Внутри него лопались солнца, трещали по швам туманности; он чувствовал гибель каждого живого существа, обитавшего у этих солнц…
   Это и была смерть — увидеть нечто бесконечно большее, нежели сам
 
   Солнце золотой монетой сверкало на синем столе; свежий ветер доносился с окрестных полей.
   Рональд открыл глаза и привстал, насколько позволяли
   Он все также был прикован, но музыки в голове больше не было: словно кто-то вырвал больной зуб. Мир вокруг был сказочно красив. Золотые нити соткали пространство.
   — Эй! — крикнул Рональд хрипло. — Идите сюда!
   Крестьяне подбежали к нему, недоверчиво смотря. Позвали Иегуду: Слепец явился с красными от слез глазами — сразу задохнулся от волнения.
   — Я здоров! Здоров! — кричал Рональд.
   — Не подвох ли это? — недоверчиво поинтересовался Иегуда. — Впрочем, откуда ты можешь знать?
   Он подошел ближе.
   — Вид у тебя менее сумасшедший, чем вчера. По моим расчетам, вчера ты должен был прийти в сознание последний раз. Несколько странно, конечно…
   Пальцами он поднял рыцарю набрякшие веки и глянул 1 зрачки.
   — Вид у тебя и впрямь более человеческий, — задумчиво сказал монах. — А самое странное, что в твоем мозгу я не вижу более следов болезни. Ныне он светится ровным, приятным светом. Но отчего ты думаешь, что ты выздоровел окончательно?
   — Меня исцелили. Это было страшно, кровь моя до сих пор леденеет при мысли о визите этого чудесного лекаря…
   — К тебе кто-то являлся? — Слепец огляделся вокруг, всматриваясь в густую листву деревьев. — Когда?
   — Некто приходил ко мне, о Иегуда, пока я спал.
   — Кто же? — поднял брови Иегуда.
   — Какое-то сверхъестественное существо; оно явилось во сне и проникло в меня, хотя само было больше Вселенной. И именно оно спасло меня, я думаю.
   Иегуда — впервые за все время, что Рональд его наблюдал — начал креститься.
   — Это был?… — но Рональд не успел закончить вопроса, ибо Иегуда замахал руками и нахмурился.
   — Все, собираемся в дорогу! — сказал Слепец подбежавшему Полифему, а затем вновь повернулся к Рональду:
   — Но сперва в баню!
   И впервые за все время зажал свой, гораздо более чувствительный, чем у обычного смертного, нос.
 
   Они отступали, петляя по лесам, чтобы сбить егерей с собаками со следа. Из-за Рональда отряд потерял целую неделю, и он теперь чувствовал себя виноватым перед всем белым светом. Лишь одно могло возвысить его в собственных глазах — он не просто прохлаждался, радуясь дикой природе, — он выполнял важную миссию — Муравейник приближался, и рыцарь почти видел в тумане лицо короля, которого он был призван спасти.
   — Всю жизнь меня с собаками ловят, а никак не привыкну, — рассказывал Полифем. — Что за люди, блин: как им в голову не влазит, что я тоже человек и нельзя на меня с собаками-то!
   Лошадь его заржала, словно соглашалась. Видно, по многим тайным дорогам она пронесла батьку на своей спине…
   — Может, и брат наш Гнидарь поблизости бродит. Гнидарь любит в тени держаться: он человек романтический, — пояснил Полифем. — Ему бы то среди листьев раствориться, то вновь появиться, появиться и снова исчезнуть — а средь бела дня ему жить неохота. Не очень-то он и приспособлен к человеческой жизни — правда, и в мертвяки он никогда не подастся: такие люди с того света предпочитают не вертаться.
   — А что, разве кто-то не возвращается?
   — А то! Эбернгард вон не вернулся, да и все городские жители, кто преставился, не очень-то назад норовят. Сказывают знающие люди, что в Муравейнике не только наши новоубитцы обитают, но и городские тоже, римляне ваши, да и из других деревень есть, даже сарацинов хоть отбавляй. Но отчего-то на этот свет только наши односельчане рвутся — а еще те, с кем они в соприкосновение вошли…
   — В соприкосновение? — не понял Рональд.
   — Ну, не дотронулись друг до друга, я тебе говорю, а пообчались, что ли. Али те, кого поубивали наши — тоже возвращаются. Их убедить надо, что много чего осталось на этом свете недоделанного — тогда и вернуться захочется… а городские ваши — дохлятина уже при жизни, у них и желаний-то никаких, и возвращаться им незачем… Да не обижайся ты, вижу, что и сам того же мнения держишься…
   — Эбернгард не умер, — сказал Рональд. — Не знаю, отчего, но я уверен, что он жив.
