Страница:
Война подходила все ближе к Ламбарене. Наконец габонцев стали забирать в армию. Швейцер оказался в Н'Гомо, когда оттуда отходил пароход с призывниками-африканцами:
«Судно отошло под женский плач; дымок растаял вдали, и толпа стала расходиться, но на берегу на камне все еще сидела и плакала старая женщина, у которой увезли сына. Я взял ее за руку и попытался утешить, но она продолжала плакать и словно не слышала моих слов. И вдруг я заметил, что я тоже плачу, как и она, глядя на далекий закат».
Эти слезы могучего сорокалетнего мужчины, пролитые над согбенной фигурой старой африканки, без сомнения, показались бы сентиментальной слабостью любому идеологу кровопролития (воюющему, как правило, чужими руками). Ему непонятна была бы эта сентиментальность так же, как Швейцеру непонятна эмоциональная тупость и жизнерадостная бодрость за чужой счет. Описав сцену прощания в Н'Гомо, Швейцер вспоминает:
«Примерно в то же время я прочел в одном журнале статью, в которой утверждалось, что войны будут всегда, потому что благородная тяга к славе — исконное устремление мужского сердца. Поборники милитаризма рисуют эту идеализированную невежественным энтузиазмом войну как самозащиту. Они, вероятно, пересмотрели бы свои взгляды, если бы провели денек на африканском театре военных действий, шагая по тропам джунглей мимо трупов носильщиков, которые пали под тяжестью ноши и нашли у дороги одинокую смерть, и если бы, глядя на эти безвинные жертвы, они бы поразмыслили в мрачном молчании леса над тем, что же такое на самом деле война».
В этом рассуждении — странное недопонимание эмоциональной тупости и цинизма империалистических политиканов XX века. В Европе было тогда не менее страшно, чем в Африке, и все же они не «пересмотрели свои взгляды».
Впрочем, этот сильный человек, чью чувствительность могло так легко разбередить чужое горе, умел быть и сдержанным, и скрытным, какой умела быть его нежно любимая матушка. Она не дождалась сына: чуть позднее, в 1916 году, она попала под копыта бравой эскадронной лошади. Какой-то кавалерист проезжал через Гюнсбах для отправления своего славного военного дела. Лошадь вдруг понесла, и список потерь пополнился еще одной «жертвой из местного населения». Как и прочие бесчисленные жертвы этих игр, она была человек, бесконечно близкий кому-то, но ничего не значивший в безличном мелькании астрономических цифр, — война...
Биографы долго раздумывали над тем, почему Швейцер откликнулся на эту смерть всего одной-единственной строкой в автобиографической книжке. Скорее всего, ему было больно говорить и писать об этом. К тому же он знал ее сдержанность и умел быть так же сдержан...
Он продолжал работать от рассвета до сумерек в этой влажной, изнурительной духоте. После шести вечера были хозяйственные хлопоты, и только потом — музыка, книги, философия... Интеллектуальные занятия спасали его от физического и морального истощения.
Дневные размышления над газетной заметкой готовили его к вечерним размышлениям над старыми записями, над книгами, над проблемами «восстановления культуры». Швейцер считал, что взамен предрассудков, распространяемых буржуазной пропагандой, должно быть создано новое общественное мнение, на чисто личной основе:
«Существующее ныне мнение поддерживается прессой, пропагандой, организациями, а также имеющимися в их распоряжении финансовыми и другими средствами влияния. Этому искусственному способу распространения идей должен быть противопоставлен естественный, идущий от человека к человеку, рассчитанный исключительно на правду мысли и восприимчивость слушателя к новой правде. Безоружный, следующий естественным и первобытным методам, которыми ведет свою борьбу человеческий дух, он должен выступить против способа, который противостоит ему, как Голиаф противостоял Давиду, в могучей броне своего века». Швейцер предвидел, что борьба за новое мышление и новый дух будет тяжкой: «Прошлое, конечно, уже бывало свидетелем борьбы свободомыслящего индивида против скованного духа целого общества, но проблема эта никогда не выступала в таких масштабах, как сегодня, потому что коллективный дух скован ныне современными организациями, современным безмыслием и современными страстями толпы совершенно беспрецедентным в истории образом».
Летом 1915 года работа Швейцера над философской книжкой вступила в новую фазу. Он еще анализировал симптомы упадка культуры и способы ее восстановления, но философская мысль его беспокойно толкалась в новые двери. Да, конечно, дух и этическое мышление должны будут одержать верх. Но каково будет это новое мышление? И почему не разработать самому основополагающие идеи этого мышления? «Почему не перейти к конструктивной части?»
«Теперь я начал поиски знания и убеждений, с которыми я мог бы соотнести волю к культуре и силу воплощения... — вспоминал Швейцер. — В процессе работы для меня стала ясна связь между культурой и отношением к жизни».
Швейцер был на пути к отысканию своего основополагающего этического принципа. Он стал спрашивать себя, что является наиболее существенным в культуре? «Несмотря на большое значение, которое мы придаем победам знания и нашим достижениям, ясно тем не менее, что только человечество, которое стремится к этическим целям, может в полной мере воспользоваться благами, приносимыми материальным прогрессом, и справиться с опасностями, которые его сопровождают». Современное поколение, которое уверовало в материальный прогресс и решило, что оно больше не нуждается в этических идеалах, «получило сейчас ужасающее подтверждение ошибки, в которую оно впало». И единственный, по мнению Швейцера, выход из положения заключается в том, чтобы усвоить отношение к жизни, содержащее идеалы истинной культуры. Таковым, по мнению Швейцера, является этическое миро— и жизнеутверждение.
Швейцер начинает анализировать проблемы жизнеутверждения и жизнеотрицания в мировой философии, обращая при этом особое внимание на благородные идеи индийской философии. Швейцер последовательно рассматривает отношение к миру и к жизни у первобытных народов, у греческих стоиков, у философов европейского Ренессанса и у блистательной школы китайских философов. Трагедию современной европейской мысли он видит в том, что постепенно ослабла связь позитивного, утверждающего отношения к миру и жизни, с одной стороны, и этики — с другой. Причину того, что современное отношение к миру и жизни перестало быть этическим, Швейцер усматривает в том, что оно больше не основывается на мысли. На взгляд Швейцера, только то, что вырастает из мысли, может быть усвоено духовно, и потому он ощущает потребность «осознать как необходимость мысли» ту истину, которая раньше была дана ему только верой и ощущением.
