— Король Эбернгард!
   — Тело короля Эбернгарда, — уважительно поправил его отец. — Ты немного заслужишь почета, если вернешь его в Город. Оставив настоящего Короля там.
   Он показал на стену, а затем на две свободные вешалки, висевшие рядом с королем.
   — Одна — моя, одну берег для тебя, — пояснил отец. — Знаешь, как это делается? Как рубашку — возьми тело за горло и сними с себя.
   Он взялся за свое горло и стал стаскивать тело с чего-то серого и плоского, что в нем крылось. Рональд едва не взвизгнул от страха.
   Не взвизгнул, нет, черт, не взвизгнул, это бы совсем стыдно было. Громким, но уверенным голосом Рональд молвил:
   — Отец, погоди!
   — Что? — невнятно спросила серая фигура с наполовину скинутым через горло телом.
   — Скажи мне: ты меня не обманываешь?
   Исаак надел тело обратно, сидело оно немного криво, но лицо было тем же: лицо отца.
   — Нет, сынок, — сказал он, пристально глядя Рональду в глаза.
   — Я тебе верю, — ответил Рональд, взялся за свое горло и рывком снял тело с себя. В двумерном мире, где двигалось то, что оказалось под телом, возиться с вешалкой и пристраивать на ней свое тело, как оказалось, такое увесистое и громоздкое, было делом нелегким, но, к счастью, отец помог управиться.
   Вместе они скользнули на стену и начали двигаться по ней, словно картины волшебного фонаря или китайского теневого театра. Рональд первое время краем глаза косился со стены на проплывавшие мимо них предметы, стоявшие в зале, — вешалки, машины, а потом понял, что видит их не потому, что его тень движется по камню стены, а потому, что время повернулось вспять и он снова проходит по тем коридорам, где был полчаса назад.
   Но так было только сперва, если правомерно употребить это понятие, — а потом мир и вовсе превратился в туман. Рональд, ведомый своим проводником, смотрел отцу в затылок и не видел его — ибо у фигуры отца не было ширины. Сколько они шли — должно быть, века, и ничего не менялось.
   Лишь один раз их спокойное скольжение было отмечено событием: вдруг Рональд почувствовал как бы нарастающий гул ног и бряцание оружия и увидел, что навстречу им движется целая армия в несколько тысяч. Они двигались вереницей, слегка налегая друг на друга, как ассирийский барельеф, — тьмы воинов тьмы — вереница в тьмы и тьмы воинов. Они прошли мимо как курьерский поезд (Рональд часто встречал в старых манускриптах сравнение с этой машиной), не поприветствовав и не бросив ни одного копья, — тихо прошагавшее эхо многих ног.
   Некоторое время они с отцом вновь скользили по этой пустоте — две тени на стене.
   Затем Рональд увидел мир, сотканный из разноцветного тумана. С удивлением он понял, что его тело вновь обрело форму, а сам он стоит на красном поле, над ним ходят белые облака, впереди раскинулось синее море, вокруг зеленая трава, по небу летают какие-то неразличимые птицы, говорящие человечьим языком, бесы тащат по двору упирающегося пьянчугу, роща справа от него весело, без дыма и чада горит малиновым огнем — и все вокруг на сто миллионов миль заполнено душами людей, животных, растений. Цвета были яркие, словно на детском рисунке.
   — Ого! — только и сказал Рональд.
   И, хоть он и унизился до подлого слога, отец не нахмурился.
   Ярмарку напоминало это место — так здесь было весело. Правда, и страшновато тоже было: очень уж блестели глаза у людей, точно были нарисованы гуашью.
   Крыши домов словно таяли, превращаясь в радужный туман, проглядывали друг сквозь друга и сквозь тела людей, растекались потоками акварельной капели — и собирались вновь. Мир-леденец, мир — цветное стекло — Рональд диву давался, глядя на эту картину, сквозь которую они шли.
   Деревья и вовсе были похожи на рождественские елки количеством нестерпимо ярких огоньков, неспешно путешествующих в их листве, испаряющихся и нарождающихся вновь среди корней. В воздухе возникали паутинчатые надломы, изгибались и искрились ярким светом.
   — Вот там он, — сказал отец.
