Илья Носырев
Карта мира

ОТ АВТОРА

   Жило-было человечество, наше с вами. И однажды столь умножилась чаша его грехов, что Господь, ища путей к его спасению, отменил все законы физики, введя вместо них законы волшебства. Лишенные электричества и атомной энергии, люди призадумались, но только на миг — а потом стали жить лучше прежнего. Ибо человек всегда найдет выход, приспособясь к чему угодно. Эпоха Науки ушла далеко в прошлое, память о ней сохранилась лишь как набор забавных деталей культуры: в песнях скальдов теперь было модно сравнивать свои душевные терзания со сбоем программ, а любовь — с ошибкой на жестком диске, ученые монахи вдохновенно рассказывали прихожанам замысловатые притчи, построенные на материале… раскопанных ими голливудских фильмов категории «Б», новые графы и бароны временами вспоминали, что сами они не так давно были политиками-демократами, а нынешние их крепостные крестьяне — верными избирателями.
   Если я и хотел написать еще одну «Алису в стране Чудес», то «Алису» не с точки зрения математика, как то было у Кэролла, — а именно с позиций историка. Историческое образование позволяет взглянуть на фэнтези с неожиданной стороны — тут даже не нужно намеренно искать абсурдные ситуации и до колик смешных персонажей: с исторических позиций фэнтези и есть абсурд. С этим герои «Карты мира», запертые в сказочном мирке, сталкиваются ежедневно. Рыцарь, играющий на последнем уцелевшем компьютере в WarCraft, недоумевает: «Как такое возможно: один крестьянин ловит рыбу, другой рубит лес, третий добывает руду. Не проходит и пяти минут, как из рыбы, леса и руды они изготовляют… солдата. Разве не смеха достойно подобное превращение? Где та деревня, где набрали этих солдат? Где портные, которые шили им одежду? Кто сеньор этих крестьян? Где та церковь, в которую они ходят — или они забыли Бога? Каким крестом они крестятся — двуперстным или трехперстным? Где их жены — или они живут в содомском блуде?». Я постарался построить фэнтезийный мир не в вакууме, но на базе известных исторических закономерностей: влияния экономики на культуру и политический строй и т.д.
   Я попытался исправить самое большое заблуждение авторов, пишущих фэнтези — их персонажи, маги и воины — лишь внешне люди средневековья: духовный же их мир практически всегда оказывается списанным с современного человека с его рациональным мышлением, эгоизмом и постиндустриальной замкнутостью. Но ведь люди средневековья были не такими — они рассуждали и действовали, базируясь на совершенно иных императивах: иррациональной и пронизывающей все их бытие вере в Бога, кодексе поведения, который был разным для разных сословий. Главный герой книги, благородный рыцарь, благороден именно по-средневековому: честь запрещает ему, скажем, драться с ведьмами, поскольку формально они — женщины, и в то же время вполне позволяет рубить головы ни в чем не повинным крестьянам, подавляя их восстание. Он, пожалуй, противоположность среднестатистическому мужчине нашего времени: отважен, как лев, беззаветно предан долгу и полнейший профан в амурных делах (ибо таковы требования, предъявляемые его воспитанием к чистоте помыслов).
   Сочиняя «Карту мира», я старался не забывать о том, что хорошая литература должна развлекать читателя; но ирония и черный юмор, звон мечей и рев чудищ — это лишь форма, к которой вся книга не сводится. Главная проблема «Карты мира», пожалуй, вот какая: отчего человек столь охотно отказывается от созданной с таким трудом высокой культуры, словно она — ноша ему не по плечу?
