«В самом сердце Черного континента один... из известных католиков наших дней открыл душу корреспонденту „Поста“. Монтэгю Паркинсон, который был в Южной Корее в пору самых горячих событий, проявил оперативность и на сей раз. В воскресном номере он откроет нашим читателям основную побудительную силу поступков мосье Куэрри... Куэрри искупает свою бурную молодость служением людям».
   Впрочем, это художественное обобщение, а у нас в руках поразительные документы: некоторые из книг о Швейцере, вышедших в последнее десятилетие его жизни, когда доктор, как недовольно отмечали многие, стал легендой и даже пережил свою легенду. Эти книги свидетельствуют, с одной стороны, о последовательности и спокойном величии ламбаренского доктора, а с другой — о недомыслии века, породившего полуграмотную, завербованную журналистику. В этом смысле весьма характерны книги-панегирики, которые, по словам философа Г. Кларка, повторяют затертые восхваления до тех пор, пока не вытопчут все живое на тропе восхваления. Однако еще характернее, пожалуй, книги-разоблачения, среди которых выдающимся в своем роде произведением является «Приговор Швейцеру», принадлежащий перу английского журналиста-международника Джералда Макнайта. С первых страниц книги становится ясно, что «международник» глубоко уязвлен здоровым и спокойным презрением Швейцера к «высшим соображениям» дипломатии ядерного убийства. Известно ведь, что Швейцер приветствовал шаги Советского Союза в сторону разоружения и не верил ни в какую оборонительную ценность оружия, которое может только уничтожить мир.
   «При ближайшем рассмотрении, — пишет Макнайт обиженно, — он оказывается скорее страстным политическим агитатором, чем скромным врачом. Он мрачно бормочет советы западным державам, намекая на приближение конца. Он, похоже, с терпимостью относится к русской позиции и враждебен американским оборонительным планам».
   Макнайт записал поразительный разговор со Швейцером, вполне, с его точки зрения, «разоблачительный». Когда журналист-международник, вторгаясь в столь слабо знакомую ему сферу этики, стал допытываться, для чего доктор Швейцер лечит больных, не является ли это экспериментом в рамках христианства и так далее (как видите, полный набор гриновского Паркинсона), Швейцер встал с места и спросил в упор:
   «Почему Англия связывает себя с воинственной политикой Соединенных Штатов? Разве не ясно, что сегодня американские намерения более опасны, чем намерения русских, потому что американцы настойчиво отказываются положить конец испытаниям?»
   «...Я сказал, — продолжает Макнайт, — что сегодня человек Запада не чувствует себя вправе выбирать собственную судьбу. Швейцер открыл глаза и склонился ко мне. „Тогда он обречен, — сказал он резко. — Спасение в нем самом, и он должен развить в себе большую человечность. Каждый в этих вопросах должен сам стоять на своих ногах“.
   «Я сказал, что, рассуждая реально, мы можем сказать, что, поскольку ядерная бомба сократила войну в Японии, она только спасает жизни. Он сказал с большой убежденностью: „Рассказать вам, что случилось на самом деле? Трумэн хотел применить бомбу не для того, чтобы закончить войну в Японии, а для того, чтобы показать, что у него есть бомба. Ученые были против ее применения; они были в ужасе, но ничего не могли поделать. С союзниками не советовались, их просто известили“. На мгновение он заглянул мне в глаза, а потом добавил: „Эйнштейн был моим другом. Я знаю!“
   Швейцер, много читавший и думавший о радиации, заявил Макнайту:
   «Успокаивающие статистические данные, выпускаемые учеными и государственными органами, сплошная ложь. Воздействие заражения уже сказывается на многих случаях неудачных родов».
   «Первый важный шаг для Англии, — сказал Швейцер Макнайту, — порвать военные связи с США».
   «Только так вы остановите поток ядерного оружия, которым вас в противном случае завалят. Освободившись, вы, может быть, сумеете восстановить свои индивидуальные человеческие права и вашу обычную человечность».
   Однако, заканчивая беседу с журналистом, Швейцер грустно сказал ему: «Напишите вашу книгу, но будьте готовы к тому, что вы попадете в тюрьму. Это я говорю совершенно серьезно. Те, кто верит в этику, как Рассел, которого я хорошо знаю, никогда не бывают в почете. Их всегда преследуют...»