   — А что с того? Умер, жив — у такого зануды жизнь от смерти не отличишь. Видел я его пару раз, когда еще на сквайровы владения покушался, — был такой грешок. Говорит непонятно, занудливо; на песце фигуры чертит; когда я девок сквайровых похищал, дабы портить, дворяночек белотелых — он и ухом не повел: мол, что за хрень в сравнении с вечностью… Не люблю таких — о вечности балакает, а сам за баб вступиться трусит. Брат его — вот то мужик! прости меня Господи за такие слова о правителе…
   — И все же Арьес приказал вернуть Эбернгарда в Рим, — парировал Рональд.
   — Ну что ж, и на старуху бывает проруха — наплачется он с ним, да и весь Рим наплачется. А, ладно — делайте, что знаете: все равно скоро от вашего Вечного города одни камни останутся…
   — Это как же? — насторожился рыцарь.
   — А так: возьмем мы ваш Вечный город приступом, да и зажжем его, предварительно всех добрых людей оттуда выпустив, одних дворян оставив. Пусть ярче горит! Пусть у костра людишки греются. Все, что награблю, отдам крестьянам — нашим, а потом всем подряд — на всех хватит. Ты что думаешь, я ради богатства этого разбойничаю? Я хочу, чтоб не было больше ни бедных, ни богатых, чтобы люди в мире жили и сообча работали…
   — Чую книжные идеи Гнидаря, — усмехнулся Рональд.
   — Не, Гнидарь мне совсем уж непонятно говорил чегой-то, — задумался Полифем. — Он про равенство людей и вовсе не рассуждал, он о метахвизике какой-то все больше, об избирательных правах, равенстве полов и этом… как его, чёрта… о, вспомнил, о плюрализьме мнений… А это я своим умишком дошел — оно и так понятно, нехитрая мысль какая…
   — Странно: действительно метафизика. Бот уж не думал, что Гнидарь может таким бредом себе голову забивать. Он же практик, насколько я понял: организаторскими талантами располагает, в военном искусстве смыслит…
   — В военном искусстве? — искренне удивился Полифем. — Он сильный просто — знай мечом машет, так и голову снести может кому. Я не видел его никогда в битве. А упражнялся он часто, врать не буду: каждое утро выходил во двор — это когда в Новых Убитах от маркиза скрывался — доставал меч из ножен, начинал им и так, и сяк круги выписывать: бабы с ума сходили, носами вперед в окна вылазили… Эх, артист он, конечно, — с завистью присовокупил Полифем. — Не филин старый, как я…
   — Постой. Но крестьян ведь он обучил военному искусству?
   — Да нет, Гнидарю не до этого было тогда… обучил их я, с грехом пополам, под ружье поставил, научил нехитрым разбойничьим премудростям… Гнидарь — человек слишком занятой, чтобы мужичью военную науку преподавать — он тогда памфлет какой-то сидел сочинял. Жаль, так и не сочинил: писал месяц, а потом встал, листки разорвал и ушел в лес на месяц — думать.
   — Но восстанием руководил он? — уцепился за последнюю соломинку Рональд.
   — Эх, кабы он, так мы давно бы победили… Я руководил, я, плохо и без выдумки. А на него, сокола нашего, только ссылался, когда мужикам свои приказы объявлял. Они и слушались. А представь, что стряслось бы, ежели они узнали, что всю стратегию я изобрел, темный смердов сын? Кто за мной пошел бы?
   — Быть не может. Не верю. Так вся эта крестьянская война, которой в столице так боялись, — твоих рук дело?
   — Выходит, что моих, — смущенно сознался Полифем. — У страха-то глаза велики: знал бы кто в Риме правду, по шее бы мне надавали, да в темнице бы сгноили…
   — Так ты великий человек! — воскликнул Рональд. — Ты историческая личность, самая что ни на есть! О тебе же в учебниках писать будут!
   — Ну, уж ты, барин, не в ту степь куда-то, — засмеялся Полифем. — Я разбойничал помаленьку, еройства тут никакого: маркиза грабил, окрестные деревни на борьбу поднял, монастыри жег — вор я, сэр Рональд, а никакой не ерой…
   — Да послушай, — не успокаивался Рональд. — Ты же целую армию создал, причем неплохо вооруженную. Ты по всей империи взбаламутил крестьян: они наслышались о подвигах новоубитских вилланов и сами хотят свободу обрести. А Гнидарь в это время злился на отца, да памфлеты недописанные рвал! Что он сделал в этой жизни, Гнидарь? Ты же и мудрей его, и одаренней, и благородней!