   Помимо литературных источников, таких как «Песнь для Лейбовица», я использовал и довольно специфичный личный опыт. Дело в том, что мне довелось увидеть, как распадалась супердержава, Советский Союз, увидеть не из столицы и даже не из России — из далекой среднеазиатской провинции, глухомани, какой, наверное, была Иудея во времена Понтия Пилата. Произносившиеся в конце 80-ых речи о демократизации общества, перестройке и национальном самоуправлении через каких-то десять лет обернулись невиданными картинами деградации: холодной зимой люди в моем родном городке, оставшемся без газа, света и водоснабжения, покидали «хрущевки» и вполне по-средневековому жгли костры на улицах, готовя себе пищу. Престиж образования упал настолько, что родители часто вовсе не посылали детей в школу, предпочитая, чтобы те работали на огороде. Да что там, возрождалось само средневековое мышление: например, люди перестали бороться с тараканами в домах, поскольку по тамошней примете тараканы приносят деньги. Откуда что взялось? Оказывается, 70 лет советского строя так и не смогли затушевать в людях формы сознания, не менявшиеся веками… Не только канувший в лету СССР, но и современная Россия — это государство, где бок о бок сосуществуют прошлое и будущее: где-то запускают в космос ракеты и расщепляют атом, а тут же, неподалеку, воруют невест, разъезжают на осликах хитроумные Ходжи Насреддины и жрут на своих печках водку Емели-дураки — а кое-где в колхозах сохранилось совсем нетронутым крепостное право…
   И если вспомнить обо всем этом, история, которую я рассказываю — не такое уж сильное преувеличение.
   Посвящается Ольге Березовой


   Давным-давно в моем родном городе построили луна-парк. Знаете, что такое луна-парк для детей заштатного городка? Это, в сущности, и есть рай. Два дня подряд дети ломились в ворота густой толпой и все прибывали — а на третий день администрация закрыла его на ремонт — хотя ни один из ат тракционов не был поврежден; закрыла просто так, для порядку. Еще через неделю пришли рабочие и как-то ненарочно, по неуклюжести, изломали пару автоматов. Он стоит в нашем городе до сих пор — груда ржавых машин.
   Во всем этом не было никакой спланированности, все произошло естественно, как будто у луна-парка в нашем городе не было иной судьбы. Я совершенно уверен, что если бы Господь Бог устроил людям рай на земле, события развивались бы в том же русле: на третий день его точно так же закрыли бы, а через неделю сломали.
Лоренс Праведник, Праздные мысли

 

ГЛАВА 1
Вид с вершины

   Рональд стоял у самого края площадки и поверх фигур собравшихся людей смотрел на Вечный город, частью которого привык себя считать. То был очередной Вечный город, уже пятый или седьмой по счету, с тех пор, как некто наивный первым умудрился назвать так каменный муравейник. Впрочем, град был пресимпатичный, наверное, как и все предыдущие, он простирал два орлиных крыла по синим горам, а само сердце его стучало в том самом месте, где находился Рональд, рядом с башней замка Правителей, куда он приехал сегодня по приглашению временного главы государства архонта Арьеса.
   Граф вырос в этом городе, который он даже не то, чтобы любил, просто привык относиться к нему, как к своему лицу, как к рукам и ногам, как к боли в левой лопатке от метко пущенной стрелы мавра, с которой жил уже лет пять, и несказанно растерялся бы, если бы она вдруг куда-то исчезла. Казалось, совсем недавно он еще носился по улицам с мальчишками, дергая за тоги ликторов, идущих на праздник со знаменами в смуглых руках; казалось, только вчера читал в саду перед замком письмо прекрасной леди Изабеллы, в котором она просила раз и навсегда оставить ее в покое; казалось, всего минуту провел он в чужих странах, спасаясь от горечи разочарования и ища утешения в науках.
   Но вот он, год 2969 от Рождества Христова, и он вновь стоит на площадке перед башней замка Правителей и обозревает сумерки, скользящие вниз по острым крышам зданий.
   Вечер навевал чувство отстраненности, а надо было сосредоточиться. Взгляд Рональда остановился на сидящей на троне сухощавой фигуре с седой головой и ехидным лицом.
   Правитель Арьес был стар, но то обстоятельство, что он был знаком со многими людьми, гораздо более старшими — на века — вселило в него почти подростковый комплекс. Он то как-то искусственно молодился, стараясь смеяться над немощью своего возраста, то, наоборот, пытался выглядеть старше, изображая телесную и душевную усталость еще большую, чем испытывал.
   Он был младшим братом правителя Эбернгарда, пропавшего пятнадцать лет назад. Нелегко принять власть, если прожил большую часть жизни в тени других. Когда Эбернгард в одно прекрасное утро веселого славного месяца мая исчез, его брату волей-неволей пришлось выползти из своей кельи, где он жил в добровольном заточении, разочаровавшись во всем сущем в этом мире, и воссесть на трон.
   Привычка заливаться смехом в самых трагических обстоятельствах и скорбеть, когда все вокруг радуются, страсть неожиданно и незаслуженно оскорблять подданных, а также непонятная придворным логика его приказов снискали ему славу человека вздорного, скрытного и высокомерного. Лишь страх перед Правителями, живший в сердцах дворян уже несколько поколений, был ему защитой и помощью.