   Рональд увидел радужную реку: ее воды текли, словно ртуть, и принимали разные цвета каждую секунду их движения. Оттого течение это не имело видимого направления и скорости: изменения цветовых пятен завораживали и приковывали к месту. И только одно пятно, серого цвета, оставалось неподвижным; прошла почти минута, прежде чем Рональд сообразил, что это силуэт сидящего на берегу человека. Рональд видел только его спину и золотую корону, из-под которой ниспадали седые волосы.
   — Мой король! — воскликнул Рональд, падая на одно колено.
   Эбернгард смотрел на него с грустью; вид у него был какой-то опустившийся, лицо стало морщинистым, словно у пьяницы, но тяжелый взгляд серых глаз был тот же самый, что Рональд запомнил во время какого-то ушедшего в прошлое праздника, когда отец впервые представил его своему сеньору.
   — Долго же я ждал, — произнес он, и изо рта его упал на землю черный камень, растаявший дымом в сантиметре от почвы. — Неужто за все эти годы нашелся всего лишь один человек, который сумел сюда проникнуть?
   — В этом нет моей заслуги, Повелитель, — признался Рональд. — Меня провел сюда Иегуда, монах из монастыря Св. Картезия.
   — Не только и не столько он, — усмехнулся король. — Да уж: в Риме пятнадцать раз пожелтели и опали листья, а затем пятнадцать раз выросли новые…
   Он провел рукой по бороде и та истаяла, а затем появилась снова, дрожа в этом волнующемся воздухе, который, словно штрихи, распадался на отдельные линии.
   — Что же ты делал все это время, Повелитель?
   — Я размышлял, сидя у реки, не сходя с места вот уже несколько долгих лет. Размышлял о том, насколько жалок удел человека, каждый поступок которого, даже преисполненный благородных намерений, производит лишь разрушения. Я пытался сделать людей счастливее, я покинул Рим оттого, что осознал: скука, там царящая, есть нечто большее, чем скука: это — мерзость запустения в головах у людей.
   Знаешь, чем я занимался, сидя в Риме? Я пытался предсказать будущее — не по звездам, не по печени жертвенных животных и даже не научно — просто по ощущениям. Я видел, что Вечному городу уже недолго остается: мы были сильны все пять веков после Конца Физики, но империя наша окружена молодыми народами, им хочется крови — и они ее вскоре вкусят, и это будет наша кровь…
   Он потупил взор, а глазные яблоки его отчего-то стали светиться внутри головы. Река уже текла совершенно в другом направлении, ее ложе отошло на несколько метров в сторону — это Рональд только что заметил. Дерево над их головой превратилось в хрустальный гриб, медленно качающий громадной шляпкой.
   — Есть нечто недоступное варварам — сила науки. Варвар может купить автомат или атомную бомбу, но к тому времени, как он обучится ими пользоваться, мы изобретем новое, гораздо более мощное оружие — и ему ничего не останется, как только проситься в Вечный город торговать пирожками… Не в этом дело. А вот в чем: мы — тоже варвары, самые настоящие. Дикарь интересуется прогрессом только тогда, когда ему нужен новый мушкет или атомная бомба, способные снести голову более сильному противнику. А когда вспоминает о прогрессе цивилизованный человек? Ему хочется летать только тогда, когда лень ходить…
   Социальный прогресс отстает от технического, и в этом кроется возможность греха. Я, глупец, искренне поверил в то, что люди минувших дней просто заблудились и пошли не по той дороге, по которой нужно было идти. Я вновь открыл секрет жидкого света, текущего по проводам, я вновь построил заводы и фабрики — но люди сломали их, они прокляли секреты химии, отравившей их воду. Они не готовы к изобретаемым ими самими же чудесам: человек создал мыслящие машины, но чтобы жить с ними в гармонии, ему самому нужны миллионы лет, чтобы стать принципиально другим существом. Разве это справедливо? Отчего мертвую материю можно усовершенствовать в течение нескольких дней — а живой для этого нужны миллионы лет?
   Появились секты, уничтожающие машины, святые, проклинающие науку и отрицающие самые очевидные законы физики… И они были правы — наука в неизбежно неумелых руках цивилизованных варваров всегда будет опасна. В обществе животных самое светлое открытие будет направлено на то, чтобы пересажать всех и каждого по клеткам, унизить, заставить делать то, к чему душа не лежит… Антиутопия — это тень человека, ни тень не живет без него, ни он без тени. Люди каждый день идут на бой за то, чтобы превратить землю в ад — возможно ль с ними бороться?