   — Все, барин, под лошадь прятаться начну, — Полифем покраснел до самых ушей. — Говоришь невесть что, понапрасну Гнидаря изобидел. Говорю ж тебе: еройства никакого в моих делах не было… Дума у меня одна всего, хотя и сильная — куда мне там за Гнидарем угнаться…
   Он смотрел на Рональда и ухмылялся, морщинистый, хоть и вовсе не старый, со сломанным носом и разрезанным с одной стороны ртом. От загара его лицо было черно, жилистые руки напрягались и двигались, едва поспевая за (Мыслями. Похвалы Рональда его явно обрадовали.
   — Хотел я, чтобы люди красиво жили! Не красиво в том смысле, что в шелках и бархате купались — а красиво, с землей в согласии, а не как кошка с собакой. Земля, она вон какая прекрасная, и люди изначально не обезьяны какие… И Рим мне не нужен, и богатства его незачем — я хочу, чтобы люди не страдали больше, а если страдали, так от причин природных, с которыми не во власти человеческой бороться. Жить нужно — полной грудью жить, не как эти мертвецы из Муравейника и не как эти разъевшиеся дохляки, которых в Риме считают живыми и благородными. А там, глядишь, и с османами сразимся — и из-под их власти народы освободим. Смотришь — и весь круг земель зацветет… Я ж неграмотный — а если бы сюда еще грамоту приложить — чего бы понастроили! И на другие звезды летали бы, и от болезней детей спасли бы, и все, что в сказках нам про минувшие времена, опять сумели бы…
   Его руки рисовали звезды и корабли, к ним плывущие, а в единственном глазу сиял огонь, разгоравшийся все ярче, — нет, пожалуй, не огонь — свет, а Рональд глядел не отрываясь и поражался. Современники наверняка запомнят Полифема обычным разбойником — даже если восстание и победит, что почти фантастика, то историки Вечного города, попрятавшиеся в своих каморках, все равно сохранят образ кровавого недоумка, говорящего на деревенском наречии и вырывающего дворянам кадыки. Но пройдет века два, и мысли этого человека, простые и заурядные в сравнении с изысками столичных мыслителей и в то же время вершина для того, кто и писать-то никогда не научился, оценят по достоинству, пусть и с немалой усмешкой… «Кто был святым, кто был отступником — не скажет современник мрачный», — мысленно цитировал он лучшее стихотворение Гнидаря.
   Чаща вдруг кончилась, и кони, цокая копытами, вышли из лесу на обширную поляну. В центре ее стояло глинобитное строение, размерами сопоставимое с самым большим кварталом Рима, а вокруг него ютились сотни палаток: шумели людские голоса, курились костры, дети ревели на руках у матерей, охотники волокли туши кабанов и оленей.
   Мертвецы вперемежку с живыми оживленно строили свободную от власти сеньора жизнь.
   — Вот он, Муравейник, приехали.
   Снаружи это был какой-то хлев, ей-Богу, правда, хлев громадных размеров. Глиняная мазанка, круглой формы, похожая на коровью лепешку размером с целый город; сверху ее зачем-то перетягивали канаты. У Муравейника не было ни окон, ни четкой грани между стенами и крышей — все как-то скруглялось и не имело углов, единственная деталь правильной формы — квадратный вход — была украшена вполне первобытным орнаментом — меандром, волнистыми линиями.
   — Запасайтесь провизией, — посоветовал Полифем. — Внутрь пойдете одни.
   Иегуда кивнул, спешился и пошел беседовать с крестьянами о ценах на съестное, веревки и всякую необходимую утварь.

ГЛАВА 17
Муравейник

   Разверстый в боку Муравейника зев, единственный вход и выход, поглотил их. Полифем и прочие их спутники посмотрели на них с явным сожалением и молча разошлись.
   Рональд последний раз оглянулся на дневной свет за спиной — и поразился, насколько же странно виден из коридоров Муравейника окружающий мир. Деревья, кусты и трава распались на отдельные линии, увиденные под неожиданным углом… На такое лучше было вовсе не смотреть — и Рональд продолжил свой путь вслед за Иегудой.
