на костюмы, туфли, галстуки и сахар. Он одевается гораздо элегантнее, чем я».
   Вся эта сцена описана с характерным швейцеровским юмором, но последняя фраза поистине уморительна. Можно представить себе, как смеялся бы Джозеф, если бы умел читать, ибо все пятьдесят лет доктор Швейцер расхаживал по Ламбарене в старых, хотя и чистых, штанах цвета хаки и белой полотняной рубахе.
   Впрочем, в этой комической сценке есть серьезный момент (кстати, ведь и бережливость Швейцер считал вполне серьезной добродетелью), к которому Швейцер не раз возвращался впоследствии: он отмечал, что колониальные магазины торгуют всякой нелепой дребеденью и лежалыми товарами, не находящими сбыта нигде, кроме Африки. Это было характерной чертой колониальной политики и, по существу, одной из попыток увеличить невысокие потребности африканцев, всучивая им разнообразные бессмысленные предметы и заставляя их в результате этих трат продавать свою рабочую силу.
   Проблема рабочей силы вопреки расхожему мнению оказалась в джунглях до крайности сложной. Здесь не только нельзя было найти даровых рабочих, но и невозможно было найти рабочих вообще. И первое объяснение, которое давали этому явлению белые, сводилось к тому, что африканцы ленивы. Швейцер опровергал это мнение со всей решительностью. Склонности ученого и врожденное чувство справедливости призывали его «заглянуть поглубже в суть проблемы».
   «Всякий, кто видел, как обитатели туземной деревни расчищают под банановую плантацию кусок девственного леса, — писал он, — знает, что негры в течение нескольких недель могут работать с полным напряжением сил и с большим энтузиазмом... Что касается меня лично, то могу ли я, положа руку на сердце, сказать, что негры ленивы, после того как пятнадцать негров доставили ко мне тяжелобольного белого и при этом гребли без передышки против течения тридцать шесть часов.
   Итак, негр работает хорошо при определенных обстоятельствах, но только тогда, когда этого требуют обстоятельства».
   Разгадку проблемы Швейцер видит в том, что габонец из джунглей всегда лишь временный рабочий, потому что «в обмен на небольшое количество работы природа снабдила его всем, что необходимо для поддержания его жизни в деревне». А следовательно, габонцу незачем наниматься на работу, и если он делает это, то временно, при чрезвычайных обстоятельствах: надо выкупить жену или жен, купить красивый материал на платье жене, новый топор, табак, ром или костюм цвета хаки. Потом он возвращается в деревню.
   «Негр вовсе не лентяй, — полемически восклицает Швейцер, — но свободный человек...»
   Так сын трудолюбивой страны, где обработан каждый клочок земли, где традиции ежедневного труда столь прочно вошли в быт, в кровь, в манеры, в мораль, приходит к пониманию психологии своих пациентов.
   Трудолюбие и постоянный труд — это далеко не единственная традиция и единственный уклад жизни, существующий на земле, говорит Швейцер, подойдите к африканцу с более широкими взглядами. Впрочем, когда доходило до практического использования этого открытия в пятидесятиградусную жару, при страшном переутомлении, наплыве страдающих пациентов и нехватке всего, что только может понадобиться для работы, Швейцер, увы, не всегда умел оставаться на уровне своих рассуждений. Сказывалось переутомление, тягостное чувство ответственности...
   Что же до попыток колониальной администрации принудить африканцев к работе посредством расширения их потребностей или насилия, то Швейцер описывает эти эксперименты довольно презрительно. Торговцы предлагали африканцу товары — полезные, бесполезные и вредные (алкоголь).
   «Полезные никогда не потребуют того, чтобы он работал достаточно много. Бесполезные и ром действенней. Только посмотрите, что продается в джунглях!»
   По мнению Швейцера, увеличение нужд дает немного, потому что африканец станет настоящим работником для промышленности только тогда, когда перестанет быть свободным человеком. Трагизм африканских проблем Швейцер видел в том, что задачи колонизации и цивилизации не совпадали, более того, являлись антагонистичными.Цивилизация, согласно мнению Швейцера, впервые высказанному им уже тогда, в первый год пребывания в Африке, требовала, чтобы африканцы оставались в деревнях, чтобы они обучились промыслам, научились разводить плантации, выращивать кофе и какао, строить дома. Цели колонизации несколько иные: «Ее пароль — „производство“, и требования ее сводятся к тому, чтобы капитал, вложенный в колонии, приносил прибыль, а метрополия в результате этих связей удовлетворяла бы свои нужды».