   Видя насквозь слабоумную цивилизацию современного западного мира и продажность его прессы, Швейцер все-таки не мог усомниться в порядочности сидевшего перед ним человека. Макнайт не попал в тюрьму. Он написал все, что нужно было властям и конформистским массам.
   Кроме журналистов, Ламбарене посещали просто поклонники ламбаренской больницы (они тоже писали отчеты), богатые странники и даже массовые туристы. Африканские путеводители упоминали теперь Ламбарене среди достопримечательностей континента — вслед за пирамидами и водопадом Виктория. Туристы, приезжавшие сюда, ожидали увидеть гигантскую фигуру Прометея, которого клюет орел или хотя бы «жареный петух». А видели старенького Геракла, который спокойно и с достоинством чистит авгиевы конюшни, повторяя единовременный подвиг юного Геракла ежедневно уже на протяжении полстолетия.
   Что касается ритуала приема гостей, то Фрэнк вспоминает, что Швейцер не забывал и о правилах политеса.
   «Когда прибыл, например, полный самолет французских генералов, доктор Швейцер даже приоделся. Это была довольно несложная процедура... При звоне колокольчика доктор Швейцер поднялся из-за письменного стола и надел шлем. Однако, выйдя из комнаты, он передумал и вернулся. Он открыл ящик, до отказа набитый веревочками, карандашами и ластиками, с ловкостью, выработанной годами, просунул туда руку и извлек на свет божий малюсенький, закрепленный на булавке, бывший некогда черным галстук-„бабочку“. Булавка была непохожа на те, чтовыпускают теперь в массовом количестве. Вероятно, еевыковал какой-нибудь кузнец из Гюнсбаха много лот тому назад. Швейцер торопливо приколол ее и теперь чувствовал себя окончательно подготовленным к приему высоких гостей.
   Он спустился навстречу им по трапу. Но поскольку пирога, подвозившая высокопоставленных лиц, еще не подошла к причалу, он вынул захваченный с собою мешочек рису и стал кормить цыплят у тропинки. Потом последовали обычные рукопожатия, и гости были приглашены на завтрак. Один из прибывших, человек в пенсне, по всей вероятности армейский капеллан, сделал то, что здесь делали за столом очень редко; он встал и произнес торжественную речь, в которой просил бога ниспослать доктору Швейцеру здоровья и сил на долгие годы. Швейцер внимательно выслушал и отозвался очень кратко. Он сказал: «Будем надеяться, что господь нас слышит».
   «В такие мгновения в глазах Швейцера появляется огонек, который не одобрил бы ни один профессиональный заклинатель, и огонек этот сопровождается особым подмигиванием, которое исчезнет из этого мира вместе со Швейцером».
   В книге Казинса описан подобный же ритуал встречи старого поклонника Швейцера Эдлая Стивенсона. По пути от пристани бывший кандидат в президенты прихлопнул москита на руке Швейцера, и доктор сказал сердито:
   — Не нужно было делать это. Он был мой москит. К тому же, чтобы справиться с ним, нет необходимости вызывать Шестой флот США.
   Впрочем, о политике Швейцер с этими гостями разговаривать не хотел:
   «Когда они спрашивают у меня о политике, я притворяюсь, что я еще более глух, чем на самом деле».
   Заражение мира радиоактивными осадками — это, по мнению Швейцера, больше не было «политикой»: это был главный вопрос жизни на земле, проблема Уважения и Неуважения к Жизни. Тем не менее это было активным вмешательством в дела мира, к которому с неизбежностью привела Швейцера его действенная этика.
   28 апреля 1957 года, через год после опубликования «Декларации совести», по норвежскому радио было прочитано первое воззвание Швейцера по поводу угрозы радиоактивности, нависшей над жизнью нынешнего и главным образом грядущих поколений людей и животных. Напомнив, что год назад он уже привлекал внимание к опасности радиоактивного отравления воздуха и земли в результате испытаний, Швейцер отмечает, что с тех пор непрестанно раздавались пропагандистские выступления, отрицающие как опасность испытаний, так и необходимость их немедленного прекращения. Швейцер привел несколько примеров из потока «утешающей» пропаганды, наводнившей мир. Прежде всего оп процитировал заявление Американского комитета по атомной энергии:
   «...Нынешнее и потенциальное воздействие постепенного роста радиоактивности в воздухе на наследственность сохраняется в терпимых пределах».
