Страница:
Это было удивительной удачей. Весной он поедет в Швецию и там впервые выскажет то, о чем он думал все эти годы. Он выскажет думающей студенческой аудитории свои мысли об этике и цивилизации, с которыми до сих пор знакомились только сержанты охраны и равнодушные лагерные цензоры.
Шестое рождество после начала войны было веселее предыдущих. Просвет забрезжил над горизонтом. Доктор не мог, конечно, предвидеть, что письмо Седерблома было предвестьем его зарождавшейся мировой славы и будущего успеха Ламбарене. Но у него было смутное ощущение, что еще не все потеряно, что он еще увидит Габон. Впрочем, это была мысль, загнанная глубоко внутрь, в тайники его души, которая умела быть такой сдержанной и стала еще сдержанней в холодных ночах Сан-Реми и полунищих днях Страсбурга. И все же доктор был весел в то рождество за семейным столом. Он без конца потешал жену и гостей забавными историями, как, бывало, потешал свое семейство пастор Луи Швейцер в добрые старые времена. Он тут недавно возвращался в поезде из Барселоны, и между Тарасконом и Лионом в купе ввалились матросы. На их бескозырках Швейцер с удивлением прочитал имя популярнейшего из жизнеописателей Христа — «Эрнест Ренан». Оказалось, что это имя носит крейсер французского флота, который без пощады топит врагов. На вопрос усатого попутчика, кто же такой был Ренан, матросики равнодушно ответили:
— А кто ж его знает! Нам не говорили. Небось какой-нибудь генерал покойный.
Рождество минуло, и Швейцер почувствовал, что он не уверен еще, сможет ли он поехать в Швецию, сможет ли читать лекции. Здоровье его восстанавливалось медленно. Атмосфера Страсбурга, Франции, неразумной в своем торжестве, жалкой, поверженной в прах, голодающей Германии по соседству отнюдь не способствовала приливу бодрости.
Однажды, возвращаясь из больницы после обхода, Швейцер увидел Карла Бегнера, бывшего соученика по классу папаши Ильтиса, понуро сидевшего у дверей своей убогой лавочки. Карл приподнял деревяшку, заменявшую ему теперь правую ногу, и покачал головой. Потом взглянул на Альберта и снова сочувственно кивнул: вот такие дела, оба мы, похоже, побежденные. В постаревшем калеке трудно было узнать бодрого, громкоголосого красавца Карла.
— Детишки болеют, — сказал Карл. — Торговли, видишь, никакой. И вот — нога. А ноет как целая. Покалечили меня, гады. Но ничего, мы им тоже дали...
Шагая к дому, Швейцер грустно смотрел на обшарпанные фасады, на бледных людей в поношенной одежде. Он думал о словах Карла, вспоминал его рассуждения о германском духе...
...Швейцер написал архиепископу Седерблому о своем слабом здоровье, о своей неуверенности и получил теплый, почти ласковый ответ: они подлечат его; там у них хорошие врачи, великолепный воздух, а о диете уж они позаботятся. Швейцер приободрился и сел писать свои лекции. Рукопись из Африки еще не пришла, и он должен был писать все заново. Что ж, в этом были даже свои преимущества — повторить работу на новом уровне зрелости. Темой он избрал проблему этики и приятия мира в мировой философии.
20 апреля они с Еленой приехали в Упсалу, и сразу начались лекции. Общение с габонскими пациентами приучило Швейцера говорить через переводчика. Он говорил короткими, ясными, четко выстроенными фразами, тщательно репетировал с переводчиком.
В доме хозяина супругам не нужен был переводчик. Просвещенный архиепископ отлично говорил и по-французски и по-немецки. В его огромном семействе было так тепло, и весело, и спокойно. Елена ожила, и доктору тоже стало гораздо лучше. «Доктор Оганга», сам поставивший себе диагноз, мог объяснить и причины своего столь быстрого выздоровления. «В великолепном воздухе Упсалы, в доброй атмосфере архиепископского дома, в котором гостили мы с женой, я поправился и снова познал радость работы».
Последнее в этом высказывании было, как любят говорить англичане, далеко не последним по значению. Он воспрянул духом, потому что он снова был ученым и теологом. Активной его натуре нужен был отклик, и он услышал его в этой мирной стране, на островке мысли, чудом уцелевшем в обездоленном мире. Пять лет он писал о проблемах этики и культуры, двадцать лет вынашивал свои наблюдения над крахом бездуховного и бездумного прогресса. Теперь Швейцер видел, как его слушают, ощущал понимание: для него после всех неудач я скитаний это было сейчас очень важно.
Архиепископ Седерблом был человек умный, чуткий и бесконечно добрый. Ему понравился этот эльзасский доктор, одухотворенный, смелый, одержимый своими идеями, многосторонне талантливый — то вдруг бесконечно гордый своим призванием, то очень смиренный и скромный, общительный, остроумный, вдумчивый и меланхоличный. Архиепископ понял, что Швейцера тяготит что-то, в чем он не хочет признаться; и поскольку архиепископ был великим исповедником чужих горестей, ему ничего не стоило вынудить признание у благодарного своего гостя. Они шли на прогулку — вдруг хлынул теплый летний дождь. Архиепископ Седерблом развернул зонтик, и они пошли совсем рядом, под одним зонтом. Вот тогда Швейцер и признался собеседнику, что есть нечто, о чем он думает все время. Ламбарене... Он знает, что на пути его тысячи препятствий, вероятно непреодолимых. Одно из них, может главное, — финансовые трудности: он не расплатился с долгами, взятыми в войну на расходы ламбаренской больницы.
Архиепископ подумал и сказал, что это дело нелегкое, однако вполне осуществимое. Он даже думает, что Швеция здесь может помочь. Швеция не обнищала в войну, а, напротив, разбогатела. Тем больше оснований ей теперь раскошелиться. Архиепископ считал, что нужно организовать лекционное турне по Швеции. Лекции сопроводить органным концертом. Надо рассказать о больнице в джунглях.
Архиепископ Седерблом сам разработал маршрут поездок и сам написал Швейцеру рекомендательные письма во все города. Студент Элиас Седерстром предложил Швейцеру свои услуги в качестве гида и переводчика. Они поехали вместе. Юный студент зажегся идеей лесной больницы. Он мгновенно подхватывал фразу лектора и переводил ее на шведский с большой убежденностью и страстью. Он и сам, бросив учебу, уехал после этого турне в какую-то далекую миссию, где вскоре сложил голову.