   Гриб вновь приобрел форму дерева, чьи ветви плавно отделялись от ствола и медленно улетали в сторону реки. Уже над самой ее стремниной они превращались в какие-то живые существа — Рональд был готов поклясться, что это чайки. Пошел ливень, теплый, радужный: капли не долетали до земли, а останавливались в двух метрах от нее и начинали медленно подниматься обратно. Можно было подставить руку и ласкать этот странный дождь, словно шкуру волшебного животного.
   — Не знаю, были ли попытки использовать Карту мира в века, предшествующие нашему. Поэтому говорю только о том, что знаю достоверно. Было на свете два безумца. Первый был истеричным мальчиком, перечитавшем множество бессмысленных книжек о мировой гармонии, сродстве всех стихий и общечеловеческих идеалах. Он отыскал Карту мира, вещь, загадочным образом оказавшуюся в здании, где некогда работал Лоренс Праведник, и исполнился невероятной магической силы, позволяющей творить каких угодно существ, — но столь больным было воображение этого юноши, что породил на свет он только чудовищ и сам сделался страшнейшим из них. Вся земля была поражена немыслимым бедствием. И тогда второй безумец, не в силах глядеть, что творит с собственными крестьянами первый, взял Карту в другой раз и пробудил ото сна умерших, позволив живым путешествовать в этот странный мир, который, видимо, является раем — а мертвым появляться в мире людей и творить добро и зло по своему усмотрению. Но он только расшатал грань между миром живым и миром мертвых — и сделал эту землю еще ужаснее, нежели она была, ибо и сам был человеком не вполне здоровым и тоже прочитал множество бесполезных книжонок. Звали этих безумцев Альфонс фон Бракксгаузентрупп и Эбернгард Исповедник. А теперь к этим двум безумцам собирается присоединиться третий, и горе этому миру, где так много безумцев.
   Старик-нищий из монастыря Св.Ингеборги, что просил его убить ради светлого рая, подал мне новую мысль. Я решил: отчего не даровать людям заменитель вечной жизни, позволив им возвращаться с того света? Я помню ночь, когда сидел на холме, глядя на гаснущие огни, и разговаривал с Картой… О ночь та! Да не вспыхнет в ней ни одна звезда, да войдет в нее забвение! Птицы небесные да угнездятся на ее развалинах, демоны да утащат ее в ад! Я приказал Карте исполнить мое желание, и она принесла меня в это странное место. Оно существовало и до моих упражнений с Картой, разумеется, — я только позволил существам из него возвращаться в наш мир. А Муравейник родился в качестве своеобразного шлюза между тем светом и этим…
   Он повернулся в профиль и голова его стала плоской, как на отчеканенных в его честь монетах. Слеза путешествовала по его щеке, хаотично двигаясь вниз-вверх и в стороны.
   — Так вот что здесь случилось! — выдохнул Рональд.
   Дождь кончился. Мимо прошагал циклоп и растаял в лесу. Единственное облако в небе вдруг сорвалось со своего места и с грохотом рухнуло на ближайшую избу. Эбернгард бросил усталый взгляд на лезущих из разрушенного дома людей и продолжал:
   — Иегуда — фанатик, ему лишь бы восстановить status quo — он даже не понимает, что нет никакого status quo — мир меняется ежедневно, а возвращаться в прошлое — глупейшее из занятий. Не лучше ли путешествовать по океану Времени спокойно, не задумываясь, принимая на веру любое обличье и образ?
   Дерево стало жидким и медленно стекло в реку — а на гладкой поверхности появилась фигура скорбящей женщины, статуя, едва заметно пожимающая плечами и качающая головой; она поплыла по течению, но вскоре утонула, а радужная вода побелела, словно молоко. От этой постоянно меняющейся пестроты начинало рябить в глазах, а еще откуда-то с самого глубокого колодца души стала подниматься тревога.
   — Государь, — вопрос, будоражащий графа, не мог дать ему промолчать. — Я видел странную картину в третьем круге, картину времен Конца Физики. Я видел Лоренса Праведника, которого убил рукотворный дух, я видел гибель Аль-Магадана — и теперь хожу, словно в бреду, пытаясь понять, что же случилось на моих глазах…
   — Все очень просто, — хмыкнул король. — Лоренс Праведник отнюдь не взывал к Богу с мольбой уничтожить Злой город, как раньше об этом говорили. Он сам создал Бога…
   — О повелитель! — воскликнул Рональд. — Казни меня, но не говори, прошу тебя, этих еретических речей.