   И вот так он правил, окруженный смешками царедворцев, с одной стороны, никогда бы не осмелившихся прямо перечить ему, с другой — вечно ищущих повода уклониться от исполнения его приказов, — и вот в такой-то ситуации он и должен был изыскать средство, чтобы отвести от Вечного города грозную опасность, нависшую над ним.
   — Итак, — произнес дворянин, стоявший перед Правителем с непокрытой головой. — Муравейник появился на западе нашего государства несколько лет назад. Все началось с того, что крестьяне стали встречать близ родных деревень недавно умерших односельчан. Сперва это их страшно пугало и они даже били поклоны перед священниками, дабы те утихомирили непрошеных гостей. Но мертвецы вели себя настолько дружелюбно и так мало в их поведении было устрашающего, что крестьяне вскоре перестали их бояться совершенно и даже сами стали приглашать их к себе в гости. И я, Кверкус Сквайр, понапрасну увещевал своих крепостных не якшаться с трупами. Увы, то был глас вопиющего в пустыне.
   — Мертвецы селятся неподалеку от родных деревень, собственного хозяйства не заводят, поскольку и нет у них естественных потребностей. Во всем остальном они ведут жизнь вполне человеческую: разговаривают друг с другом, работают, даже праздники церковные отмечают. Крестьяне их сперва боялись, потом поняли, что ничего плохого они не делают; более того, это действительно те прежние люди, их отцы и матери, дедушки и прадедушки, которых они знали, причем мало изменившиеся, может быть, более хладнокровные…, — Сквайр произнес это слово брезгливо, — а в целом точно такие же лоботрясы и весельчаки, как и живые. Вот когда крестьяне это поняли, тогда и пошел у них с мертвецами совет да любовь: папы и мамы с погоста вернулись по своим домам, и стали они жить еще лучше, чем при жизни жили. Они и по хозяйству помогают, и еще как, без устали…
   Здесь его голос совсем упал, стало заметно, что ему страшно и тошно.
   Трое закованных в железо крестьян, стоявших перед Правителем, равнодушно смотрели по сторонам. Если бы не кандалы, они бы еще почесываться начали. Скованный вместе с ними монах улыбался кроткой полуулыбкой.
   В какое странное время довелось жить, подумал Рональд. Сказания сохранили портрет целой эпохи, совершенно отличной от той, которую он видел и осязал вокруг себя, эпохи, ушедшей в прошлое всего пять веков назад, эпохи, в которую сила науки поднимала в небо крылатые экипажи, воздвигала немыслимые многоэтажные сооружения и порождала поистине чудовищные войны, обезобразившие навсегда лик земли.
   Всматриваясь в слепую синеву и поглаживая рукой многочисленные стебли вьюнков, доползших по высокой стене до третьего этажа замка и протягивающих свои алчные руки в поисках новой территории, где можно бы было утвердиться, он думал о столетиях, в которые человек постиг многое, что впоследствии ему пришлось забыть, ибо знание умножило и без того великую скорбь. Ученые рональдова века показывали друг другу схемы всевозможных машин, дошедших от тех титанов, которым даже звезды были по плечо, как зеленая ряска на поверхности неглубокой речки. Самое унизительно-необъяснимое заключалось в том, что в машинах древних не было ничего столь технически сложного, что кудесники современности не могли бы воспроизвести. Все эти двигатели внутреннего сгорания и электрические батареи были нехитрыми устройствами, требующими для своей работы простых химических веществ, которые можно было разыскать без труда. Загвоздка заключалась в том, что изготовленные строго по схемам и всем правилам искусства современные точные копии машин древности не работали! Было совершенно очевидно, что для их функционирования требовались какие-то чудеса, которые в век Роланда уже исчезли.
   Обидно: в источниках Эпохи Науки не были и намека на это загадочное волшебство техники прошлого. Вероятно, они полагались просто на законы физики, которые в один прекрасный день вдруг перестали действовать.