Швейцер обращался к этим людям, живущим в мирной цивилизованной стране, и просил их представить себе ситуацию, при которой в течение двадцати или тридцати лет никто из членов их семейства не мог бы получить никакой медицинской помощи. И при этом они страдали бы всеми европейскими и еще многими незнакомыми им тяжкими африканскими болезнями. Швейцер рассказывал им о царстве боли и о континенте, пожирающем своих детей. Он говорил об африканцах, которые умирают и стонут от боли. Об их страшной жизни, ставшей еще страшнее оттого, что землю их открыли для себя белые люди.
— Кто сможет описать все несправедливости и жестокости, которые на протяжения столетий претерпели эти люди от рук европейцев? — говорил Швейцер этим благополучным европейцам. — Если бы составить отчет обо всем, что принесла белая раса черной, это была бы книга, в которой многие страницы, относящиеся к настоящему и прошлому, читатель захотел перелистать не читая, потому что содержание их было бы слишком ужасно.
Швейцер сам написал такую книгу после шведского турне. Архиепископ Седерблом договорился с издателем Линдбладом об издании этой книги. Баронесса Лагерфельт вызвалась спешно перевести ее на шведский язык.
Старинные шведские органы очень понравились Швейцеру. Они были невелики по размеру, но великолепно подходили для простой, искренней интерпретации Баха, свойственной Швейцеру. Уезжая из маленьких шведских городков, Швейцер оставлял там десятки сторонников ламбаренской больницы и энтузиастов сохранения хороших органов.
Прошло две-три недели турне, и Швейцер уже мог выплатить главную часть своих больничных долгов.
В том же году у Швейцера завязалась переписка с Цюрихом. Цюрихские теологи хорошо знали его работы, и в 1920 году Цюрихский университет присвоил Швейцеру звание доктора. Тогда же ему намекнули, что он может получить кафедру в Цюрихе. Это было заманчивое предложение — и для него и для Елены. Снова работа, наука, музыка, прекрасная мирная страна. Они с Еленой и раньше уже не раз подумывали о Цюрихе. Однако теперь, когда вдали неясно забрезжила надежда на раскаленное, душное Ламбарене, изнывающее от боли, Швейцер отказался от всех притязаний на собственное устройство и на профессорскую должность.
Лекции и баховские концерты могли помочь ему снова уехать в Ламбарене, как некогда помогла книга о Бахе. Если б он мог отблагодарить сейчас старую, строгую тетю Софи, учителя Эугена Мюнха! Если бы они только были живы!
В июле Швейцер вернулся в Гюнсбах после утомительного, насыщенного трудами шведского турне. Он вернулся совсем здоровый, окрыленный надеждой и сел за книгу об Африке.
«Мы и наша культура, — писал Швейцер, — поистине несем бремя большого долга... Все, что мы даем им, — не благотворительность, а возмещение ущерба... И даже когда мы сделаем вое, что в наших силах, мы не искупим и тысячной доли нашей вины...»
Швейцер подробно говорит о трагическом противоречии колонизации и цивилизации. Образование идет в Африке по неправильному пути: готовят клерков, учат презрению к физическому труду, к промыслу, к сельскому хозяйству. Не лучше ли было бы в первую очередь научить африканцев рационально вести хозяйство, строить жилье? Швейцер утверждает, что колониальные проблемы не могут быть решены одними политическими мерами: необходима этическая атмосфера для сотрудничества белой и «цветной» рас. Только тогда придет взаимопонимание.
Швейцер говорил о Братстве Боли. Тайная связь объединяет людей, познавших Боль. Это великое братство всех, на ком Знак Страдания, должно прийти на помощь страдающим африканцам,
Швейцер понимал, в какой трудный момент выступает он со своим призывом: он видел голодную Германию, он проехал по разоренной Европе. И все же он верил, что дело его, вдохновленное этической идеей, необходимо миру и сейчас:
«Раньше или позже идея, выдвигаемая мною, завоюет мир, — писал он, — ибо она с неумолимой логикой взывает к интеллекту и к сердцу.
Но подходящее ли сейчас время для того, чтобы посылать ее в мир?.. И как можем мы заботиться о далеких странах, когда столько горя у нас перед глазами?
Для истины нет специального часа. Час ее сейчас и всегда и, конечно же, вероятней всего, именно в то время, которое кажется нам в результате создавшейся ситуации наименее подходящим. Озабоченность страданиями — и теми, что мы видим на родине, и теми, что царят вдали от нее, — сливаясь в единый поток, может пробудить от беззаботности нужное число людей и породить новый дух человечности».
Швейцер предвидел вопросы скептиков: ну, а что может сделать там, в джунглях, один врач? Вот если бы целая организация или правительство. Люди цивилизованной эпохи мыслили цифрами, масштабами. Это потом, через десятилетия, они удивленно качали головой, сравнивая его успехи с успехами международных организаций помощи. А тогда ему приходилось убеждать, доказывать:
«Руководствуясь своим опытом, могу ответить на это, что один врач, причем с весьма скромными средствами, может помочь здесь очень многим больным. И добро, которое удается ему сделать, во много раз превосходит и частицу жизни, израсходованную им здесь, и материальные затраты».
Швейцер с простотой писал о себе и своих планах; он раскрывался людям и ждал помощи в отчаянной надежде снова служить самым обездоленным:
«Я не падаю духом. Беды, свидетелем которых я был, придают мне мужества, а моя вера в будущее поддерживается моей верой в собратьев-людей. Я надеюсь, что мне удастся найти достаточное число людей, которые, избавившись сами от физического страдания, откликнутся на зов тех, кто страдает сейчас».
Так кончилась эта книга. Это был новый литературный опыт для Швейцера, потому что издательство Линдблада поставило ему жесткие рамки объема. Впрочем, он не считал время, потраченное на сокращение, потерянным. Он научился «ужимать» написанное и потом использовал этот опыт при работе над «Философией культуры».