   — Ереси тут нет, — строго сказал король. — Тот бог, которого создал Лоренс Праведник, не есть Бог всей нашей Вселенной. — То был бог только нашего мира, после явления которого и перестали действовать старые законы физики. Я разговаривал с людьми, знавшими Св. Лоуренса, я понял смысл его работы. Он был атеистом, как ни странно это звучит — атеистом, истово верующим в необходимость гармонии. Используя восемь измерений, прячущихся за кулисами нашего мира, он создал божество, потворствующее нашим желаниям, божество, которое всегда идет нам навстречу — либо сумме слабых устремлений множества людей, либо силе устремления одного человека, умного, образованного, верящего в свое видение мира. Люди мира хотели, чтобы Аль-Магадан пал — он пал, они боялись науки — физические законы и вовсе перестали действовать, им хотелось в те уютные легендарные времена, что рисовала их фантазия, — времена эти вернулись. Не знаю наверняка, но вероятно, я все-таки понял главный принцип этого божества — оно стремится сделать счастливым максимальное количество людей; однако, зная, что представления плебса о счастье могут привести его только лишь к гибели, оно оставляет мудрецам возможность корректировать курс, которым движется корабль. Эта возможность — Карта мира. Святой Лоуренс не случайно оставил ее в башне; не случайно никто никогда не мог спрятать ее у себя, чтобы узурпировать право управлять мирозданием в одиночку.
   — О государь! — воскликнул Рональд. — Ты, должно быть, оговорился: разговаривал с людьми, которые знали Лоренса Праведника… Но ведь они должны были умереть много веков назад…
   Он осекся. Король прищурился:
   — А что это, как не место мертвых? — спросил он. — Здесь обитают все мертвецы, не все с сотворения мира, правда, а все, кто умер, начиная с того самого момента, как чаша терпения Господня переполнилась, и Аль-Магадан пал. На всех, кто жил после Конца Физики, пало проклятие — для них нет ни светлого Рая, ни мрачного Ада — а только это место, забавное, но довольно бессмысленное. С севера на юг ходил я по этому царству, и с востока на запад — и вопрошал всех: где же сам святой Лоренс? И никто не ответил мне, и понял я, что он не умер, а жив и ныне.
   — Жив? — вздрогнул Рональд и даже устыдиться за был этого.
   — Да, жив — только никто из мертвых не указал мне места, где он пребывает. Раньше я думал, что, в отличие от тех, кто жил после разрушения Аль-Магадана, на него не пало проклятие нашего мира и он попал в светлый Рай, а не в то место, где мы с тобой разговариваем. Но однажды я сидел на берегу радужной реки и размышлял о судьбах этого мира — и вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я обернулся — и сразу понял — вот он, Лоренс Праведник, хоть он выглядел совсем не так, как на иконах. Я хотел пасть ему в ноги — но он остановил меня жестом. А затем он сказал мне: «Дни этого мира сочтены. Я сделал большую ошибку, дав своему творению свободу воли. Видишь, во что превратилась эта земля. Пусть кто-нибудь из твоих рыцарей найдет мой дом в Аэрусе Бонусе, я живу там до сих пор. Тогда я расскажу ему о том, как родился этот мир и что за бог им управляет. Пусть он успеет в ближайшие десять лет — ибо я знаю, что Вечный город скоро будет разграблен и сожжен, и последнее Знание, что еще живо, погибнет». И говорил он не высоким слогом, подобно дворянам, и не цитировал Библию, словно духовенство, и речь не была его низкой и подлой, как речи крестьян. Но говорил он так, как и все люди, когда не было ни королей, ни третьего сословия. И он дал мне это зеркальце, в котором я увидел страшные вещи. И исчез. Видишь, — король достал из кармана маленькую вещицу, — я замотал его в платок — чтобы не умножать скорбь, глядя в него. Возьми его и открывай только в дни сомнений в своем выборе — чтобы увидеть, что случится с твоим родным городом, если ты не успеешь.
   — Государь, — забормотал Рональд, — пойдемте отсюда, мне кажется, за нами погоня!