   Всякого неоглупленного и непредубежденного читателя такое заявление должно было бы насторожить. Что означает выражение «в терпимых пределах»?
   «Смысл туманного рассуждения о „терпимых пределах“, — говорит Швейцер, — вероятно, заключается в том, что количество детей, которые будут рождаться изуродованными, будет недостаточно велико, чтобы оправдать прекращение испытаний».
   И правда: ну родятся несколько сот уродов у счастливых молодоженов, стоит ли из-за этого прекращать испытания столь благородного оружия, как атомная или водородная бомба?
   «Результаты всей этой арифметики вовсе не так надежны, как это хотели бы представить», — говорит Швейцер. Он приводит элементарные (для человека думающего) данные. За последние годы так называемый «допустимый предел радиации» приходилось снижать много раз. То есть при более тщательном рассмотрении он оказывался недопустимым. Если в 1934 году это было сто единиц радиации в год, то теперь предел этот официально снижен до пяти, а во многих странах установлен еще ниже. Доктор Лористон Тэйлор (США) и многие другие вообще не берутся сказать, существует ли безвредная доза радиации (а доктор Тэйлор — один из крупнейших американских авторитетов в области защиты от радиации).
   «Нам постоянно твердят о „допустимой дозе радиации“! — восклицает Швейцер. — А кто допустил ее? Кто вообще имеет право ее допускать?»
   С уточнением научных данных каждый раз выясняется, что «допустимые дозы» были гибельными и для людей и для животных.
   «Поколение за поколением, — говорит Швейцер, — будут на протяжении веков свидетелями рождения все большего количества людей с физическими недостатками».
   Декларация 9235 ученых, врученная доктором Лайнусом Полингом генеральному секретарю ООН 13 января 1958 года, прямо заявляла, что последствием испытаний будет рождение все большего числа детей-уродов.
   Для Швейцера воистину «непостижимой чертой пропаганды продолжения испытаний» было «ее полное пренебрежение губительным влиянием, которое, по мнению биологов и врачей, окажет на грядущие поколения радиация». Швейцер приводил слова французского биолога и генетика Ростана, который называл эти испытания «преступлением, продленным в будущее». К тому же, замечал Швейцер, угроза эта касается не одних ядерных держав. Так кто дал им право рисковать здоровьем всего мира?
   «Тот факт, что Советский Союз хочет сейчас отказаться от продолжения испытаний, имеет большое значение, — писал Швейцер. — И если бы Великобритания и Соединенные Штаты могли сейчас прийти к такому же разумному решению... человечество освободилось бы от страха...»
   29 апреля 1958 года норвежское радио передало второе воззвание Швейцера, которое посвящено было опасности атомной войны. Швейцер повторял здесь то, о чем старались пореже говорить политики:
   «Когда люди имеют дело с атомным оружием, никто не может сказать: „А теперь пусть решает оружие“. Можно лишь сказать: „А теперь мы вместе совершим самоубийство иуничтожим друг друга“.
   Швейцер подчеркивал серьезнейшую опасность, которую представляет для мира круглосуточное состояние тревоги на случай военного нападения. Страшную опасность таит в себе возможность ошибки при расшифровке того, что появляется на экране радара. Ведь в этих случаях требуются немедленные действия, то есть развязывание войны. Швейцер рассказывает, как мир недавно оказался на грани гибели, когда радарные станции ВВС США и береговой службы США доложили о вторжении неопознанного бомбардировщика. Получив это предупреждение, генерал, командовавший стратегической бомбардировочной авиацией, должен был отдать приказ об ответной ядерной бомбардировке. Однако он колебался, понимая, какую ответственность берет на себя. Вскоре было обнаружено, что радарные станции допустили какую-то техническую ошибку. «Что случилось бы, если бы на месте этого генерала оказался менее уравновешенный генерал?..»
   «Было бы крайне важно, — говорит Швейцер, — если бы Соединенные Штаты в этот решительный миг смогли высказаться за отказ от атомного оружия, чтобы устранить возможность возникновения атомной войны. Концепция достижения мира путем запугивания противника оружием может только увеличить опасность войны».