Книга об Африке вышла в Швеции в 1921 году. В том же году она вышла в оригинале в Берне, а потом в английском переводе в Лондоне. Немецкое название ее — «Между водой и девственным лесом» — отражало так сильно поражавший воображение Швейцера ландшафт Ламбарене, на фоне которого разворачивались его медицинские и философские труды, — просторы бесконечных первобытных лесов и раздольных вод Огове, кишащих жизнями.
Книга эта завербовала в лагерь Ламбарене немало сторонников нового, всемирного Братства Боли. Кроме того, она принесла гонорары, поглощенные, как и все прочие заработки Швейцера, новым походом против Боли.
Швейцер писал свою «Философию культуры», рукопись которой, наконец, пришла из Африки. Но в Страсбург и в Гюнсбах все чаще приходили сейчас приглашения из разных городов мира, главным образом из шведских и швейцарских. Ранней весной 1921 года Швейцер был снова приглашен в «Орфео Катала», в Барселону. Здесь его ждала радость. Он участвовал в первом испанском исполнении баховских «Страстей по Матфею».
По возвращении он решился. Он будет писать свой философский труд, будет играть на органе, читать лекции и подготовится к новой поездке в Ламбарене. Война прошлась гусеницами своих бедствий по нему и его больнице. Но он уцелел, и дух его не был сломлен. Он представил свою отставку и в страсбургской больнице, и в старой церкви св. Николая. Потом он уехал в Гюнсбах, где все лето писал «Философию культуры» и помогал отцу читать проповеди в деревенской церкви.
Это в то лето он написал, что знание его пессимистично. И действительно, многие исследователи считают, что вообще редко встречался человек столь обширной эрудиции, движимый столь глубоким скептицизмом. Вспомните даже самые ранние его наблюдения, еще на школьных уроках. За любимой им историей он признавал лишь возможность дать отдельные картины, утверждая ее неспособность проникнуть в духовную жизнь прежних веков, неспособность «прозревать», преодолевая пространство и время. Наука, по его мнению, представляла мир как скопление бессмысленного разрушения и бессмысленного созидания, не одухотворенного этической силой. Теология пыталась подвести под свои дефиниции неизменно ускользающую от нее фигуру Иисуса, познать которого можно, по мысли Швейцера, только соучастием в страдании. Швейцер сам называл свою книгу о «поисках Иисуса» «негативной теологией». Швейцер отрицал способность философии постигнуть смысл целого, способность понять Истину. Он не видел возможности добиться с чисто интеллектуальной точки зрения разумной картины мира: «То, что наше мышление провозглашает знанием, является обычно лишь неоправданной интерпретацией мира». В своей «Философии культуры» Швейцер обращается к проблеме «Weltanschauung», понимания миропорядка, взгляда на мир (в отличие от взгляда на жизнь), мировоззрения (в отличие от жизневоззрения). Швейцер сам объявляет себя агностиком, но он агностик особого рода:
«Объект мировоззрения — это понимание смысла всего, а это для нас невозможно. Величайшее прозрение, к которому мы приходим, заключается в том, что мир — это явление таинственное во всех отношениях и что это реализация универсальной воли-к-жизни. Думаю, что я первым в европейской мысли отважился признать этот в высшей степени удручающий результат познания и принять скептический взгляд на наше знание о мире, не отвергнув при этом миро— и жизнеутверждение и этику. Хотя я отверг всякую мысль о постижении мира, это не значит, что я безвозвратно пал жертвой скептицизма, точка зрения которого заключается в том, что нас несет в этом мире, как корабль без руля. Я просто хочу сказать, что мы должны набраться смелости взглянуть правде в глаза... Всякое мировоззрение, которое не основано на отрицании постижения мира, является искусственным...»
Нетрудно заметить, что идеи Швейцера расходятся здесь с положениями марксизма о познаваемости мира. В то же время утверждение о невозможности конечного постижения мира не приводит Швейцера к скептическому бездействию или неверию в науку вообще, к отказу от системы или теории, к сдаче на волю мистического божества. Более того, по мнению норвежского исследователя Лангфельдта, Швейцер размежевывается здесь с христианской мыслью, которая считает, что все происходит по воле божьей. Но нас интересует сейчас соотношение между рациональным и нерациональным у Швейцера. По Швейцеру, «новое рациональное мышление не пытается, таким образом, достичь определенности в отношении целей мира... Это мышление ограничивается признанием того факта, что познать мир невозможно, и пытается прийти к пониманию воли-к-жизни внутри нас».
Швейцер пишет в своей философской книге, что обновление нашего мировоззрения может прийти только как результат отважной, ищущей мысли. Она же достигает своей зрелости только тогда, когда на опыте познает, как рациональное, доведенное до логического вывода мышление приводит нас к нерациональному. «Миро— и жизнеутверждение так же, как этика, нерациональны... Когда рациональная мысль выражает себя до конца, она всегда приходит к чему-либо нерациональному, и это тем не менее необходимость мысли. Это парадокс, который довлеет над нашей духовной жизнью». Без нерационального элемента наши взгляды на мир и жизнь, по Швейцеру, лишены жизненности и цены. Итак, истинное убеждение нерационально и имеет эмоциональный характер, потому что не может быть выведено из знаний о мире, а дается нам мыслительным опытом нашей воли-к-жизни.
Впоследствии, резюмируя свои мысли в автобиографии, Швейцер писал:
«Этика, которая берет начало в мышлении, вовсе не строится „в соответствии с разумом“, а является нерациональной и эмоционально-воодушевленной. Она не дает искусно очерченного круга обязанностей, но возлагает на всякого индивида ответственность за всякую жизнь, с которой он сталкивается, и побуждает его посвящать себя содействию этой жизни».
В мире бесконечная воля-к-жизни проявляет себя, по мнению Швейцера, как воля-к-созиданию, и она полна для нас неясностей и мучительных загадок; в себе же мы ощущаем ее как волю-к-любви, которая через нас устраняет дилемму воли-к-жизни (вспомните рассуждение о драме воли-к-жизни, раздираемой изнутри).
Швейцер писал все лето. Чаще всего в отцовском доме, в Гюнсбахе, где поселился вместе с женой и малышкой Реной, которой шел второй год. Иногда он работал в библиотеке, и тогда жил в Страсбурге. Тем временем в европейских философских кругах все чаще мелькало его имя. Говорили о его шведских лекциях, о прежних теологических книгах, о новой работе по вопросам философии культуры и фундаментальным вопросам этики. Он получал приглашения читать лекции — от шведских университетов, от университетов Дании, Англии, где он снова, как и десять лет назад, стал очень популярен. Многих взволновал его рассказ о больнице, о столь удивительной реализации этического принципа в глуши габонских джунглей.