   Так описывает этот день Симеон Механик, чьи учителя беседовали с последним человеком, еще видевшим древние машины шагающими по улицам и трудящимися в домах:
   «Рассказывают, что паки собравшись, поспешили работники на завод свой, где работали они, и увидели, что он остановился в работе своей. И подойдя к управляющему, они вопросили его — вот, управляющий, вопрошаем тебя: скажи, отчего нет больше жизни в машинах? Ибо еще вчера приносили плоды свои, а ныне стоят они в мерзости запустения, и ушла из них жизнь, так что стали они подобны мертвому телу, что снаружи имеет облик человеческий, а внутри — холод и темень? И отвечал им: слушай, народ рабочий, что говорю я! Счел Господь их день и час, ибо вельми грешили они перед Господом, а через них и мы, исказив свой светлый образ в стальных детищах своих. И соделал Господь так, что никто из них да не сможет создать железной твари в ущерб твари живой, и да не проникнет никто более в тайны вещества. Ибо снял Он дверь, в которую ходили вы, и повесил другую, в которую вы не войдете вовек».
   Итак, все произошло в один день: законы физики, освященные миллионами лет, вдруг перестали существовать, и им на смену пришли другие. Описанный момент истории получил название Конца Науки.
   — Так чем же плохи эти мертвецы, если они живут, как законопослушные подданные, трудятся, да еще и не едят ничего? — спросил Арьес, и Рональд понял, что это ради него старый правитель мучает гонца: сам-то он уже все знал и понимал.
   — А плохи они тем, — произнес Сквайр, отступив от речевого этикета, о котором в разговоре с правителем не должно было забывать, — что потом люди так проникаются их рассказами о их загробной жизни, что переселяются в лес, где у них, по слухам, не просто временное обиталище, а Целый город, именуемый Муравейник. И вот от этих-то переселенцев ни слуху потом, ни духу.
   — А государству ущерб, — заключил Арьес. — Все равно что в другую страну бежали.
   — И ничем иным не хуже? Только ущербом своим государству? — вырвалось у Сквайра.
   Ничем, конечно. Если бы они не бунтовали и не переселялись черт знает куда, а работали, как обычные крестьяне, нам даже выгодно было бы. Скверен сам этот бунт.
   — А как же… — Сквайр даже подобрать не мог слова, чтобы объяснить, что же пострадает, если живые будут дружить с мертвецами, — как же устои общества?
   Арьес досадливо отмахнулся.
   «Некоторое время люди пытались привести машины в чувство, похлопывали их по щекам, набирали в рот водички и — пфффр! — брызгали им в лицо, давали понюхать нашатырю — все без толку. Тогда все осознали, что так, как они жили раньше, теперь не удастся — и вспомнили в качестве образца те тысячелетия, которые были еще до Эпохи Науки.
   «Как жили тогда, до повсеместного просвещения? Дворянин воевал, крестьянин пахал, священник молился. Как ни странно, именно на одной из вершин Эпохи Науки, в 20-21 веках, в художественной литературе стали популярны произведения, уносящие читателя в выдуманные миры, иллюзорно средневековые, да вдобавок населенные еще и колдунами, эльфами, гномами, троллями… Ностальгия по средневековью у homo sapiens в крови? Правда, историческая формация феодализма представала в этих книжках весьма условной, без эпидемий Черной смерти, кровавых войн, грубого насилия как основы экономики, бесконечной повседневной грязи, крестьяне, его населявшие в так называемой фэнтезийной литературе выглядели чистыми, опрятными, ухоженными, рыцари — все как на подбор исполненными благородства, ученые монахи — семи пядей во лбу…
   В сущности, некие элементы, на которые опиралась средневековая культура, действительно очень живучи. В век торжества демократии граждане преуспевающих стран вдруг обнаружили, что вся их политическая система на поверку оказывается системой… личных связей, сеньориальной зависимости, оммажа[1] и вассальной преданности».
   Двигаясь мысленным взглядом по корням дерева, в листве которого помещалась современная ему эпоха, Рональд уже не видел черных гор и черно-синего неба, захвативших все пространство окна. И только когда с неба упали белые молнии, прикрепившись к горам, как нити кукловода к марионеткам, он встрепенулся и встал.
   Грохотал гром. Дождевые струи, пока далекие, но уже заметные над соседним лесом, протянулись к земле, скрывая всю панораму, раскинувшуюся вокруг замка, полностью: что не смогла темнота, смогла вода. Все присутствующие только капюшоны надвинули — нравилась им такая погода. И только крестьяне и монах зябко подрагивали в своих рубищах.