   Третье воззвание, прочитанное в Осло 30 апреля 1958 года, было посвящено переговорам на высшем уровне.
   «Дело в том, что испытания атомного оружия и его использование, — говорит здесь Швейцер, — несут в самих себе абсолютные причины для их запрещения», ибо и испытания и пользование этим оружием глубоко нарушают права человечества. Испытания причиняют вред народам, которые живут вдали от ядерных держав, угрожают — причем в мирное время! — их жизни и здоровью. Атомная война и радиация сделают невозможной жизнь на территории стран, не участвующих в войне. Это бессмысленный и жестокий способ подвергнуть опасности самое существование человечества. А потому война эта не смеет стать реальностью.
   «Долг трех ядерных держав, — заявляет Швейцер, — достигнуть соглашения по этим совершенно бесспорным вопросам без всяких предварительных условий».
   Все лагери и все страны Европы, предупреждает Швейцер, должны прежде всего согласиться, что они уже связаны друг с другом на веки вечные, на горе и радость. Это, по мнению Швейцера, «новый исторический факт», и его нельзя обходить в политике: ведь теперь нельзя «победить», не погибнув вместе.
   «А между тем честность одних народов другие народы неизменно подвергают сейчас сомнению. Как же может родиться доверие? Только в том случае, если новый дух овладеет народами, они найдут выход из этого поистине отчаянного положения. А чтобы он родился, должно существовать сознание его необходимости... Сознание того, что мы едины как человеческие существа, было потеряно в перипетиях политики. Мы достигли той точки, когда стали рассматривать друг друга только как представителей нации, которая выступает „за“ или „против“ нашей точки зрения... Теперь же мы должны снова открыть тот факт, что все мы человеческие существа и что мы должны уделять друг другу моральные ресурсы, которыми располагаем. Только тогда сможем мы поверить, что в других народах, как и в нас самих, пробудилась потребность в новом духе, а он положит начало чувству взаимного доверия».
   «Дух — это могучая сила преобразования мира», — заявлял восьмидесятитрехлетний Швейцер и пытался представить слушателям особенности новой ситуации: «Сейчас можно рискнуть только в двух направлениях: первое — продолжать безумную гонку вооружения, подвергаясь тем самым опасности неизбежной атомной войны в ближайшем же будущем; второе — отказаться от атомного оружия в надежде, что Соединенные Штаты и Советский Союз, а также народы, связанные с ними, могут жить в мире. Первый путь не дает надежды на благополучный исход, второй — дает. Мы должны попробовать второй».
   Голос Старого Доктора снова прозвучал из Ламбарене, и, как ни странно, мир, не скупившийся на похвалы ему, не спешил прислушаться к его бескорыстным предупреждениям. Люди «просвещенного» буржуазного Запада шелестели газетами, скептически улыбались, читая рассуждения продажных журналистов, и все-таки незаметно для себя впитывали газетную отраву, толковали о мощных ракетах ПВО, о «чистой» бомбе, о «сдерживающей мощи», об укреплении обороноспособности и фантастических успехах в запуске военных и полувоенных ракет.
   Африканский континент сотрясали бури освободительной борьбы. В Габоне теперь было несколько политических партий, и многие из противников коалиционной партии Леона Мба избрали мишенью для своих предвыборных нападок больницу Швейцера.
   В 1958 году в Габоне происходил плебисцит. Габонцы с синими опросными листочками выстраивались в очередь у больничной аптеки и спрашивали, что означают эти «Да» и «Нет». Врачи терпеливо объясняли им, что они могут проголосовать за независимую республику Габон или за французскую колонию. Пациенты кивали и спрашивали, как проголосовать за доктора Швейцера.

Глава 20

   В 1958 году Швейцер поклялся однажды, что больше не будет строить. Потом оказалось, что нужны гараж и хранилище для бензина: теперь в больнице был свой грузовичок. Доктор снова руководил строительством, принимал больных, выписывал лекарства, хлопотал по хозяйству.
   Пироги скользили по Огове, привозя больных. Когда-то женщины боялись рожать в больнице, и Швейцер придумал премию для рожениц — чепчик и платьице. Теперь авторитет больницы был настолько высок, что премии были не нужны. Молодые матери охотно доверялась Старому Доктору и его «сыновьям».