Осенью Швейцер надолго уехал из Эльзаса. В начале осени он читал лекции в Швейцарии — о проблемах этики, религии и раннего христианства. Потом, в ноябре, выступал с лекциями и концертами в Швеции, а из Швеции впервые поехал в Англию, где у него было теперь столько поклонников, корреспондентов, друзей. Он читал лекции по философии в Оксфорде, потом в Бирмингеме, в колледже Селли Оук.
В Оксфорд приехал проинтервьюировать его молодой журналист Хьюберт Пит. Швейцер попросил журналиста быть его гидом по Лондону. И Пит, как он рассказывал впоследствии, сопровождал энергичного гостя от философа к философу, от органа к органу. Журналист заставлял себя вслушиваться в непонятные разговоры на немецком и французском языках, но больше полагался на репортерскую интуицию. Он написал впоследствии, что в человеке, которого он сопровождал, была присущая истинному величию скромность. На платформе станции Чэринг Кросс они встретили Ч. Эндрюса, в чьей жизни произвели такой переворот швейцеровские «Поиски Иисуса». Эндрюс писал позднее в одной из своих книг (в специальной главе, посвященной Швейцеру), что этот эльзасец на всем протяжении своей удивительной карьеры «оставался прост, как дитя» (высшая похвала в устах Эндрюса, да и не только Эндрюса).
Пит описывал репетиции в огромных лондонских соборах и Вестминстерском аббатстве, где органные трубы вздымались к сводам, как стволы тропического леса. Швейцер с карандашом, подвешенным за веревочку на шее, размечал синим и красным баховскую фугу для концерта. Описывая полумрак собора, где свет едва пробивался через витражи, Пит передает свое ощущение единства всего, что делал этот необычный и такой непривычный для газетного репортера человек.
Именно в эти месяцы и годы зарождается в Европе слава Швейцера, которая пережила полвека и которая пребудет, пока мир верит в Доброго Человека.
Вернер Пихт, один из очень знающих исследователей жизни и творчества Швейцера, считает, что доктор допустил в эти годы некоторую перемену тактики. Затворник, скромный философ и врач из джунглей обратился в этот момент к людям, и его Ламбарене из безвестной деревушки стало символом и образцом служения. Думается, что Пихт здесь не совсем точен и что Швейцер не планировал никакой перемены тактики. Все было проще и естественней. Уже рассуждения Швейцера об упадке культуры были обращены к людям, к их разуму и моральному чувству, а ведь он начал писать это два десятилетия назад. Свое лекционное турне Швейцер предпринял по совету Седерблома, и цель у него при этом была одна — Ламбарене. Конечно же, он хотел также воздействовать на аудиторию и пробуждать в ней добрые, благородные чувства. Что же касается репортеров, то за них он так же мало в ответе, как и Эйнштейн, тяготившийся своей популярностью. На репортера Хьюберта Пита и ему подобных не могла не действовать эта непривычно спокойная, могучая фигура, эта отрешенность за органом и за письменным столом, эта предупредительность, простота, доброта и полная независимость от моды, от мнений. К сожалению, никакое воздействие не может изменить стиля репортерских писаний. Вот что говорилось в отчете одной из лондонских газет 3 марта 1922 года:
«Самую романтическую фигуру в этой стране являет собой в настоящий момент высокий, могучий и добрый эльзасский профессор, доктор Альберт Швейцер... Этот скромнейший из людей... озабочен лишь облегчением физических и духовных недугов человечества и неохотно сообщает о своих крупнейших достижениях».
После Оксфорда и Бирмингема Швейцер выступил с органными концертами в Лондоне, с лекцией в Лондоне и в Кембридже. Он завоевал в Англии много сторонников Ламбарене. Из Англии он поехал в Швецию и потом, после недолгого отдыха, — в Швейцарию.
Швейцер читает лекции, играет на органе и все заработанные им средства откладывает на Ламбарене. У него удивительно старомодный способ копить деньги: он складывает их в матерчатые мешочки с надписью на каждом: «английские фунты», «шведские кроны», «франки»... С этими его кошельками связано множество историй. Он сам рассказывал, как однажды в Париже, задумавшись, проехал свою остановку, и контролер вывел его из задумчивости предложением заплатить штраф. Швейцер начал развязывать соответствующий мешочек, и тогда пассажиры стали возмущенно кричать на контролера:
— Да как вы смеете его штрафовать? Вы что, не видите, что дедушка только что из деревни приехал?
Он и правда был из деревни, из маленькой эльзасской деревушки, и потом из еще меньшей — габонской. Слово «провинциал» не прозвучало бы для него оскорбительно. Он не верил в цивилизацию, создаваемую бесчеловечным городом современного Запада.
Летом 1922 года Швейцер в спокойствии Гюнсбаха работал над своей книгой о философии культуры. Первая часть была уже почти готова для печати. Она называлась «Упадок и восстановление культуры». В этой начальной части своей «Философии культуры» Швейцер анализировал взаимоотношения культуры и мировоззрения. «Чтобы вернуться к жизни, содержащей идеалы подлинной культуры, мы должны применить новые методы мысли, — писал Швейцер. — И если мы начнем размышлять об этике и о нашем духовном отношении к миру, мы уже одним этим встанем на путь, ведущий от нецивилизованного общества к цивилизации». Самую культуру Швейцер определял в общих терминах как духовный и материальный прогресс во всех сферах деятельности, сопровождаемый этическим развитием индивида и человечества.
«Эту моральную концепцию культуры, которая делает меня почти чужаком в интеллектуальной жизни моего времени, — писал Швейцер во вступлении к первой части труда, — я выражаю с ясностью и бестрепетностью для того, чтобы пробудить среди своих современников размышление о том, что же такое культура».
Само собой разумеется, что культура здесь берется не в узком смысле, как совокупность форм духовной жизни общества, а в смысле широком, выражающем достигнутый на данном этапе развития общества уровень технического прогресса, образования, воспитания, литературы, искусств. Швейцер, как мы уже видели, делает акцент прежде всего на этическом развитии индивида. «Культура и этика», вторая часть труда Швейцера, тоже была в это время уже близка к завершению.