   По веревкам они спустились в жерло разверстого в полу колодца. По слухам, самая важная часть Муравейника находилась неглубоко под землей, а форму он имел почти шарообразную, точно пчелиное гнездо — снаружи видна была только половина этого шара.
   Было довольно светло, как ни странно, — стены светились. Мраморный пол скользил под ногами, словно гладь океана. Коридор, по которому они шли, все расширялся. Прошло каких-то полчаса, и он превратился в огромное поле, простиравшееся до горизонта и, уж конечно, гораздо большее, нежели Муравейник.
   — Какая-то чертовщина, — небрежно заметил Рональд.
   — О, будь готов ко всему в этом странном месте, — кивнул Иегуда. — И всегда говори себе: это только цветочки. Только цветочки. Тогда будет легче.
   Они продолжали путь, и воздух вокруг них понемногу конденсировался и уплотнялся в стены — они сами не заметили, как вновь оказались загнанными в тесные рамки коридора. Вздохнув, они присели и перекусили, а затем отправились дальше.
   Глиняные стены коридора, странно дисгармонировавшие с мраморным полом, были покрыты сетью трещин, В пауки оплетали их своей паутиной. «Тьфу, керамика», — почти с ненавистью думал Рональд, глядя на то, как коридор, по которому они идут, вливается в новый, тот — в третий, и так — сколько еще лет и зим?
   Иегуда шел уверенно, прижимая руку к груди. Под его плащом что-то слабо светилось и изливалось нежной музыкой.
   День, ночь — все привычные понятия потерялись в этой паутине коридоров: они словно нарочно избегали прямого пути, поворачивая через каждые два метра. Рональд начинал верить, что они с Иегудой выписывают какую-то вязь арабских букв, двигаясь по подсказкам Карты. И даже если впереди был длинный коридор, ведущий к загадочно сиявшему свету, Иегуда непременно старался свернуть. Так шло время — словно тает айсберг — годы, замороженные и спрятанные здесь, разливались широким потоком.
   Глина стен, казалось, потихоньку вползала Рональду в голову и подчиняла своей форме его мышление. Казалось, нет больше никакого мира за пределами Муравейника — вся прежняя жизнь стала тусклым воспоминанием, являющимся днем о сне, который ты не запомнил.
   — Не могу больше, — сказал Рональд и сел прямо на пол.
   — Ничего не понимаю, — невпопад отвечал Иегуда. — Я не чувствую Карты, не могу услышать то, что она мне говорит, — вот поэтому-то мы и плутаем так странно. Я смотрю внутрь себя и не могу понять, по какой из струн она пытается провести своим пальцем. Бремя от времени возникает ощущение, что вот уже было понял что-то, ухватил мысль за хвост — но она тут же выскальзывает. Мне нужен знак.
   Он остановился и закричал, глядя в высокий потолок:
   — Знак!! Черт побери, знак!!!
   Эхо раскатилось по зале и подозрительно быстро смолкло, точно ему в рот вставили кляп.
   Оба странника опустили головы и собирались продолжить свой бессмысленный путь.
   — Смотри! — воскликнул Рональд.
   Посреди комнаты лежало что-то белое, большое. Оба, не сговариваясь, стали подкрадываться к предмету, зачем-то стараясь делать это по возможности бесшумно.
   Это был эллипс белого цвета, очень сильно напоминающий яйцо. И лежал он не просто так, а явно с каким-то нехорошим намерением. Это Рональд понял с первого взгляда. А еще он сразу же ощутил зловещую свою связь с этим предметом, родство. Не все было так просто.
   Яйцо скрывало какую-то тайну, может быть, ради которой они и проделали столь долгий путь. Граф подошел ближе и заметил, вернее почувствовал, поскольку зрением этого было не увидеть — внутри предмета идут какие-то очень быстрые и очень значимые для него процессы. Крупинки белого материала, из которого он состоял, превращались там, внутри, в клетки — вот что рыцарь понял непостижимым способом. Предмет начинал трястись и вибрировать, а потом вдруг застыл, словно задумался.
   Они подошли ближе. Рональд погладил упругую оболочку руками: странно, яйцо производило впечатление живого существа, зловещего, нечистого и неприятного. Оно даже цвет поменяло: стало грязным, кроваво-серым.
   — Пойдем отсюда, — сказал Иегуда.
   — Да-да, — согласился Рональд, но не успел сделать и шага, как яйцо стало подпрыгивать на месте, словно болонка, кидающаяся на людей. Рыцарь выхватил меч и рубанул по скачущей дряни так, что та отлетела к стене и затихла.