   — Когда я вижу, как девочки, которые родились здесь, приезжают снова в больницу, чтобы рожать, только тогда я чувствую, что становлюсь старым, — говорил Швейцер.
   Он ходил по больничному городку и плантациям, как старый фермер, который сам все это построил, сам насадил, знает тут каждую каморку, каждый кустик. Заглянув однажды в комнату доктора Фрэнка, он любовно погладил балки, как бы радуясь их крепости. И молодой дантист понял, что для Швейцера это не просто тесная комнатушка, это творение его рук.
   Жизнь его текла давно заведенным порядком. Это соблюдение обычаев и традиций, «ритуал» обедов, именинных празднеств, проводов, встреч помогали Старому Доктору поддерживать в больнице строгий порядок и добрую атмосферу, несмотря на то, что персонал здесь все время менялся.
   После ужина, когда в столовой стихали разговоры, Швейцер тяжело поднимался с места и шел к старенькому пианино (хотя в углу давно уже стояло еще одно, новое). Раздавали сборники гимнов, Швейцер называл номер гимна и импровизировал вступление, каждый вечер по-новому — в стиле XVIII века, в классическом или романтическом стиле. Пианино было расстроено, но он был привязан к нему, как был привязан ко всем старым больничным вещам, и предпочитал лучше обойти немые клавиши, чем сесть за новое пианино, на котором бренчали сестры.
   После музыкального вступления все вместе пели гимны. В пении этом было просто размышление, тоска по далекой родине или по далеким временам духовных поисков человечества.
   Швейцер спокойно и деловито читал главу из библии, а потом комментировал ее, приводя отрывки из раннехристианских произведений, которые делали яснее контекст только что прочитанной главы.
   ...Швейцер читал отрывки из старинных книг до тех пор, пока часы с кукушкой не прерывали удивительную лекцию ученого-философа. Тогда доктор закрывал книгу и выходил с керосиновой лампой в руке. А через несколько минут в ночных джунглях уже слышались звуки баховской фуги: он упражнялся на своем пианино с органными педалями.
   Сохранилось множество описаний и ужина, и песнопений, и проповеди доктора. Характерно, что все авторы отмечают два момента в этой «ритуальной» части ламбаренского ужина: чисто эмоциональный, я бы сказал, ностальгический характер песнопений и недогматический характер трактовки текстов. Председатель Народной палаты ГДР Г. Геттинг, описывая пение гимнов после ужина, восклицает: «На расстоянии нескольких тысяч километров от Европы мы поем „Все леса в покое“, будто в Германии, где шумят дубовые и сосновые леса с их приятной прохладой...» Рассказывая о комментариях Швейцера к прочитанному тексту, тот же Геттинг отмечает, что «его выводы не догматичны». «Прежде всего в глаза бросается то, — записывает Геттинг, — что Швейцер ищет связь с моралью, с поведением человека наших дней».
   Традиции Ламбарене складывались на протяжении полстолетия. Конечно, в большинстве из них попросту отражены рационализм и здравый смысл Швейцера (опоздав к завтраку, никто не должен извиняться или расшаркиваться; Швейцер вообще не любил имитаций вежливости и обременительных, бессмысленных церемоний), доброта и сентиментальность ламбаренского патриарха (во всех книгах о Ламбарене описаны трогательные обряды дня рождения — пение гимнов, приношение даров, меню по выбору именинника, именинная речь доктора, — а также торжественные дни отъезда и приезда врачей, сопровождаемые колокольным звоном). Некоторые из традиций по здравому размышлению казались новичку анахронизмом, плодом старческого упрямства и косности основателя Ламбарене. Конечно, Швейцер уже вступил в девятый десяток жизни, и это не могло не наложить отпечатка на весь склад его мысли. Тем не менее, судя ко его беседам с журналистами, до тому, что он писал, доктор сохранял поразительную ясность мысли. И с традициями Ламбарене, с чудачествами и «ритуалами» Швейцера все, видимо, обстоит гораздо сложнее.