Так Швейцер приступает к поискам этического принципа, который, по его мнению, столь необходим миру, погрязшему в безнормативности, бесправии, в аморализме слова и дела.
«Этическая проблема, — пишет Швейцер, — это проблема отыскания в мысли основ для фундаментального принципа морали. Что является общим элементом добра в многообразных видах добра, с которыми мы сталкиваемся на практике? Существует ли в действительности такое общее понятие добра? Если так, то какова его природа и существо и до какой степени оно реально и необходимо для меня? Какой властью оно обладает над моими мнениями и действиями? В какое положение оно ставит меня по отношению к миру?
Мысль должна, таким образом, направлять свое внимание на этот основополагающий моральный принцип. Простое перечисление добродетелей и пороков подобно простому нажиму на клавиши, который еще не дает музыки».
Наступили мучительные месяцы в жизни Швейцера. Внешне все оставалось по-прежнему. Он вел прием, делал операции, промывал раны, лечил прокаженных, дергал зубы и принимал роды. Но в нем шла все это время напряженная работа мысли. Он искал основополагающий этический принцип и «чувствовал себя как человек, который должен построить новую и лучшую лодку вместо прогнившей, на которой он больше не решается выйти в море, — должен, но не знает, с чего начать».
Швейцер пишет в своей автобиографии: «В течение месяцев я жил в непроходящем умственном возбуждении. Без всякого успеха я понуждал свою мысль даже во время дневной работы в больнице сосредоточиваться на истинной природе позитивных взглядов и этики, а также на вопросе о том, что у них общего. Я блуждал в зарослях, в которых невозможно было найти тропинку. Изо всей силы я давил на железную дверь, но она не поддавалась».
Создавалось впечатление, что философия никогда и не занималась проблемой связи между культурой и отношением к миру. К своему удивлению, Швейцер попал на практически не разведанный еще материк.
В сентябре 1915 года здоровье Елены потребовало нескольких дней отдыха в Кейп-Лопесе, у океана. Туда и пришел доктору вызов из Н'Гомо. Заболела жена миссионера мадам Пело. Ехать надо было срочно, а подвернулся в этот момент только маленький буксирчик, тянувший вверх по Огове тяжело груженную баржу. На нем Швейцер и отправился за сто шестьдесят миль, в Н'Гомо. Вот как он сам описывает это памятное путешествие:
«Кроме меня, на борту были только туземцы, но один из них, Эмиль Огоума, был мой старый друг из Ламбарене. И так как я в спешке не успел запастись едой на путешествие, туземцы позволили мне угоститься их варевом. Мы медленно ползли вверх по течению, тщательно нащупывая — это было в сухой сезон — проходы среди мелей. Погруженный в свои мысли, я сидел на палубе баржи, пытаясь отыскать универсальную и фундаментальную концепцию этического, которой я так и не смог обнаружить ни в одной философии. Я покрывал обрывками фраз страницу за страницей, стараясь сосредоточиться на этой проблеме. На исходе третьего дня, на закате, когда мы пробирались через стадо гиппопотамов, в моем мозгу, нежданная и непредвиденная, вдруг мелькнула фраза „уважение к жизни“. Железная дверь подалась: тропинка в зарослях была обнаружена. Я отыскал собственный путь к идее, в которой утверждение мира и этика сосуществовали бок о бок! Теперь я знал, что этическое приятие мира и жизни вместе с идеалами культуры, содержавшимися в этой концепции, имеют основание в мысли».
Так второй раз в его жизни произошел этот непостижимый акт синтеза, когда ищущая мысль находит ответ на долгожданный вопрос, когда сливаются воедино потребность, поиск, знания, идеи, ассоциации, горы прочитанных книг и передуманных мыслей. Тогда подается железная дверь препятствия, и, конечно, мгновения эти запоминаются человеку на всю жизнь, обрастают в собственных его рассказах подробностями, а в людской молве легендами и анекдотами. Один английский философ писал как-то в журнале вольномыслящих гуманистов («Фрисинкер»), что «теперь, когда спрашивают: „Для чего были сотворены гиппопотамы?“ — ответ должен гласить: „Чтобы просветить Альберта Швейцера“.
Швейцер запомнил даже место на Огове, где впервые формула об уважении к жизни — «Ehrfurcht vor dem Leben» — пришла ему в голову. Надо сразу же оговорить, что немецкое Ehrfurcht — это нечто большее, чем просто уважение: это скорее пиетет, преклонение, почтение. Благоговение, наконец. Думается, что, не забывая об этом более эмоциональном, чем просто «уважение», более торжественном и даже до известной степени духовном звучании немецкого Ehrfurcht, мы все-таки можем оставить в русской книге более благозвучное и ставшее уже традиционным «уважение к жизни» вместо тяжеловесного «благоговение перед жизнью».
Впоследствии, через много лет, старый философ часто дарил друзьям и посетителям фотографии берегов Огове, где впервые подалась железная дверь мысли, с подробной надписью: «Это три острова на реке Огове, у деревни Игендия, в восьмидесяти километрах от Ламбарене вниз по течению, при виде которых в сентябрьский день 1915 года у меня возникла мысль о том, что благоговение перед жизнью есть основной принцип морали и настоящего гуманизма...» Вероятно, более существенной, чем эти точные географические координаты, является для нас обстановка, в которой родилась знаменитая формула Швейцера. Это произошло на Огове, кишащей рыбой, гиппопотамами, крокодилами, жуками, пауками и всяческой живностью; это произошло у берегов, покрытых девственным лесом, опутанных лианами, населенных тысячами растений, тысячами животных, мириадами насекомых. Это было в сердце джунглей, где все дышит, ползает, роется в земле, копошится, стрекочет, шуршит, рычит и верещит. Это произошло под небом, где роятся мириады москитов и злобные мухи цеце, стаи птиц и полчища безвестных мошек. Это было в мире джунглей, перенаселенных жизнью, дружественной, нейтральной, а часто и враждебной. Это произошло в трагическом 1915 году, когда животные и люди гибли в жестоком месиве войны, когда человеческая жизнь была обесценена, а человечество, найдя гранаты, бомбы, пули, штыки и огонь слишком слабым орудием прогресса, решилось применять удушающие, слепящие и отравляющие газы.