   — Вот и все, — сказал Иегуда. — Ну, и к чему был этот знак? Эх, судьба, неужели ты не можешь хоть раз послать не что-нибудь удобочитаемое?
   Яйцо, впрочем, шевелилось — видимо, знак еще не был явлен полностью. Но это Рональду внушало скорее тревогу, чем надежду.
   Они подошли ближе. Рассеченный бок существа кровоточил слизью. Он заживал — странно и непонятно: заживал человеческим лицом — на гладкой поверхности прорисовывались нос, глаза, губы. Лицо усмехнулось и попыталось укусить Рональда за ногу белыми холеными зубами.
   Вне себя от страха и омерзения граф рубанул по яйцу снова — и еще, еще, еще. Гадкая тварь, вся израненная, отскочила в сторону, а из кровоточащих разрезов появились: лошадиная нога, крыло, звериная лапа, человеческая голова, куст крапивы. Предмет вырос в размерах и двигался с большей уверенностью, опираясь на обретенные конечности и судорожно бия по земле крылом.
   Рональд и Иегуда отступили в сторону. Странное житное быстрыми скачками гналось за ними.
   Монах тоже достал меч.
   — Давай дружно, — сказал он.
   Из разрубленной лианы дерева вырастала вдруг птичья па, рефлекторно пытающаяся схватить, срубленная и павшая на землю хищная роза вмиг украшалась головой тигра, из рыбьей пасти, в которую Рональд только что погрузил свой меч, вдруг высовывалась рембрандтовской красоты обнаженная женская нога. Создавалось впечатление, что у клеток твари не было генетической памяти, и мгновенно затягивающиеся раны заживали чем попало — конечностями других животных, ветвями растений, человеческими частями тел — первым, что приходило им на ум. Но определенный прогресс явно наблюдался — химеры все усложнялись, время от времени проглядывали шарниры Машин, пулеметы и пушки.
   Тварь уже потеряла свою яйцеобразную форму — и вообще какую бы то ни было форму. Птичьей лапой чудовище вцепилось Рональду в грудь, а в лицо ему уткнулся чей-то шерстистый бок. Обезумев от брезгливости и пытаясь вскочить, граф прошелся ногтями по хвое, сорвав целый пахнущий озоном слой, — и на ветках сосны отросли кошачьи головы с закрытыми, словно спящими, глазами. Более всего на свете то, с чем он боролся, ползая по каменному полу, напоминало новогоднюю елку с развешенными на ней в качестве игрушек частями тела различных животных.
   Они уже не слышали голосов друг друга, прижатые к полу страшной тяжестью, задохнувшиеся под тоннами звериных лап, морд, хвостов, побегов и цветков растений.
   И вдруг все прошло: тварь, занимавшая собой все комнату, словно засохла, а затем и вовсе ее члены рассыпались прахом, обратились в струйки крови, брызнувшей на пол.
   — Это было просто видение? — пораженно спросил Рональд.
   — Может быть, и так.
   Однако достоверность происшедшего с ними подтверждала кровь чудовищной твари, которая, к слову говоря, пролилась на пол не напрасно, не случайным образом: ее следы образовали на каменных плитах затейливую вязь букв —
 
   Когда люди поймут, что управляет звездами, Сфинкс рассмеется и жизнь иссякнет.
 
   — Ну, и что же означают эти слова?
   — Ты ищешь ответ не там, где нужно, — усмехнулся Слепец. — Значимы не слова, а буквы. В них разгадка и ответ.
   — Ничего не понимаю, — признался Рональд.
   Иегуда вдруг засмеялся, качаясь из стороны в сторону, точно пьяный.
   — Смотри, Рональд, как буква Б похожа на воина, стоящего к нам в профиль и держащего лук изогнутой рукой! А буква А — на рога быка, нагнувшего голову и смотрящего на нас кроваво-красными глазами!
   — О Иегуда, ты, похоже, бредишь… — печально сказал Рональд.
   — Брежу? Нет, ничуть — наоборот, я прозреваю и вижу то, что кроется глубоко в наших головах. Видишь ли, когда-то люди были рыбами и плавали в воде. И вот тогда их мозг был подобен темному чулану, в котором хранились непонятные, покрытые пылью вещи. Бот хозяин стал достраивать дом — сперва достроил комнаты, затем второй этаж, парадный подъезд, колонны, ворота — и получился премилый особняк, вполне на человеческий вкус — да только там, в глубине дома, теперь уже точно и не поймешь, где по-прежнему есть тот самый чулан, и все те же вещи в нем лежат; только рассмотреть их все труднее — уж слишком много пыли на них наросло. А еще там есть комнатки, которые возводили для собратьев человека (насекомых, например), — только эволюция вот наша пошла не по этому пути, и комнаты не достроили, но ведь что-то насекомое и в нас с тобой есть — разве не так?