   — Сперва и речи ни о каком бунте не было, — рассказывал Сквайр. — Местные помещики успокоились, а кое-кто даже стал ездить в деревню и общаться с мертвецами. Речи у них были очень коварные, а руки загребущие — и те, кто с ними побеседовал, вдруг говорили, что им открылась истина, коей они не знали дотоле, и стали отпускать своих крестьян на свободу, говоря, что поскольку смерть всех уравнивает, то и в жизни все должны быть равны. Эту вот тайну и открыли эти возвращенцы, эти гнусные ревенанты[2].
   А пуще всего и раньше всего прославилась деревня Новые Убиты, где эта нечисть завелась еще пятнадцать лет назад. Местный помещик, маркиз Бракксгаузентрупп, просвещеннейший, чистейший человек, вовремя понял всю тяжесть угрозы, пред нами представшей — и попытался справиться с взбунтовавшимися мужиками — но его едва не убил собственный сын, предавший его ради либертинских идей. После этого дух маркиза погрузился в уныние и он предоставил события Судьбе.
   Я оказался чуть сильнее духом: и вот, собрав всех своих рыцарей и солдат, я двинулся на Новые Убиты с войском. Крестьяне и мертвецы, вооруженные вилами и кольями — хотя это нам было впору осиновыми кольями вооружаться против той нечисти — выступили нам навстречу и в страшной битве разбили наших рыцарей…
   — Разбили рыцарей? — презрительно скривился Арьес. — Хороши же рыцари, когда сиволапое мужичье их всмятку!
   — Мои рыцари, вне всякого сомнения, раздавили бы деревенщину, — сухо сказал Сквайр, — если бы не мертвецы. Мы рубили их в лапшу, но они все равно продолжали драться. Только когда от каждого из них оставалось лишь кровавое пятно, их можно было считать побежденными — и то каждое из этих пятен еще очень долго двигалось и пыталось влезть нам под ноги, чтобы мы на них поскользнулись…
   — Слишком это все похоже на сказки, — вздохнул Арьес. — Ты, Сквайр, не первый, разумеется, кто мне рассказывает о мертвецах, но вот о том, что они участвуют в баталиях — первый.
   — Государь! — воскликнул Сквайр. — Вели допросить этих крестьян и монаха, что нам удалось захватить в плен, я не думаю, что они станут скрывать очевидное! А самым страшным препятствием к нашей победе было то, что отряд сиволапого мужичья и сиволапых же мертвяков возглавлял дворянин, и притом не какой-то, а наследник одного из крупнейших и древнейших родов в нашей провинции…
   — Вот это уж удивительно, — вмешался в разговор капитан стражи. — Это Гнидарь-то дворянин? Гнидарь — так зовут их предводителя, государь. Он сам мужичье, и из мужичья же и вышел. Когда-то был беднейшим из крестьян, а теперь выбился в люди.
   — А вы что скажете? — почти ласково спросил Арьес крестьян. Те покачали головами, вздохнули и промолчали. Зато заговорил стоящий рядом с ними монах.
   — Светлый граф прав, Гнидарь не был крестьянином. Отца его звали сэр Альфонс Бракксгаузентрупп, он был нашим сеньором, а еще — колдуном. То был самый страшный чародей в этих местах. Нам об этом говорить между собой строжайше запрещалось — к замеченному в болтовне по ночам приходил сам Он. Но все знали. Сэр Альфонс был очень изобретательный кудесник, многие черные маги годы жизни потратили бы на выдумывание злодейств, которые он изобретал в минуту.
   Однажды он сидел на своем графском унитазе — вы, наверное, знаете, что наши Новые Убиты — это бывший город, он был разрушен в Апокалипсис за грехи жителей, но у нас до сих пор работает древняя канализация. Лет пятьдесят назад Убиты славились как процветающая деревня, на наши унитазы шли смотреть паломники из дальних стран. Так вот, однажды сэр Альфонс сидел на унитазе и думал, как бы навести на людей новую погибель. И вмиг придумал: не вставая с унитаза, вывернулся наизнанку и полез в него, ступая по широким трубам канализации своими обнажившимися ребрами, как гусеница идет своими дольками. Он являлся в уборные людей по всей деревне, выбрасывал сквозь известное отверстие свои кишки — ведь вы помните, сударь, он был вывернут наизнанку и все внутренности у него были снаружи — так вот, свои кишки он использовал как петлю, которой хватал человека и затягивал в трубу. И добрый христианин умирал в неподобающее время и в неподобающем месте, а душа его, сами можете представить, куда попадала. Да еще и страху натерпевался перед кончиной: представляете, из отверстия, которому так привык доверять, вылазит нечто красное, склизкое и блестящее, сердце снаружи, печень, почки — все, как у разделанного телка — и хватает беднягу своими кишками за горло! А потом сэр Альфонс уходил обратно. Мы пытались вытравить его: однажды решили разом напустить дыму во все унитазы деревни и выкурить его наружу — но разве все выходы канализации на месте этого древнего города сочтешь! Правда, говорят, всю неделю после этой неудачной облавы сэр Альфонс сильно кашлял — но что ему, черту, сделается! — в сердцах закончил монах и плюнул.