Именно в этой обстановке в эту пору размышление о мире и человеке приводит Швейцера к утверждению благоговения перед попираемой жизнью как единственно возможному принципу философии и этики.
В чем же заключается уважение к жизни и как оно пробуждается в нас? Стремясь осознать свое отношение к миру, человек обращается к самому факту своего сознания. «Мыслю — значит существую», — говорил Декарт. Но каково содержание этого акта сознания? Швейцер говорит, что оно формулируется в следующем утверждении: «Я жизнь, которая проявляет волю к жизни в гуще других жизней, которые проявляют волю к жизни». Или другими словами: «Я жизнь, которая стремится к жизни в гуще других жизней, которые стремятся к жизни». Именно так осознает себя человек, размышляя о себе и окружающем мире.
И так же, как во мне самом есть пламенное желание к продолжению своей жизни и к тому таинственному умножению воли к жизни, которое называется наслаждением, так же как во мне есть страх перед уничтожением и перед тем таинственным ущемлением воли к жизни, которое мы называем болью, так и в окружающих меня волях к жизни есть эти желание и страх, независимо от того, могут они высказать мне это или остаются безмолвными.
Человек должен определить свое отношение к воле к жизни. И если человек, подобно тому как делают индийские философы или Шопенгауэр, отрицает жизнь, повелевает своей воле к жизни обратиться в волю к небытию, то он, этот человек, по мнению Швейцера, приходит к противоречию, к философии, лишенной естественности, философии непоследовательной, ибо последовательность должна была бы привести к прекращению существования.
Утверждающее, позитивное отношение к своей воле к жизни Швейцер считает естественным, искренним. Сознательная мысль подтверждает в этом случае наше инстинктивное побуждение. Утверждение жизни — это, по Швейцеру, духовный акт, посредством которого человек перестает жить бездумно и с благоговением посвящает себя жизни, с тем чтобы поднять ее истинную ценность. Утверждать жизнь — значит способствовать ее углублению, ее большей духовности, способствовать обогащению воли к жизни.
«Существо и природа воли-к-жизни, — пишет Швейцер, — обнаруживаются в том, что она стремится выразить себя жизнью. Она несет в себе импульс к реализации самой себя до наивысшей возможной степени совершенства.
В нежном цветке, в многочисленных и удивительных формах медуз, в травинке, в кристалле — всюду она стремится достичь того совершенства, которое заложено в ее природе. Сила воображения, определяемая идеалами, действует в каждом из этих предметов. Импульс к совершенству заключен в каждом из нас: существа, наделенные свободой и способные к целенаправленному и обдуманному действию, мы, таким образом, с естественностью стремимся поднять себя и каждую частицу жизни, затронутую нашим влиянием, на высшую материальную и духовную ступень ценности.
Мы не знаем, как появилось у нас это устремление и как получило оно в нас развитие. Это неразрывная часть нашего существа. Мы должны следовать этому устремлению, если не хотим изменить тайной воле-к-жизни, сокрытой в нас».
В то же время человек, ставший мыслящим человеком, испытывает побуждение проявлять в отношении любой воли-к-жизни то же уважение к жизни, какое он проявляет по отношению к своей воле-к-жизни. Он считает добром: сохранять жизнь, содействовать жизни, поднимать на высший уровень жизнь, способную к развитию; он считает злом: разрушать жизнь, вредить жизни, подавлять жизнь, способную к развитию. Это абсолютный основополагающий принцип морали, и это необходимость мысли.
Величайшим недостатком всех прежних этических учений Швейцер считает тот факт, что они занимались только проблемой отношения человека к человеку. На деле вопрос должен стоять об отношении человека к миру и ко всякой жизни, с которой он вступает в контакт. Человек становится этичным только тогда, когда всякая жизнь как таковая для него священна, будь то жизнь растения или животного, равно как и жизнь другого человека, когда он отдает себя в помощь любой жизни, которая нуждается в помощи. Только универсальная этика, ощущающая ответственность за все живое в постоянно расширяющейся сфере, — только эта этика может получить основание в мысли. Этика, имеющая дело с отношением человека к человеку, не представляет собой ничего самостоятельного: это только разновидность отношения, проистекающего из универсальной этики.
Распространение законов этики на животный и растительный мир было, несомненно, очень существенной чертой философии Швейцера. Один важный аспект ее был недавно отмечен многими авторами (в том числе и советскими) в связи с успехами космических полетов и возможностями в ближайшем будущем этического (или снова неэтического) отношения к марсианам, например.
«Этика уважения к жизни, таким образом, включает все, что может быть охарактеризовано как любовь, самоотдача и соучастие как в страдании, так в радости и труде», — пишет Швейцер.
«Однако в этом мире перед нами предстает ужасающая драма воли-к-жизни, раздираемой противоречием изнутри». Одно существо поддерживает свою жизнь за счет другого, одно уничтожает другое. И только в мыслящем человеке одна воля-к-жизни начинает думать о другой и стремится к сотрудничеству с ней, к солидарности. Эту солидарность, однако, не всегда удается осуществить, потому что и человек тоже повинуется страшному закону, согласно которому он вынужден существовать за счет других жизней, снова и снова совершать тяжкий проступок уничтожения и притеснения жизни. Однако, как существо этическое, человек старается всюду, где можно, избегать этой необходимости и, как существо просвещенное и милосердное, пытается покончить с этим разладом внутри воли-к-жизни, насколько это в его силах. Он жаждет возможности сохранить гуманность и получить возможность избавлять от страданий другие жизни.
Идея универсальности этики и приведенное выше размышление о драме воли-к-жизни и ее противоречиях нередко связаны между собой. Когда мы начинаем проводить различия в ценности различных видов жизни, мы неизбежно кончаем тем, что судим об их ценности по удаленности их от нас, от человеческих существ. Но ведь это, говорит Швейцер, критерий чисто субъективный.