   На лбу у Рональда выступил пот. Но он все еще держался, не желая признавать, что ему страшно.
   — Так усложнялся наш мозг — от мозга рыбы, которой Мы все когда-то были, до нашего с тобой. И если какие-то вещи внутри нас теперь кажутся нам дикими, то только поэтому, что разум человеческий не был творением Создателя. Напротив, родившись случайно и подобный сперва капле росы, которая могла питаться и двигаться, он был равнозначен существу, которое и было той каплей росы. И развитие разума есть не что иное, как желание этой живой капли подстроиться под этот физический мир: под его грозы и бури — а самое главное: под вечную нехватку энергии. И выживали наиболее удачные формы — удачные с точки зрения этого чудовищного мира; и мы унаследовали от этих чудовищ все их змеиные изгибы мышления. Ты думаешь, даром прошли те миллионы лет, когда наши предки были ящерицами? дикими зверями? Ничуть, все это живо и до сих пор в нас. А разве ты позабыл те моменты, когда Природа раздумывала — удачней ли будет придать нам хитиновые лапки и усики и заставить строить муравейники — или отрастить нам перья и крылья и заставить летать по поднебесью? Нет, память об этих грустных вечерах, когда Природа сомневалась, и посейчас жива в тебе. И ты — чудовище, Рональд. И я — чудовище.
   — Нет! Нет! — закричал Рональд. — Все это не так! Ты сходишь с ума и тащишь меня за собой!
   Он сделал несколько шагов назад.
   — Карта мира открыла это мне, — печально и твердо сказал Иегуда. — Ты еще не понял? Муравейник — это и есть мозг человеческий, нарисованный грубо, и в самых общих чертах. И именно для руководства по его коридорам Карта мира просто незаменима. В нем есть все, в этом портрете разума: место и сложным машинам-фантазиям, и всякой непонятной утвари, и надежде, и мысли о смерти, увы… И всему животному: и пушисто-животному, млекопитающему, что есть в нас, и тому рептильно-животному, что заставляет нас ползать на животе, как гадов, и тому насекомо-животному, что щелкает сочленениями хитиновых ног и шевелится там, под этой черепной коробкой…
   Он схватился за голову и замолчал.
   Затем встал и решительно посмотрел на Рональда.
   — Все! — заключил он. — Ни слова более, произнесенного впустую. Я знаю, куда идти — и Карта мне больше не нужна. Она отравила скорбью мое видение мира, что правда, то правда. И, я думаю, отныне я не расстанусь с ней: мы будем любить друг друга и умрем в один день. Но до того дня она мне больше не понадобится. Пойдем.
   И он зашагал по коридору. Рональд стоял некоторое время недвижим, а потом поспешил ему вослед.
   Походка Иегуды и впрямь была исполнена уверенности. Он шел по бесконечным, угловатым и запутанным коридорам: через каждые два метра был изгиб, подъем или спуск; неожиданно коридор разветвлялся; встречались и совершенно темные места и места, освещенные как парадные залы с люстрами в тысячи свечей.
   — Поясни все же, на какие мысли тебя сподвигнул дарованный нам знак? — решил не отставать Рональд.
   — Все очень просто: яйцо это — еще одна аллегория нашего сознания. Оно гармонично, но мир режет его своими острыми углами, заставляя бороться с проблемами, для которых человек — венец творения — явно не был создан. Поскольку предсказать последствия каждого принимаемого нами решения невозможно, мы справляемся с трудностями жизни тем, что выбираем первое пришедшее на ум обличье, чтобы им прикрыть наши кровоточащие раны. Вспомни: люди конца физики потонули в чудовищном океане созданной ими самими реальности, перестали что-либо понимать в этом рукотворном хаосе, а как в качестве единственного средства против него, которое могли измыслить, употребили свои представления о средневековом обществе. Иными словами, просто испугались созданного ими же самими прогресса и послушно влезли в маски монахов, дворян, крестьян, всяких там вшивых нищих, лубочных святых и так далее. Бее это наносное — глядя на эти внешние проявления нашей цивилизации, невозможно понять, что же мы, люди, из себя представляем.