   — Переходи к рассказу о сыне, — велел Арьес.
   — Сын у сэра Альфонса родился при странных обстоятельствах. Следует сказать, что наш сеньор так пристрастился к своей новой ипостаси, что в обычном виде ему стало ходить затруднительно. До этого он был большим женолюбцем, а теперь, чтобы побарахтаться с женщиной, ему приходилось заглатывать ее в свою… э, утробу. Ведь теперь кожа у него была внутри и… э, как бы сказать, причинное место тоже. Похитив смазливую крестьянскую девицу и заглотив ее в свою утробу через пасть, он уходил с нею в замок и там предавался с ней похоти, катаясь с нею по полу, словно он был здоровенным мешком, а она была заключена в этот мешок. Когда он удовлетворял свою похоть, он сжимал свои ребра и ломал несчастной кости…
   — И ел? — спросил Рональд, не удержавшись.
   — Господь с вами! — возмутился монах. — Что вы говорите такое: ел! Несмотря на все свои проделки, сэр Альфонс все же был не людоед, а порядочный дворянин.
   Рональд смутился.
   — И только одну девушку сэр Альфонс не убил таким образом. Ведь ему нужен был наследник и, чтобы произвести его на свет, ему надо было сыскать дворянку, которая предалась бы с ним любви столь непотребным способом. Но такой дворянки долго не попадалось — подумайте сами, кто бы прельстился таким чудовищем? Поэтому сэр Альфонс изъездил всю округу, покуда сыскал такую, причем женился он не просто так, но по расчету, чтобы умножить свое богатство. Леди Эльвира была моложе его лет на десять и вполне красива, а пуще того богата: ее отец происходил из старого графского рода. Они сговорились насчет дочери, ведь старый барон не знал о страшной сущности своего будущего зятя. Эльвира согласилась на брак более всего из скуки — надоело ей сидеть в девках, а отцу все прочие женихи казались недостаточно родовитыми.
   Пока был жив старый барон, сеньор Эльвиру не трогал. Она даже недовольна была таким поворотом событий: сидя дома, предвкушала все прелести будуара — а тут — на тебе!
   Но как только в их замок прискакал гонец с известием о смерти отца, сэр Альфонс стал потирать ручки и пошел пить духи — видите ли, поскольку он выворачивался наизнанку, то не душился снаружи и вливал духи внутрь, иными словами — пил.
   И вот, когда леди Эльвира роняла слезы по батюшке, сидя у окна на закате солнца, в ее залу вошло страшное существо красного цвета, ступавшее по полу при помощи своих ребер, как гусеница (ребра при этом издавали костяной стук). Леди Эльвира закричала и стала бегать от чудовища по залу. Медленно ступало чудовище — но все равно быстрее, чем двигалась Эльвира в своих юбках да кринолинах. И вот оно поймало ее и заглотило внутрь.
   Вы видите, в каких условиях был зачат наш предводитель Гнидарь! — воскликнул монах. — Следует ли после такого ждать от человека, чтобы он подчинялся хотя бы и самому папскому престолу?
   — Но вместе с тем, — продолжал монах, — я не могу сказать, что Гнидарь не является человеком высокого духа и неукротимой отваги. Детство он провел в библиотеках и на коне — отчасти из-за желания держаться подальше от отца. Мать его, разумеется, настроила против батюшки — это неудивительно. Сидя с ним у того самого окна, рассказывала она ребенку, что такое его отец, роняя слезы. И вот, когда Гнидарю исполнилось восемнадцать, он решил поквитаться с сэром Альфонсом.