Идя по пути установления таких различий, мы приходим к утверждению, что может существовать жизнь, не имеющая цены, жизнь, притеснение или полное уничтожение которой ничего не значит. А затем, продолжает Швейцер, в категорию этих малоценных жизней мы мало-помалу включаем, судя по обстоятельствам, различные виды насекомых или целые примитивные народы.
Для человека, по-настоящему этического, всякая жизнь священна, даже та, которая, с человеческой точки зрения, стоит ниже рангом. Он может сделать такое различие только для данного особого случая и под давлением обстоятельств: когда он должен решить, например, какой жизнью нужно пожертвовать, чтобы спасти другую жизнь. Но, принимая такое решение, он всегда сознает, что основания его являются субъективными и незаконными, и он знает, что несет ответственность за ту жизнь, которой жертвует.
«Я радуюсь новому лекарству против сонной болезни. — продолжает свои рассуждения врач-философ, — которое позволяет мне сохранять жизнь там, где я раньше мог только наблюдать за страданиями больного. Но каждый раз, когда я вижу под микроскопом микробы, вызывающие болезнь, я не могу не думать о том, что мне приходится жертвовать этой жизнью для того, чтобы спасти другую. Я покупаю у туземцев орленка, пойманного ими на берегу, чтобы избавить его от жестокого обращения. Но теперь я должен решить, заставлю ли я его умирать с голоду или буду скармливать ему каждый день несколько рыбешек, чтобы сохранить ему жизнь. Я решаю в пользу последнего, но каждый раз ощущаю тяжесть оттого, что несу ответственность за пожертвование одной жизни ради другой».
Швейцер отлично понимал, что положения его универсальной этики вызовут немало нареканий. Он был готов к этому. «Удел всякой истины, когда она провозглашается впервые, — писал Швейцер, — быть объектом насмешек. Некогда считалось глупым предположение, что темнокожий и впрямь является человеческим существом и потому требует человеческого обращения... Сегодня провозглашение неизменного уважения ко всякой форме жизни как серьезное требование рациональной этики объявляют преувеличением. Но подходит время, когда люди будут удивляться, как много времени потребовалось человеческой расе для того, чтобы признать, что бездумное нанесение ущерба жизни несовместимо с истинной этикой. Этика в своей общей форме распространяет свою ответственность на все живущее».
Свободный человек, говорит Швейцер, использует всякую возможность, чтобы познать свое благословенное право помочь жизни и уклониться от причинения страданий и от разрушения. В то время как бездумное приятие жизни блуждает в потемках, ведомое идеалами той власти, которую дали ей изобретения и открытия, приятие жизни, основанное на разуме, выдвигает как самый высокий идеал духовное и этическое совершенствование человечества, идеал, от которого все другие идеалы прогресса получают свою ценность.
«Этическое приятие мира и жизни помогает нам... отличить существенное в культуре от несущественного. Глупая надменность, с которой мы провозглашаем себя цивилизованными, перестает довлеть над нами. Мы отваживаемся признать тот факт, что при всем прогрессе силы и знания до истинной культуры теперь не ближе, а дальше. Нам начинает открываться проблема взаимоотношения между духовным и материальным. Мы знаем, что всем нам приходится бороться с обстоятельствами, чтобы сохранить человечность. Мы должны надеяться, что блеснет луч надежды в этой почти безнадежной борьбе, которую столь многие люди ведут за сохранение своей человечности в столь неблагоприятных социальных условиях».
Углубленная этическая воля к прогрессу, проистекающая из мысли, подытоживал Швейцер, выведет нас из нецивилизованного общества с его несчастьями к истинной цивилизации. Раньше или позже должен забрезжить свет истинного и окончательного Возрождения, который принесет миру мир.
Швейцер писал о мире в страшную пору, когда Европа уже отчаялась дождаться мира.
«Не торопясь, — вспоминает он, — я записывал на бумагу черновые наброски, в которых отбирал и просеивал материал безотносительно к структуре своего исследования, план которого уже был готов».
Это был план той самой книги, которую он некогда мечтал озаглавить «Wir Epigonen». Теперь книга называлась «Философия культуры», и уже в планах Швейцера она приобретала довольно монументальные размеры. Первая ее часть должна была разбирать причины современного упадка буржуазной культуры, вторая — трактовать идею Уважения к Жизни в связи с прежними попытками европейской философии дать основание позитивному этическому отношению к миру; третья — изложить концепцию Уважения к Жизни.
Конечно же, когда Швейцер начал анализировать концепции европейской философии, искавшей этическую основу для приятия мира, ему захотелось подробно изложить всю историю этих трагических поисков. Впоследствии он не жалел о предпринятом огромном труде, потому что анализ этот помог ему уточнить собственную концепцию. Ему понадобилось много книг по философии. Друзья пересылали ему их из Цюриха через международную женевскую организацию.
В душном ламбаренском климате немногим европейцам удавалось проработать больше двух-трех лет без продолжительного, полугодового, отпуска в Европе. Супруги работали в Африке уже четвертый год, и Елена с трудом переносила теперь климат Ламбарене, так что в сезон дождей 1916/17 годов им пришлось на время уехать для отдыха в Кейп-Лопес. Знакомый лесоторговец предоставил им домик возле Кейп-Лопеса, в Чиенге, в самом устье одного из протоков Огове. Раньше в этом домике жил надсмотрщик плотогонов, но с войной сплав пришел в упадок, и домик пустовал. Плоты все же продолжали приходить время от времени из верховьев Огове, и доктор Швейцер решил в благодарность за предоставленное ему жилье работать вместе с африканцами на берегу. Из-за древоточца оставлять бревна в воде нельзя было, а европейские лесовозы приходили теперь в Кейп-Лопес редко. Поэтому во время прилива рабочие-габонцы, а с ними и сорокадвухлетний доктор разных наук вкатывали двухтонные и трехтонные бревна окоуме на берег. Иногда у них уходило по нескольку часов на то, чтобы вкатить такую плеть. Это была тяжкая работа, и пот, который проступал у них на рубахах, был одинаково прозрачным и соленым. То, что кровь у них одного цвета, доктор убедился уже давно.