   — Почему тебе так кажется? — усмехнулся король. — Не за нами это погоня, и не того ты боишься, чего следовало бы.
   К ним со всех сторон летели вытянутые в длину птицы, разворачивая на лету свои огромные крылья, которыми они вовсе и не махали, точно детские самолетики. Их острые клювы были нацелены прямо в сердца всех троих.
   — Пойдем! — сказал король, схватил Рональда и его отца за плечи и резко дернул.
   Они снова двигались в тумане, снова плоские и двумерные. Яркие краски исчезли, как чудесный сон, птицы — как кошмар.
 
   Стоя на дне колодца, под белым кругом неба высоко вверху, Рональд смотрел, как поднимаются по лестнице его спутники. Делали они это одинаково легко, но каждый на свой манер: Иегуда — по-кошачьи мягко, отец — напрягая мышцы так, что веревки звенели, как струны, причем на удивление мелодично, Правитель — вовсе не проявляя никаких усилий, словно был облаком, не имевшим веса.
   «А как это у меня получится, да еще в доспехах?» — подумал Рональд, берясь за лестницу.
   В этот момент слух его был привлечен странным звуком, доносившимся из помещения совсем неподалеку. Звук был равномерным: падающие капли, стук чьего-то пальца по дереву ствола, чириканье механической птицы.
   Рональд задумался. Звук не давал ему покоя.
   — Ну, что ты там? — крикнул Иегуда.
   — Сейчас, — ответил Рональд и неожиданно для себя сделал несколько шагов обратно в сумрак коридора.
   Там была дверь в маленькую комнатку — обычная, ничем не примечательная деревянная дверь. Неудивительно, что они прошли мимо нее. Рональд даже разочаровался и шагнул было к свету колодца.
   И остановился.
   Там, за дверью.
   Это чувство убило его наповал.
   Протяни руку, открой и увидишь.
   «Не стану!» — крикнул он бессловесно — но рука его сама собой сдвинулась с места и отворила дверцу.
   Это был платяной шкаф, платяной шкаф, пропахший молью и нафталином. В детстве Рональд, играя в прятки, забирался в мамин шкаф, кутаясь в душные шубы и платья.
   Но это был только запах — одно лишь чувство, которое его обмануло. Зрение спорило с обонянием.
   В шкафу и правда было насекомое-правда, молью его назвать было нельзя: скорее уж человеком. Мертвое, иссиня-бледное лицо трупа, скрещенные на груди руки, числом четыре, неестественно выгнутые ноги, прозрачные крылья, в которые было спеленуто существо. Спящие огромные глаза и улыбка на подобии лица.
   Вот оно — спящая материя, которая рано или поздно проснется — но сейчас она мертвее камня, из которого сделаны стены лабиринта. Состояние между смертью и жизнью — тихий, спокойный сон существа, которому, может быть, грезится что-нибудь сладкое, лишенное страданий: яркое солнце, голоса родителей, цветы и небо. И улыбка на лице, улыбка.
   Рональд вспомнил те книги, посвященные энтомологии (так, кажется, называлась эта наука), на страницах которых вот такие же куколки муравьев с лицами покойников и скрещенными на груди конечностями улыбались в своем полусне.
   А шкаф был вовсе не платяной, а часы — обыкновенные большие часы с маятником: над головой существа был циферблат; маятник, свисавший от него, застыл в странном положении: качнулся, а назад вдруг не пошел, да так и висел, манкируя земным тяготением. Стрелки, как показалось Рональду, тоже двигались, хотя этого заметно не было. Он вдруг понял, что каждое деление на этих часах соответствует миллиону лет — стрелки вращаются, но так медленно, словно движения и вовсе не существует в природе. И этот образ явно связан с проклятой куколкой: мертвая материя — камни, земля, железо, сам космос — все они живы, но превращения в их телах происходят так медленно, что для нас, живущих быстро, ярко и недолго, их жизнь кажется смертью. И разгадка воскресения мертвецов тоже как-то связана со всем этим, стало ясно ему, и он пошатнулся.
   Запах нафталина задушил его: Рональд понял, что он сейчас упадет и навсегда останется в этом шкафу.