Шестое рождество после начала войны было веселее предыдущих. Просвет забрезжил над горизонтом. Доктор не мог, конечно, предвидеть, что письмо Седерблома было предвестьем его зарождавшейся мировой славы и будущего успеха Ламбарене. Но у него было смутное ощущение, что еще не все потеряно, что он еще увидит Габон. Впрочем, это была мысль, загнанная глубоко внутрь, в тайники его души, которая умела быть такой сдержанной и стала еще сдержанней в холодных ночах Сан-Реми и полунищих днях Страсбурга. И все же доктор был весел в то рождество за семейным столом. Он без конца потешал жену и гостей забавными историями, как, бывало, потешал свое семейство пастор Луи Швейцер в добрые старые времена. Он тут недавно возвращался в поезде из Барселоны, и между Тарасконом и Лионом в купе ввалились матросы. На их бескозырках Швейцер с удивлением прочитал имя популярнейшего из жизнеописателей Христа — «Эрнест Ренан». Оказалось, что это имя носит крейсер французского флота, который без пощады топит врагов. На вопрос усатого попутчика, кто же такой был Ренан, матросики равнодушно ответили:
— А кто ж его знает! Нам не говорили. Небось какой-нибудь генерал покойный.
Рождество минуло, и Швейцер почувствовал, что он не уверен еще, сможет ли он поехать в Швецию, сможет ли читать лекции. Здоровье его восстанавливалось медленно. Атмосфера Страсбурга, Франции, неразумной в своем торжестве, жалкой, поверженной в прах, голодающей Германии по соседству отнюдь не способствовала приливу бодрости.
Однажды, возвращаясь из больницы после обхода, Швейцер увидел Карла Бегнера, бывшего соученика по классу папаши Ильтиса, понуро сидевшего у дверей своей убогой лавочки. Карл приподнял деревяшку, заменявшую ему теперь правую ногу, и покачал головой. Потом взглянул на Альберта и снова сочувственно кивнул: вот такие дела, оба мы, похоже, побежденные. В постаревшем калеке трудно было узнать бодрого, громкоголосого красавца Карла.
— Детишки болеют, — сказал Карл. — Торговли, видишь, никакой. И вот — нога. А ноет как целая. Покалечили меня, гады. Но ничего, мы им тоже дали...
Шагая к дому, Швейцер грустно смотрел на обшарпанные фасады, на бледных людей в поношенной одежде. Он думал о словах Карла, вспоминал его рассуждения о германском духе...
...Швейцер написал архиепископу Седерблому о своем слабом здоровье, о своей неуверенности и получил теплый, почти ласковый ответ: они подлечат его; там у них хорошие врачи, великолепный воздух, а о диете уж они позаботятся. Швейцер приободрился и сел писать свои лекции. Рукопись из Африки еще не пришла, и он должен был писать все заново. Что ж, в этом были даже свои преимущества — повторить работу на новом уровне зрелости. Темой он избрал проблему этики и приятия мира в мировой философии.
20 апреля они с Еленой приехали в Упсалу, и сразу начались лекции. Общение с габонскими пациентами приучило Швейцера говорить через переводчика. Он говорил короткими, ясными, четко выстроенными фразами, тщательно репетировал с переводчиком.
В доме хозяина супругам не нужен был переводчик. Просвещенный архиепископ отлично говорил и по-французски и по-немецки. В его огромном семействе было так тепло, и весело, и спокойно. Елена ожила, и доктору тоже стало гораздо лучше. «Доктор Оганга», сам поставивший себе диагноз, мог объяснить и причины своего столь быстрого выздоровления. «В великолепном воздухе Упсалы, в доброй атмосфере архиепископского дома, в котором гостили мы с женой, я поправился и снова познал радость работы».
Последнее в этом высказывании было, как любят говорить англичане, далеко не последним по значению. Он воспрянул духом, потому что он снова был ученым и теологом. Активной его натуре нужен был отклик, и он услышал его в этой мирной стране, на островке мысли, чудом уцелевшем в обездоленном мире. Пять лет он писал о проблемах этики и культуры, двадцать лет вынашивал свои наблюдения над крахом бездуховного и бездумного прогресса. Теперь Швейцер видел, как его слушают, ощущал понимание: для него после всех неудач я скитаний это было сейчас очень важно.
Архиепископ Седерблом был человек умный, чуткий и бесконечно добрый. Ему понравился этот эльзасский доктор, одухотворенный, смелый, одержимый своими идеями, многосторонне талантливый — то вдруг бесконечно гордый своим призванием, то очень смиренный и скромный, общительный, остроумный, вдумчивый и меланхоличный. Архиепископ понял, что Швейцера тяготит что-то, в чем он не хочет признаться; и поскольку архиепископ был великим исповедником чужих горестей, ему ничего не стоило вынудить признание у благодарного своего гостя. Они шли на прогулку — вдруг хлынул теплый летний дождь. Архиепископ Седерблом развернул зонтик, и они пошли совсем рядом, под одним зонтом. Вот тогда Швейцер и признался собеседнику, что есть нечто, о чем он думает все время. Ламбарене... Он знает, что на пути его тысячи препятствий, вероятно непреодолимых. Одно из них, может главное, — финансовые трудности: он не расплатился с долгами, взятыми в войну на расходы ламбаренской больницы.
Архиепископ подумал и сказал, что это дело нелегкое, однако вполне осуществимое. Он даже думает, что Швеция здесь может помочь. Швеция не обнищала в войну, а, напротив, разбогатела. Тем больше оснований ей теперь раскошелиться. Архиепископ считал, что нужно организовать лекционное турне по Швеции. Лекции сопроводить органным концертом. Надо рассказать о больнице в джунглях.
Архиепископ Седерблом сам разработал маршрут поездок и сам написал Швейцеру рекомендательные письма во все города. Студент Элиас Седерстром предложил Швейцеру свои услуги в качестве гида и переводчика. Они поехали вместе. Юный студент зажегся идеей лесной больницы. Он мгновенно подхватывал фразу лектора и переводил ее на шведский с большой убежденностью и страстью. Он и сам, бросив учебу, уехал после этого турне в какую-то далекую миссию, где вскоре сложил голову.