«Судно отошло под женский плач; дымок растаял вдали, и толпа стала расходиться, но на берегу на камне все еще сидела и плакала старая женщина, у которой увезли сына. Я взял ее за руку и попытался утешить, но она продолжала плакать и словно не слышала моих слов. И вдруг я заметил, что я тоже плачу, как и она, глядя на далекий закат».
Эти слезы могучего сорокалетнего мужчины, пролитые над согбенной фигурой старой африканки, без сомнения, показались бы сентиментальной слабостью любому идеологу кровопролития (воюющему, как правило, чужими руками). Ему непонятна была бы эта сентиментальность так же, как Швейцеру непонятна эмоциональная тупость и жизнерадостная бодрость за чужой счет. Описав сцену прощания в Н'Гомо, Швейцер вспоминает:
«Примерно в то же время я прочел в одном журнале статью, в которой утверждалось, что войны будут всегда, потому что благородная тяга к славе — исконное устремление мужского сердца. Поборники милитаризма рисуют эту идеализированную невежественным энтузиазмом войну как самозащиту. Они, вероятно, пересмотрели бы свои взгляды, если бы провели денек на африканском театре военных действий, шагая по тропам джунглей мимо трупов носильщиков, которые пали под тяжестью ноши и нашли у дороги одинокую смерть, и если бы, глядя на эти безвинные жертвы, они бы поразмыслили в мрачном молчании леса над тем, что же такое на самом деле война».
В этом рассуждении — странное недопонимание эмоциональной тупости и цинизма империалистических политиканов XX века. В Европе было тогда не менее страшно, чем в Африке, и все же они не «пересмотрели свои взгляды».
Впрочем, этот сильный человек, чью чувствительность могло так легко разбередить чужое горе, умел быть и сдержанным, и скрытным, какой умела быть его нежно любимая матушка. Она не дождалась сына: чуть позднее, в 1916 году, она попала под копыта бравой эскадронной лошади. Какой-то кавалерист проезжал через Гюнсбах для отправления своего славного военного дела. Лошадь вдруг понесла, и список потерь пополнился еще одной «жертвой из местного населения». Как и прочие бесчисленные жертвы этих игр, она была человек, бесконечно близкий кому-то, но ничего не значивший в безличном мелькании астрономических цифр, — война...
Биографы долго раздумывали над тем, почему Швейцер откликнулся на эту смерть всего одной-единственной строкой в автобиографической книжке. Скорее всего, ему было больно говорить и писать об этом. К тому же он знал ее сдержанность и умел быть так же сдержан...
Он продолжал работать от рассвета до сумерек в этой влажной, изнурительной духоте. После шести вечера были хозяйственные хлопоты, и только потом — музыка, книги, философия... Интеллектуальные занятия спасали его от физического и морального истощения.
Дневные размышления над газетной заметкой готовили его к вечерним размышлениям над старыми записями, над книгами, над проблемами «восстановления культуры». Швейцер считал, что взамен предрассудков, распространяемых буржуазной пропагандой, должно быть создано новое общественное мнение, на чисто личной основе:
«Существующее ныне мнение поддерживается прессой, пропагандой, организациями, а также имеющимися в их распоряжении финансовыми и другими средствами влияния. Этому искусственному способу распространения идей должен быть противопоставлен естественный, идущий от человека к человеку, рассчитанный исключительно на правду мысли и восприимчивость слушателя к новой правде. Безоружный, следующий естественным и первобытным методам, которыми ведет свою борьбу человеческий дух, он должен выступить против способа, который противостоит ему, как Голиаф противостоял Давиду, в могучей броне своего века». Швейцер предвидел, что борьба за новое мышление и новый дух будет тяжкой: «Прошлое, конечно, уже бывало свидетелем борьбы свободомыслящего индивида против скованного духа целого общества, но проблема эта никогда не выступала в таких масштабах, как сегодня, потому что коллективный дух скован ныне современными организациями, современным безмыслием и современными страстями толпы совершенно беспрецедентным в истории образом».
Летом 1915 года работа Швейцера над философской книжкой вступила в новую фазу. Он еще анализировал симптомы упадка культуры и способы ее восстановления, но философская мысль его беспокойно толкалась в новые двери. Да, конечно, дух и этическое мышление должны будут одержать верх. Но каково будет это новое мышление? И почему не разработать самому основополагающие идеи этого мышления? «Почему не перейти к конструктивной части?»
«Теперь я начал поиски знания и убеждений, с которыми я мог бы соотнести волю к культуре и силу воплощения... — вспоминал Швейцер. — В процессе работы для меня стала ясна связь между культурой и отношением к жизни».
Швейцер был на пути к отысканию своего основополагающего этического принципа. Он стал спрашивать себя, что является наиболее существенным в культуре? «Несмотря на большое значение, которое мы придаем победам знания и нашим достижениям, ясно тем не менее, что только человечество, которое стремится к этическим целям, может в полной мере воспользоваться благами, приносимыми материальным прогрессом, и справиться с опасностями, которые его сопровождают». Современное поколение, которое уверовало в материальный прогресс и решило, что оно больше не нуждается в этических идеалах, «получило сейчас ужасающее подтверждение ошибки, в которую оно впало». И единственный, по мнению Швейцера, выход из положения заключается в том, чтобы усвоить отношение к жизни, содержащее идеалы истинной культуры. Таковым, по мнению Швейцера, является этическое миро— и жизнеутверждение.
Швейцер начинает анализировать проблемы жизнеутверждения и жизнеотрицания в мировой философии, обращая при этом особое внимание на благородные идеи индийской философии. Швейцер последовательно рассматривает отношение к миру и к жизни у первобытных народов, у греческих стоиков, у философов европейского Ренессанса и у блистательной школы китайских философов. Трагедию современной европейской мысли он видит в том, что постепенно ослабла связь позитивного, утверждающего отношения к миру и жизни, с одной стороны, и этики — с другой. Причину того, что современное отношение к миру и жизни перестало быть этическим, Швейцер усматривает в том, что оно больше не основывается на мысли. На взгляд Швейцера, только то, что вырастает из мысли, может быть усвоено духовно, и потому он ощущает потребность «осознать как необходимость мысли» ту истину, которая раньше была дана ему только верой и ощущением.