 
   Любовь — это чувство, знакомое не только людям, но и кошкам, например. Причем не только таким, как Розалинда, но и всем вообще. Можно презирать человека, считая его животным, но можно сделать и другое открытие — любовь не создана человеком, ее знают все млекопитающие, а также птицы, а может быть, и рептилии. Точно так же и все остальные светлые чувства — ибо все они собрались вокруг любви, как дети вокруг мамы — есть и у животных. И самый свет разума имеется и у животных;
   А значит, эволюция привела бы к возникновению добра, красоты и любви — неизбежно. Со дна темного болота, наполненного музыкой перетекающих в клетках химических веществ, по липким стенам колодца, ведущего из тьмы безжизненной каменной пустыни, какой бывает всякая планета в начале своего срока, к дневным лучам поднимается Она, Любовь, и ничто не в силах остановить ее полет к небесам.
   Любовь, что движет солнце и светила.
   И это открытие заставило Рональда сделать шаг назад и закрыть дверцу.
   Тут он услышал голоса, раздающиеся с поверхности.
   — Иду, иду, — крикнул Рональд, — и вмиг взлетел по лестнице на самый верх.
   — А я уж думал, ты там так и останешься, — сухо сказал правитель Эбернгард.
   Могучий дуб, словно гигантская водоросль, шумел на ветру, переливаясь тысячей серебряных монет-листьев.

ГЛАВА 20
Гнидарь и Полифем

   Впервые за долгое время Рональд не чувствовал себя иждивенцем, лишним ртом, лентяем и бездельником — миссию он выполнил с блеском: Муравейник отыскал, короля Эбернгарда спас. Однако вместо радости он чувствовал лишь страшную усталость — масса нерешенных загадок появилась на месте решенных, точно дюжина голов вместо срубленной одной у легендарной гидры.
   — Я очень хочу спать, хочу спать, — бормотал рыцарь совсем по-детски, пытаясь убаюкать себя. Только тонкий плащ отделял его от мокрой земли, с нависшего над головой куста падали вниз крупные капли, подаренные растению недавно прошедшим дождем.
   Граф искренне завидовал королю Эбернагарду: тот спал в шатре, специально для этого случая сооруженном из бархатной материи, похищенной разбойниками, наверное, у какого-нибудь несчастного купца. Странно: к королю все, кроме Полифема, относились с глубоким почтением — даже самые отъявленные воры и убийцы. Они старались поскорее испариться из его поля зрения, считая себя, видимо, недостойными столь большой чести, как даже быть увиденными им, остаться в его памяти как зрительный образ без имени, характера и жизненной истории.
   Вновь обретенный отец, как назло, недолго с ним пробыл: ускакал в Рим вымаливать прощение для восставших — благо с Арьесом был на короткой ноге. Иегуда где-то бродил, казалось, снедаемый сомнениями. После того, как они выбрались из Муравейника, он сделался молчалив, словно оставил там что-то дорогое сердцу. Вот Полифем, напротив, был весел, пугал своих товарищей, и особенно крестьян, скабрезностями, отпускаемыми в адрес короля.
   Над отрядом тяготело нечто вроде проклятия: бывалые разбойники, привыкшие к лесу, как иной горожанин привыкает к своей меблированной квартире, свежеиспеченные тезеи — Рональд и Иегуда, прошедшие самый сложный на свете лабиринт почти без единой царапины, — все они вдруг заблудились в этой непроходимой чаще. На лес обрушивались то дожди, то град, а то вдруг начинали желтеть и падать листья, словно на дворе был не май, а октябрь. Рональду казалось, что это Муравейник выпускает под землей свои хищные щупальца, и там, где они протянулись, природа чахнет и умирает.
   Впрочем, умирала не только природа: позавчера трое крестьян захлебнулись в болоте, непонятно как оказавшемся на пути отряда, а сегодня двое разбойников, ушедших на охоту, были найдены на дереве, с которого они, очевидно свалились: если бы они просто упали, то, разумеется, не разбились бы, но каждому из них случилось напороться на острые и толстые ветки дерева — да так и остаться там навсегда.
   — Ничего, ничего, — бормотал Полифем. — Мертвячкам подкрепление будет, повидаемся с вами, ребята…
   И запевал во все горло песню:
 
— Бывали дни веселые:
Неделями не ел!
Не то, чтоб денег не было,
А просто не хотел…
 
   Но видно было, что он только пытается взбодриться и не дать отряду совсем уж упасть духом.