Швейцер обращался к этим людям, живущим в мирной цивилизованной стране, и просил их представить себе ситуацию, при которой в течение двадцати или тридцати лет никто из членов их семейства не мог бы получить никакой медицинской помощи. И при этом они страдали бы всеми европейскими и еще многими незнакомыми им тяжкими африканскими болезнями. Швейцер рассказывал им о царстве боли и о континенте, пожирающем своих детей. Он говорил об африканцах, которые умирают и стонут от боли. Об их страшной жизни, ставшей еще страшнее оттого, что землю их открыли для себя белые люди.
— Кто сможет описать все несправедливости и жестокости, которые на протяжения столетий претерпели эти люди от рук европейцев? — говорил Швейцер этим благополучным европейцам. — Если бы составить отчет обо всем, что принесла белая раса черной, это была бы книга, в которой многие страницы, относящиеся к настоящему и прошлому, читатель захотел перелистать не читая, потому что содержание их было бы слишком ужасно.
Швейцер сам написал такую книгу после шведского турне. Архиепископ Седерблом договорился с издателем Линдбладом об издании этой книги. Баронесса Лагерфельт вызвалась спешно перевести ее на шведский язык.
Старинные шведские органы очень понравились Швейцеру. Они были невелики по размеру, но великолепно подходили для простой, искренней интерпретации Баха, свойственной Швейцеру. Уезжая из маленьких шведских городков, Швейцер оставлял там десятки сторонников ламбаренской больницы и энтузиастов сохранения хороших органов.
Прошло две-три недели турне, и Швейцер уже мог выплатить главную часть своих больничных долгов.
В том же году у Швейцера завязалась переписка с Цюрихом. Цюрихские теологи хорошо знали его работы, и в 1920 году Цюрихский университет присвоил Швейцеру звание доктора. Тогда же ему намекнули, что он может получить кафедру в Цюрихе. Это было заманчивое предложение — и для него и для Елены. Снова работа, наука, музыка, прекрасная мирная страна. Они с Еленой и раньше уже не раз подумывали о Цюрихе. Однако теперь, когда вдали неясно забрезжила надежда на раскаленное, душное Ламбарене, изнывающее от боли, Швейцер отказался от всех притязаний на собственное устройство и на профессорскую должность.
Лекции и баховские концерты могли помочь ему снова уехать в Ламбарене, как некогда помогла книга о Бахе. Если б он мог отблагодарить сейчас старую, строгую тетю Софи, учителя Эугена Мюнха! Если бы они только были живы!
В июле Швейцер вернулся в Гюнсбах после утомительного, насыщенного трудами шведского турне. Он вернулся совсем здоровый, окрыленный надеждой и сел за книгу об Африке.
«Мы и наша культура, — писал Швейцер, — поистине несем бремя большого долга... Все, что мы даем им, — не благотворительность, а возмещение ущерба... И даже когда мы сделаем вое, что в наших силах, мы не искупим и тысячной доли нашей вины...»
Швейцер подробно говорит о трагическом противоречии колонизации и цивилизации. Образование идет в Африке по неправильному пути: готовят клерков, учат презрению к физическому труду, к промыслу, к сельскому хозяйству. Не лучше ли было бы в первую очередь научить африканцев рационально вести хозяйство, строить жилье? Швейцер утверждает, что колониальные проблемы не могут быть решены одними политическими мерами: необходима этическая атмосфера для сотрудничества белой и «цветной» рас. Только тогда придет взаимопонимание.
Швейцер говорил о Братстве Боли. Тайная связь объединяет людей, познавших Боль. Это великое братство всех, на ком Знак Страдания, должно прийти на помощь страдающим африканцам,
Швейцер понимал, в какой трудный момент выступает он со своим призывом: он видел голодную Германию, он проехал по разоренной Европе. И все же он верил, что дело его, вдохновленное этической идеей, необходимо миру и сейчас:
«Раньше или позже идея, выдвигаемая мною, завоюет мир, — писал он, — ибо она с неумолимой логикой взывает к интеллекту и к сердцу.
Но подходящее ли сейчас время для того, чтобы посылать ее в мир?.. И как можем мы заботиться о далеких странах, когда столько горя у нас перед глазами?
Для истины нет специального часа. Час ее сейчас и всегда и, конечно же, вероятней всего, именно в то время, которое кажется нам в результате создавшейся ситуации наименее подходящим. Озабоченность страданиями — и теми, что мы видим на родине, и теми, что царят вдали от нее, — сливаясь в единый поток, может пробудить от беззаботности нужное число людей и породить новый дух человечности».
Швейцер предвидел вопросы скептиков: ну, а что может сделать там, в джунглях, один врач? Вот если бы целая организация или правительство. Люди цивилизованной эпохи мыслили цифрами, масштабами. Это потом, через десятилетия, они удивленно качали головой, сравнивая его успехи с успехами международных организаций помощи. А тогда ему приходилось убеждать, доказывать:
«Руководствуясь своим опытом, могу ответить на это, что один врач, причем с весьма скромными средствами, может помочь здесь очень многим больным. И добро, которое удается ему сделать, во много раз превосходит и частицу жизни, израсходованную им здесь, и материальные затраты».
Швейцер с простотой писал о себе и своих планах; он раскрывался людям и ждал помощи в отчаянной надежде снова служить самым обездоленным:
«Я не падаю духом. Беды, свидетелем которых я был, придают мне мужества, а моя вера в будущее поддерживается моей верой в собратьев-людей. Я надеюсь, что мне удастся найти достаточное число людей, которые, избавившись сами от физического страдания, откликнутся на зов тех, кто страдает сейчас».
Так кончилась эта книга. Это был новый литературный опыт для Швейцера, потому что издательство Линдблада поставило ему жесткие рамки объема. Впрочем, он не считал время, потраченное на сокращение, потерянным. Он научился «ужимать» написанное и потом использовал этот опыт при работе над «Философией культуры».
Книга об Африке вышла в Швеции в 1921 году. В том же году она вышла в оригинале в Берне, а потом в английском переводе в Лондоне. Немецкое название ее — «Между водой и девственным лесом» — отражало так сильно поражавший воображение Швейцера ландшафт Ламбарене, на фоне которого разворачивались его медицинские и философские труды, — просторы бесконечных первобытных лесов и раздольных вод Огове, кишащих жизнями.