Так Швейцер приступает к поискам этического принципа, который, по его мнению, столь необходим миру, погрязшему в безнормативности, бесправии, в аморализме слова и дела.
«Этическая проблема, — пишет Швейцер, — это проблема отыскания в мысли основ для фундаментального принципа морали. Что является общим элементом добра в многообразных видах добра, с которыми мы сталкиваемся на практике? Существует ли в действительности такое общее понятие добра? Если так, то какова его природа и существо и до какой степени оно реально и необходимо для меня? Какой властью оно обладает над моими мнениями и действиями? В какое положение оно ставит меня по отношению к миру?
Мысль должна, таким образом, направлять свое внимание на этот основополагающий моральный принцип. Простое перечисление добродетелей и пороков подобно простому нажиму на клавиши, который еще не дает музыки».
Наступили мучительные месяцы в жизни Швейцера. Внешне все оставалось по-прежнему. Он вел прием, делал операции, промывал раны, лечил прокаженных, дергал зубы и принимал роды. Но в нем шла все это время напряженная работа мысли. Он искал основополагающий этический принцип и «чувствовал себя как человек, который должен построить новую и лучшую лодку вместо прогнившей, на которой он больше не решается выйти в море, — должен, но не знает, с чего начать».
Швейцер пишет в своей автобиографии: «В течение месяцев я жил в непроходящем умственном возбуждении. Без всякого успеха я понуждал свою мысль даже во время дневной работы в больнице сосредоточиваться на истинной природе позитивных взглядов и этики, а также на вопросе о том, что у них общего. Я блуждал в зарослях, в которых невозможно было найти тропинку. Изо всей силы я давил на железную дверь, но она не поддавалась».
Создавалось впечатление, что философия никогда и не занималась проблемой связи между культурой и отношением к миру. К своему удивлению, Швейцер попал на практически не разведанный еще материк.
В сентябре 1915 года здоровье Елены потребовало нескольких дней отдыха в Кейп-Лопесе, у океана. Туда и пришел доктору вызов из Н'Гомо. Заболела жена миссионера мадам Пело. Ехать надо было срочно, а подвернулся в этот момент только маленький буксирчик, тянувший вверх по Огове тяжело груженную баржу. На нем Швейцер и отправился за сто шестьдесят миль, в Н'Гомо. Вот как он сам описывает это памятное путешествие:
«Кроме меня, на борту были только туземцы, но один из них, Эмиль Огоума, был мой старый друг из Ламбарене. И так как я в спешке не успел запастись едой на путешествие, туземцы позволили мне угоститься их варевом. Мы медленно ползли вверх по течению, тщательно нащупывая — это было в сухой сезон — проходы среди мелей. Погруженный в свои мысли, я сидел на палубе баржи, пытаясь отыскать универсальную и фундаментальную концепцию этического, которой я так и не смог обнаружить ни в одной философии. Я покрывал обрывками фраз страницу за страницей, стараясь сосредоточиться на этой проблеме. На исходе третьего дня, на закате, когда мы пробирались через стадо гиппопотамов, в моем мозгу, нежданная и непредвиденная, вдруг мелькнула фраза „уважение к жизни“. Железная дверь подалась: тропинка в зарослях была обнаружена. Я отыскал собственный путь к идее, в которой утверждение мира и этика сосуществовали бок о бок! Теперь я знал, что этическое приятие мира и жизни вместе с идеалами культуры, содержавшимися в этой концепции, имеют основание в мысли».
Так второй раз в его жизни произошел этот непостижимый акт синтеза, когда ищущая мысль находит ответ на долгожданный вопрос, когда сливаются воедино потребность, поиск, знания, идеи, ассоциации, горы прочитанных книг и передуманных мыслей. Тогда подается железная дверь препятствия, и, конечно, мгновения эти запоминаются человеку на всю жизнь, обрастают в собственных его рассказах подробностями, а в людской молве легендами и анекдотами. Один английский философ писал как-то в журнале вольномыслящих гуманистов («Фрисинкер»), что «теперь, когда спрашивают: „Для чего были сотворены гиппопотамы?“ — ответ должен гласить: „Чтобы просветить Альберта Швейцера“.
Швейцер запомнил даже место на Огове, где впервые формула об уважении к жизни — «Ehrfurcht vor dem Leben» — пришла ему в голову. Надо сразу же оговорить, что немецкое Ehrfurcht — это нечто большее, чем просто уважение: это скорее пиетет, преклонение, почтение. Благоговение, наконец. Думается, что, не забывая об этом более эмоциональном, чем просто «уважение», более торжественном и даже до известной степени духовном звучании немецкого Ehrfurcht, мы все-таки можем оставить в русской книге более благозвучное и ставшее уже традиционным «уважение к жизни» вместо тяжеловесного «благоговение перед жизнью».
Впоследствии, через много лет, старый философ часто дарил друзьям и посетителям фотографии берегов Огове, где впервые подалась железная дверь мысли, с подробной надписью: «Это три острова на реке Огове, у деревни Игендия, в восьмидесяти километрах от Ламбарене вниз по течению, при виде которых в сентябрьский день 1915 года у меня возникла мысль о том, что благоговение перед жизнью есть основной принцип морали и настоящего гуманизма...» Вероятно, более существенной, чем эти точные географические координаты, является для нас обстановка, в которой родилась знаменитая формула Швейцера. Это произошло на Огове, кишащей рыбой, гиппопотамами, крокодилами, жуками, пауками и всяческой живностью; это произошло у берегов, покрытых девственным лесом, опутанных лианами, населенных тысячами растений, тысячами животных, мириадами насекомых. Это было в сердце джунглей, где все дышит, ползает, роется в земле, копошится, стрекочет, шуршит, рычит и верещит. Это произошло под небом, где роятся мириады москитов и злобные мухи цеце, стаи птиц и полчища безвестных мошек. Это было в мире джунглей, перенаселенных жизнью, дружественной, нейтральной, а часто и враждебной. Это произошло в трагическом 1915 году, когда животные и люди гибли в жестоком месиве войны, когда человеческая жизнь была обесценена, а человечество, найдя гранаты, бомбы, пули, штыки и огонь слишком слабым орудием прогресса, решилось применять удушающие, слепящие и отравляющие газы.