   Вспомните, как защищались от массового единомыслия другие чудаки, которых сейчас мы почтительно называем великими, — один цеплялся за свое неподкупное презрение к роскоши или к новейшей машинерии; другой настаивал на своей старомодной, неуклюжей манере писать; третий исключал из своей жизни все виды искусства, которые появились недавно, уже на его памяти.
   У Швейцера этих не только объяснимых, но, на наш взгляд, еще и симпатичных, еще и разумных «чудачеств» было более чем достаточно. Прошли времена, когда чудака принимали только с ненавистью. Ныне разумные люди пристально вглядываются и в «мудрость чудака», и в «юродство» чудака, и в его бескорыстие. Впрочем, у лихих журналистов чудак до сих пор вызывает подозрение, а у защитников западного буржуазного прогресса — снисходительную насмешку. Так было и со Швейцером. Число «приговоров Швейцеру» росло год от году.
   Не все посетители спокойно или дружелюбно реагировали на швейцеровскую «универсальную этику», на его нежность к животным и растениям. Гантер, например, недовольно бурчит, что антилоп, кажется, Швейцер любит больше, чем людей.
   Ч. Джой, гулявший однажды со Швейцером по выжженному полю, заметил, как болезненно переносит доктор старинный африканский обычай — выжигать поле. Швейцер сказал Джою:
   «Сам я никогда не выжигаю поле. Подумайте, сколько насекомых погибает в огне!» И прочел на память из «Книги наград и наказаний» Кан Инг Пьена, где говорится о насекомых: «Если мы позволяем им погибнуть, мы восстаем против неба, уничтожая множество его тварей. Это величайшее из преступлений».
   Геральд Геттинг, трогательно рассказывая о кишащем животными Ламбарене, цитирует «Культуру и этику» Швейцера: «Те, кто проводит операции на животных, кто испытывает на них лекарства или прививает им болезни, чтобы использовать результаты на благо людей, не должны успокаивать себя той мыслью, что они приносят людям пользу. Каждый раз они должны думать о том, есть ли в данном случае необходимость приносить животное в жертву человеку, и должны стремиться к тому, чтобы по возможности смягчить ему боль».
   То есть Швейцер признает необходимость уничтожения или притеснения жизни, но предостерегает против успокоения совести. И дальше: «Как много преступлений совершается в научных институтах, где из-за экономии времени и нежелания утруждать себя вообще не пользуются наркозом. А сколько животных подвергают мучениям, чтобы продемонстрировать студентам общеизвестные явления!»
   «Никто не вправе закрывать глаза на их мучения, — продолжает Швейцер, — и делать вид, что ничего не видел. Никто не вправе снимать с себя ответственность. Если на свете царит так много жестокости, если рев животных, страдающих от жажды, остается неуслышанным, если на бойнях безжалостны к ним, если на кухне они принимают мучительную смерть от неопытных рук, если животные терпят так много из-за людского бессердечия и дети терзают их во время игр, то виновны в этом только мы... Мораль уважения к жизни диктует всем нам помогать по возможности животным, которым человек причиняет столько страданий».
   Вероятно, и практика самого Швейцера, и его эмоции, и теории его в отношении животных принимали с годами все более законченную и зрелую форму. Подобную эволюцию сам Швейцер считал естественной для этической личности:
   «Для человека по-настоящему нравственного любая жизнь священна, даже та, что с человеческой точки зрения находится на очень низком уровне. Под влиянием необъяснимого и жестокого закона человек вынужден жить за счет другого, и, уничтожая другую жизнь или нанося ей ущерб, он принимает на себя все большую вину. Как существо высоконравственное, человек борется за то, чтобы избавиться от старых привычек, от раздвоенности, сохранить человечность и нести всему живому избавление от страданий».
   У Швейцера эта особенность его этики стоит в тесной связи с ее универсальным характером. Что же касается этических взаимоотношений человека с животным миром вообще, то они имеют прочную традицию и в восточной и в европейской философии. И потому, когда читаешь многие страницы Швейцера, невольно вспоминается, например, какое впечатление произвели на Ганди жертвоприношения в Бенгалии. «Для меня жизнь ягненка, — писал Ганди, — не менее драгоценна, чем жизнь человеческого существа. И я не согласился бы отнять жизнь у ягненка ради человека. Я считаю, что чем беспомощней существо, тем больше у него прав рассчитывать на защиту со стороны человека от человеческой жестокости».