Книга эта завербовала в лагерь Ламбарене немало сторонников нового, всемирного Братства Боли. Кроме того, она принесла гонорары, поглощенные, как и все прочие заработки Швейцера, новым походом против Боли.
Швейцер писал свою «Философию культуры», рукопись которой, наконец, пришла из Африки. Но в Страсбург и в Гюнсбах все чаще приходили сейчас приглашения из разных городов мира, главным образом из шведских и швейцарских. Ранней весной 1921 года Швейцер был снова приглашен в «Орфео Катала», в Барселону. Здесь его ждала радость. Он участвовал в первом испанском исполнении баховских «Страстей по Матфею».
По возвращении он решился. Он будет писать свой философский труд, будет играть на органе, читать лекции и подготовится к новой поездке в Ламбарене. Война прошлась гусеницами своих бедствий по нему и его больнице. Но он уцелел, и дух его не был сломлен. Он представил свою отставку и в страсбургской больнице, и в старой церкви св. Николая. Потом он уехал в Гюнсбах, где все лето писал «Философию культуры» и помогал отцу читать проповеди в деревенской церкви.
Это в то лето он написал, что знание его пессимистично. И действительно, многие исследователи считают, что вообще редко встречался человек столь обширной эрудиции, движимый столь глубоким скептицизмом. Вспомните даже самые ранние его наблюдения, еще на школьных уроках. За любимой им историей он признавал лишь возможность дать отдельные картины, утверждая ее неспособность проникнуть в духовную жизнь прежних веков, неспособность «прозревать», преодолевая пространство и время. Наука, по его мнению, представляла мир как скопление бессмысленного разрушения и бессмысленного созидания, не одухотворенного этической силой. Теология пыталась подвести под свои дефиниции неизменно ускользающую от нее фигуру Иисуса, познать которого можно, по мысли Швейцера, только соучастием в страдании. Швейцер сам называл свою книгу о «поисках Иисуса» «негативной теологией». Швейцер отрицал способность философии постигнуть смысл целого, способность понять Истину. Он не видел возможности добиться с чисто интеллектуальной точки зрения разумной картины мира: «То, что наше мышление провозглашает знанием, является обычно лишь неоправданной интерпретацией мира». В своей «Философии культуры» Швейцер обращается к проблеме «Weltanschauung», понимания миропорядка, взгляда на мир (в отличие от взгляда на жизнь), мировоззрения (в отличие от жизневоззрения). Швейцер сам объявляет себя агностиком, но он агностик особого рода:
«Объект мировоззрения — это понимание смысла всего, а это для нас невозможно. Величайшее прозрение, к которому мы приходим, заключается в том, что мир — это явление таинственное во всех отношениях и что это реализация универсальной воли-к-жизни. Думаю, что я первым в европейской мысли отважился признать этот в высшей степени удручающий результат познания и принять скептический взгляд на наше знание о мире, не отвергнув при этом миро— и жизнеутверждение и этику. Хотя я отверг всякую мысль о постижении мира, это не значит, что я безвозвратно пал жертвой скептицизма, точка зрения которого заключается в том, что нас несет в этом мире, как корабль без руля. Я просто хочу сказать, что мы должны набраться смелости взглянуть правде в глаза... Всякое мировоззрение, которое не основано на отрицании постижения мира, является искусственным...»
Нетрудно заметить, что идеи Швейцера расходятся здесь с положениями марксизма о познаваемости мира. В то же время утверждение о невозможности конечного постижения мира не приводит Швейцера к скептическому бездействию или неверию в науку вообще, к отказу от системы или теории, к сдаче на волю мистического божества. Более того, по мнению норвежского исследователя Лангфельдта, Швейцер размежевывается здесь с христианской мыслью, которая считает, что все происходит по воле божьей. Но нас интересует сейчас соотношение между рациональным и нерациональным у Швейцера. По Швейцеру, «новое рациональное мышление не пытается, таким образом, достичь определенности в отношении целей мира... Это мышление ограничивается признанием того факта, что познать мир невозможно, и пытается прийти к пониманию воли-к-жизни внутри нас».
Швейцер пишет в своей философской книге, что обновление нашего мировоззрения может прийти только как результат отважной, ищущей мысли. Она же достигает своей зрелости только тогда, когда на опыте познает, как рациональное, доведенное до логического вывода мышление приводит нас к нерациональному. «Миро— и жизнеутверждение так же, как этика, нерациональны... Когда рациональная мысль выражает себя до конца, она всегда приходит к чему-либо нерациональному, и это тем не менее необходимость мысли. Это парадокс, который довлеет над нашей духовной жизнью». Без нерационального элемента наши взгляды на мир и жизнь, по Швейцеру, лишены жизненности и цены. Итак, истинное убеждение нерационально и имеет эмоциональный характер, потому что не может быть выведено из знаний о мире, а дается нам мыслительным опытом нашей воли-к-жизни.
Впоследствии, резюмируя свои мысли в автобиографии, Швейцер писал:
«Этика, которая берет начало в мышлении, вовсе не строится „в соответствии с разумом“, а является нерациональной и эмоционально-воодушевленной. Она не дает искусно очерченного круга обязанностей, но возлагает на всякого индивида ответственность за всякую жизнь, с которой он сталкивается, и побуждает его посвящать себя содействию этой жизни».
В мире бесконечная воля-к-жизни проявляет себя, по мнению Швейцера, как воля-к-созиданию, и она полна для нас неясностей и мучительных загадок; в себе же мы ощущаем ее как волю-к-любви, которая через нас устраняет дилемму воли-к-жизни (вспомните рассуждение о драме воли-к-жизни, раздираемой изнутри).
Швейцер писал все лето. Чаще всего в отцовском доме, в Гюнсбахе, где поселился вместе с женой и малышкой Реной, которой шел второй год. Иногда он работал в библиотеке, и тогда жил в Страсбурге. Тем временем в европейских философских кругах все чаще мелькало его имя. Говорили о его шведских лекциях, о прежних теологических книгах, о новой работе по вопросам философии культуры и фундаментальным вопросам этики. Он получал приглашения читать лекции — от шведских университетов, от университетов Дании, Англии, где он снова, как и десять лет назад, стал очень популярен. Многих взволновал его рассказ о больнице, о столь удивительной реализации этического принципа в глуши габонских джунглей.