Именно в этой обстановке в эту пору размышление о мире и человеке приводит Швейцера к утверждению благоговения перед попираемой жизнью как единственно возможному принципу философии и этики.
В чем же заключается уважение к жизни и как оно пробуждается в нас? Стремясь осознать свое отношение к миру, человек обращается к самому факту своего сознания. «Мыслю — значит существую», — говорил Декарт. Но каково содержание этого акта сознания? Швейцер говорит, что оно формулируется в следующем утверждении: «Я жизнь, которая проявляет волю к жизни в гуще других жизней, которые проявляют волю к жизни». Или другими словами: «Я жизнь, которая стремится к жизни в гуще других жизней, которые стремятся к жизни». Именно так осознает себя человек, размышляя о себе и окружающем мире.
И так же, как во мне самом есть пламенное желание к продолжению своей жизни и к тому таинственному умножению воли к жизни, которое называется наслаждением, так же как во мне есть страх перед уничтожением и перед тем таинственным ущемлением воли к жизни, которое мы называем болью, так и в окружающих меня волях к жизни есть эти желание и страх, независимо от того, могут они высказать мне это или остаются безмолвными.
Человек должен определить свое отношение к воле к жизни. И если человек, подобно тому как делают индийские философы или Шопенгауэр, отрицает жизнь, повелевает своей воле к жизни обратиться в волю к небытию, то он, этот человек, по мнению Швейцера, приходит к противоречию, к философии, лишенной естественности, философии непоследовательной, ибо последовательность должна была бы привести к прекращению существования.
Утверждающее, позитивное отношение к своей воле к жизни Швейцер считает естественным, искренним. Сознательная мысль подтверждает в этом случае наше инстинктивное побуждение. Утверждение жизни — это, по Швейцеру, духовный акт, посредством которого человек перестает жить бездумно и с благоговением посвящает себя жизни, с тем чтобы поднять ее истинную ценность. Утверждать жизнь — значит способствовать ее углублению, ее большей духовности, способствовать обогащению воли к жизни.
«Существо и природа воли-к-жизни, — пишет Швейцер, — обнаруживаются в том, что она стремится выразить себя жизнью. Она несет в себе импульс к реализации самой себя до наивысшей возможной степени совершенства.
В нежном цветке, в многочисленных и удивительных формах медуз, в травинке, в кристалле — всюду она стремится достичь того совершенства, которое заложено в ее природе. Сила воображения, определяемая идеалами, действует в каждом из этих предметов. Импульс к совершенству заключен в каждом из нас: существа, наделенные свободой и способные к целенаправленному и обдуманному действию, мы, таким образом, с естественностью стремимся поднять себя и каждую частицу жизни, затронутую нашим влиянием, на высшую материальную и духовную ступень ценности.
Мы не знаем, как появилось у нас это устремление и как получило оно в нас развитие. Это неразрывная часть нашего существа. Мы должны следовать этому устремлению, если не хотим изменить тайной воле-к-жизни, сокрытой в нас».
В то же время человек, ставший мыслящим человеком, испытывает побуждение проявлять в отношении любой воли-к-жизни то же уважение к жизни, какое он проявляет по отношению к своей воле-к-жизни. Он считает добром: сохранять жизнь, содействовать жизни, поднимать на высший уровень жизнь, способную к развитию; он считает злом: разрушать жизнь, вредить жизни, подавлять жизнь, способную к развитию. Это абсолютный основополагающий принцип морали, и это необходимость мысли.
Величайшим недостатком всех прежних этических учений Швейцер считает тот факт, что они занимались только проблемой отношения человека к человеку. На деле вопрос должен стоять об отношении человека к миру и ко всякой жизни, с которой он вступает в контакт. Человек становится этичным только тогда, когда всякая жизнь как таковая для него священна, будь то жизнь растения или животного, равно как и жизнь другого человека, когда он отдает себя в помощь любой жизни, которая нуждается в помощи. Только универсальная этика, ощущающая ответственность за все живое в постоянно расширяющейся сфере, — только эта этика может получить основание в мысли. Этика, имеющая дело с отношением человека к человеку, не представляет собой ничего самостоятельного: это только разновидность отношения, проистекающего из универсальной этики.
Распространение законов этики на животный и растительный мир было, несомненно, очень существенной чертой философии Швейцера. Один важный аспект ее был недавно отмечен многими авторами (в том числе и советскими) в связи с успехами космических полетов и возможностями в ближайшем будущем этического (или снова неэтического) отношения к марсианам, например.
«Этика уважения к жизни, таким образом, включает все, что может быть охарактеризовано как любовь, самоотдача и соучастие как в страдании, так в радости и труде», — пишет Швейцер.
«Однако в этом мире перед нами предстает ужасающая драма воли-к-жизни, раздираемой противоречием изнутри». Одно существо поддерживает свою жизнь за счет другого, одно уничтожает другое. И только в мыслящем человеке одна воля-к-жизни начинает думать о другой и стремится к сотрудничеству с ней, к солидарности. Эту солидарность, однако, не всегда удается осуществить, потому что и человек тоже повинуется страшному закону, согласно которому он вынужден существовать за счет других жизней, снова и снова совершать тяжкий проступок уничтожения и притеснения жизни. Однако, как существо этическое, человек старается всюду, где можно, избегать этой необходимости и, как существо просвещенное и милосердное, пытается покончить с этим разладом внутри воли-к-жизни, насколько это в его силах. Он жаждет возможности сохранить гуманность и получить возможность избавлять от страданий другие жизни.
Идея универсальности этики и приведенное выше размышление о драме воли-к-жизни и ее противоречиях нередко связаны между собой. Когда мы начинаем проводить различия в ценности различных видов жизни, мы неизбежно кончаем тем, что судим об их ценности по удаленности их от нас, от человеческих существ. Но ведь это, говорит Швейцер, критерий чисто субъективный.