Осенью Швейцер надолго уехал из Эльзаса. В начале осени он читал лекции в Швейцарии — о проблемах этики, религии и раннего христианства. Потом, в ноябре, выступал с лекциями и концертами в Швеции, а из Швеции впервые поехал в Англию, где у него было теперь столько поклонников, корреспондентов, друзей. Он читал лекции по философии в Оксфорде, потом в Бирмингеме, в колледже Селли Оук.
В Оксфорд приехал проинтервьюировать его молодой журналист Хьюберт Пит. Швейцер попросил журналиста быть его гидом по Лондону. И Пит, как он рассказывал впоследствии, сопровождал энергичного гостя от философа к философу, от органа к органу. Журналист заставлял себя вслушиваться в непонятные разговоры на немецком и французском языках, но больше полагался на репортерскую интуицию. Он написал впоследствии, что в человеке, которого он сопровождал, была присущая истинному величию скромность. На платформе станции Чэринг Кросс они встретили Ч. Эндрюса, в чьей жизни произвели такой переворот швейцеровские «Поиски Иисуса». Эндрюс писал позднее в одной из своих книг (в специальной главе, посвященной Швейцеру), что этот эльзасец на всем протяжении своей удивительной карьеры «оставался прост, как дитя» (высшая похвала в устах Эндрюса, да и не только Эндрюса).
Пит описывал репетиции в огромных лондонских соборах и Вестминстерском аббатстве, где органные трубы вздымались к сводам, как стволы тропического леса. Швейцер с карандашом, подвешенным за веревочку на шее, размечал синим и красным баховскую фугу для концерта. Описывая полумрак собора, где свет едва пробивался через витражи, Пит передает свое ощущение единства всего, что делал этот необычный и такой непривычный для газетного репортера человек.
Именно в эти месяцы и годы зарождается в Европе слава Швейцера, которая пережила полвека и которая пребудет, пока мир верит в Доброго Человека.
Вернер Пихт, один из очень знающих исследователей жизни и творчества Швейцера, считает, что доктор допустил в эти годы некоторую перемену тактики. Затворник, скромный философ и врач из джунглей обратился в этот момент к людям, и его Ламбарене из безвестной деревушки стало символом и образцом служения. Думается, что Пихт здесь не совсем точен и что Швейцер не планировал никакой перемены тактики. Все было проще и естественней. Уже рассуждения Швейцера об упадке культуры были обращены к людям, к их разуму и моральному чувству, а ведь он начал писать это два десятилетия назад. Свое лекционное турне Швейцер предпринял по совету Седерблома, и цель у него при этом была одна — Ламбарене. Конечно же, он хотел также воздействовать на аудиторию и пробуждать в ней добрые, благородные чувства. Что же касается репортеров, то за них он так же мало в ответе, как и Эйнштейн, тяготившийся своей популярностью. На репортера Хьюберта Пита и ему подобных не могла не действовать эта непривычно спокойная, могучая фигура, эта отрешенность за органом и за письменным столом, эта предупредительность, простота, доброта и полная независимость от моды, от мнений. К сожалению, никакое воздействие не может изменить стиля репортерских писаний. Вот что говорилось в отчете одной из лондонских газет 3 марта 1922 года:
«Самую романтическую фигуру в этой стране являет собой в настоящий момент высокий, могучий и добрый эльзасский профессор, доктор Альберт Швейцер... Этот скромнейший из людей... озабочен лишь облегчением физических и духовных недугов человечества и неохотно сообщает о своих крупнейших достижениях».
После Оксфорда и Бирмингема Швейцер выступил с органными концертами в Лондоне, с лекцией в Лондоне и в Кембридже. Он завоевал в Англии много сторонников Ламбарене. Из Англии он поехал в Швецию и потом, после недолгого отдыха, — в Швейцарию.
Швейцер читает лекции, играет на органе и все заработанные им средства откладывает на Ламбарене. У него удивительно старомодный способ копить деньги: он складывает их в матерчатые мешочки с надписью на каждом: «английские фунты», «шведские кроны», «франки»... С этими его кошельками связано множество историй. Он сам рассказывал, как однажды в Париже, задумавшись, проехал свою остановку, и контролер вывел его из задумчивости предложением заплатить штраф. Швейцер начал развязывать соответствующий мешочек, и тогда пассажиры стали возмущенно кричать на контролера:
— Да как вы смеете его штрафовать? Вы что, не видите, что дедушка только что из деревни приехал?
Он и правда был из деревни, из маленькой эльзасской деревушки, и потом из еще меньшей — габонской. Слово «провинциал» не прозвучало бы для него оскорбительно. Он не верил в цивилизацию, создаваемую бесчеловечным городом современного Запада.
Летом 1922 года Швейцер в спокойствии Гюнсбаха работал над своей книгой о философии культуры. Первая часть была уже почти готова для печати. Она называлась «Упадок и восстановление культуры». В этой начальной части своей «Философии культуры» Швейцер анализировал взаимоотношения культуры и мировоззрения. «Чтобы вернуться к жизни, содержащей идеалы подлинной культуры, мы должны применить новые методы мысли, — писал Швейцер. — И если мы начнем размышлять об этике и о нашем духовном отношении к миру, мы уже одним этим встанем на путь, ведущий от нецивилизованного общества к цивилизации». Самую культуру Швейцер определял в общих терминах как духовный и материальный прогресс во всех сферах деятельности, сопровождаемый этическим развитием индивида и человечества.
«Эту моральную концепцию культуры, которая делает меня почти чужаком в интеллектуальной жизни моего времени, — писал Швейцер во вступлении к первой части труда, — я выражаю с ясностью и бестрепетностью для того, чтобы пробудить среди своих современников размышление о том, что же такое культура».
Само собой разумеется, что культура здесь берется не в узком смысле, как совокупность форм духовной жизни общества, а в смысле широком, выражающем достигнутый на данном этапе развития общества уровень технического прогресса, образования, воспитания, литературы, искусств. Швейцер, как мы уже видели, делает акцент прежде всего на этическом развитии индивида. «Культура и этика», вторая часть труда Швейцера, тоже была в это время уже близка к завершению.