Идя по пути установления таких различий, мы приходим к утверждению, что может существовать жизнь, не имеющая цены, жизнь, притеснение или полное уничтожение которой ничего не значит. А затем, продолжает Швейцер, в категорию этих малоценных жизней мы мало-помалу включаем, судя по обстоятельствам, различные виды насекомых или целые примитивные народы.
Для человека, по-настоящему этического, всякая жизнь священна, даже та, которая, с человеческой точки зрения, стоит ниже рангом. Он может сделать такое различие только для данного особого случая и под давлением обстоятельств: когда он должен решить, например, какой жизнью нужно пожертвовать, чтобы спасти другую жизнь. Но, принимая такое решение, он всегда сознает, что основания его являются субъективными и незаконными, и он знает, что несет ответственность за ту жизнь, которой жертвует.
«Я радуюсь новому лекарству против сонной болезни. — продолжает свои рассуждения врач-философ, — которое позволяет мне сохранять жизнь там, где я раньше мог только наблюдать за страданиями больного. Но каждый раз, когда я вижу под микроскопом микробы, вызывающие болезнь, я не могу не думать о том, что мне приходится жертвовать этой жизнью для того, чтобы спасти другую. Я покупаю у туземцев орленка, пойманного ими на берегу, чтобы избавить его от жестокого обращения. Но теперь я должен решить, заставлю ли я его умирать с голоду или буду скармливать ему каждый день несколько рыбешек, чтобы сохранить ему жизнь. Я решаю в пользу последнего, но каждый раз ощущаю тяжесть оттого, что несу ответственность за пожертвование одной жизни ради другой».
Швейцер отлично понимал, что положения его универсальной этики вызовут немало нареканий. Он был готов к этому. «Удел всякой истины, когда она провозглашается впервые, — писал Швейцер, — быть объектом насмешек. Некогда считалось глупым предположение, что темнокожий и впрямь является человеческим существом и потому требует человеческого обращения... Сегодня провозглашение неизменного уважения ко всякой форме жизни как серьезное требование рациональной этики объявляют преувеличением. Но подходит время, когда люди будут удивляться, как много времени потребовалось человеческой расе для того, чтобы признать, что бездумное нанесение ущерба жизни несовместимо с истинной этикой. Этика в своей общей форме распространяет свою ответственность на все живущее».
Свободный человек, говорит Швейцер, использует всякую возможность, чтобы познать свое благословенное право помочь жизни и уклониться от причинения страданий и от разрушения. В то время как бездумное приятие жизни блуждает в потемках, ведомое идеалами той власти, которую дали ей изобретения и открытия, приятие жизни, основанное на разуме, выдвигает как самый высокий идеал духовное и этическое совершенствование человечества, идеал, от которого все другие идеалы прогресса получают свою ценность.
«Этическое приятие мира и жизни помогает нам... отличить существенное в культуре от несущественного. Глупая надменность, с которой мы провозглашаем себя цивилизованными, перестает довлеть над нами. Мы отваживаемся признать тот факт, что при всем прогрессе силы и знания до истинной культуры теперь не ближе, а дальше. Нам начинает открываться проблема взаимоотношения между духовным и материальным. Мы знаем, что всем нам приходится бороться с обстоятельствами, чтобы сохранить человечность. Мы должны надеяться, что блеснет луч надежды в этой почти безнадежной борьбе, которую столь многие люди ведут за сохранение своей человечности в столь неблагоприятных социальных условиях».
Углубленная этическая воля к прогрессу, проистекающая из мысли, подытоживал Швейцер, выведет нас из нецивилизованного общества с его несчастьями к истинной цивилизации. Раньше или позже должен забрезжить свет истинного и окончательного Возрождения, который принесет миру мир.
Швейцер писал о мире в страшную пору, когда Европа уже отчаялась дождаться мира.
«Не торопясь, — вспоминает он, — я записывал на бумагу черновые наброски, в которых отбирал и просеивал материал безотносительно к структуре своего исследования, план которого уже был готов».
Это был план той самой книги, которую он некогда мечтал озаглавить «Wir Epigonen». Теперь книга называлась «Философия культуры», и уже в планах Швейцера она приобретала довольно монументальные размеры. Первая ее часть должна была разбирать причины современного упадка буржуазной культуры, вторая — трактовать идею Уважения к Жизни в связи с прежними попытками европейской философии дать основание позитивному этическому отношению к миру; третья — изложить концепцию Уважения к Жизни.
Конечно же, когда Швейцер начал анализировать концепции европейской философии, искавшей этическую основу для приятия мира, ему захотелось подробно изложить всю историю этих трагических поисков. Впоследствии он не жалел о предпринятом огромном труде, потому что анализ этот помог ему уточнить собственную концепцию. Ему понадобилось много книг по философии. Друзья пересылали ему их из Цюриха через международную женевскую организацию.
В душном ламбаренском климате немногим европейцам удавалось проработать больше двух-трех лет без продолжительного, полугодового, отпуска в Европе. Супруги работали в Африке уже четвертый год, и Елена с трудом переносила теперь климат Ламбарене, так что в сезон дождей 1916/17 годов им пришлось на время уехать для отдыха в Кейп-Лопес. Знакомый лесоторговец предоставил им домик возле Кейп-Лопеса, в Чиенге, в самом устье одного из протоков Огове. Раньше в этом домике жил надсмотрщик плотогонов, но с войной сплав пришел в упадок, и домик пустовал. Плоты все же продолжали приходить время от времени из верховьев Огове, и доктор Швейцер решил в благодарность за предоставленное ему жилье работать вместе с африканцами на берегу. Из-за древоточца оставлять бревна в воде нельзя было, а европейские лесовозы приходили теперь в Кейп-Лопес редко. Поэтому во время прилива рабочие-габонцы, а с ними и сорокадвухлетний доктор разных наук вкатывали двухтонные и трехтонные бревна окоуме на берег. Иногда у них уходило по нескольку часов на то, чтобы вкатить такую плеть. Это была тяжкая работа, и пот, который проступал у них на рубахах, был одинаково прозрачным и соленым. То, что кровь у них одного цвета, доктор убедился уже давно.