гнулся, в глаза посмотрел – прямо, и искоса – на грудь,
   да еще освежил комплиментом, хоть и цитатным: «потому что нельзя быть на свете красивой такой!» – толпа (а народ все прибывал) из враждебного скопища превратилась в дружелюбное, внимательное к ней собрание разных и интересных лиц.
   (Не осуждайте категорически неискреннюю похвалу, натужную улыбку, любезность, не скрепленную глубокими чувствами, – все это может помочь в роковой момент: оттолкнет от рельсов, на которые прибывает поезд, отведет руку с бритвой от вены, взгляд – от крюка на потолке… Конечно, это все крайности, и далеко не полный их перечень, но именно к ним ведет путь гордого одиночества – неважно, длинный ли, короткий – и с него-то и может помочь свернуть-ускользнуть участие другого или других, пусть и неискреннее, с расчетом. Для спасения годится и цинизм?)
   И хотя за низкий полированный стол в президиуме сел один Макар – Клаву и глазами не поискал, – ей в последнем ряду было даже веселее. Место с краю, которое она держала для запаздывающего Кости, занял Нерлин (ждала, надеялась, что придет – и все равно врасплох застал) и сразу стал расспрашивать про Дуню.
   Точные, прицельные вопросы (о пятичасовой температуре, о кашле, о динамике затемнения в легком…) следовали один за другим, вызывая такие же точные, короткие ответы. И как под умелой рукой реставратора проступают яркие, насыщенные цвета, так перед Клавой открылась освобожденная от загрязняющих ее суеверий счастливая картина Дуниного выздоровления. Тихому их разговору ничуть не мешали торжественные речи, наоборот, рутинный, привычно-скучный шум оберегал, защищал от постороннего вмешательства зарождающуюся двуголосную мелодию. Правда, Клава чуть не оборвала ее сама, нечаянно, из чувства признательности, глубокого, искреннего и оттого слишком порывистого, переборщив со своими «спасибо… без вас бы… помогли…». Но Нерлин, умело ведя свою партию, вовремя и необидно остановил уже неконтролируемый Клавой поток слов, который вот-вот мог попасть в водоворот фальши: ведь настоящая, ответственная благодарность только обозначается словесными вешками (вычурность, красота им совсем не нужна), и чем она осознаннее, невыговореннее, тем больше ее природное тепло обогревает обоих, субъект и объект, тем действеннее поступки, ею вызванные. Нерлин увидел, что только по незнанию, по неопытности Клава совпала с теми, кто красивыми словесами декорирует пустоту, неотзывчивость, нежелание платить за помощь. И еще сумел дать ей понять, что его участие в Клавиной семейной жизни – всего лишь повод для их знакомства, а вовсе не цепи, сковывающие теперь ее свободу. И эта его щедрость, не любующая-
   ся собой, дарящая независимость, приятно уколола ее – в самое сердце.
   – Ну а теперь пойдемте, съедим что-нибудь, я проголодался! Кормят у вас? – Нерлин подхватил Клаву под руку, и хотя именно она лавировала между стульями и немногочисленными зазевавшимися – почти все уже переметнулись в фуршетный зал и толчея в дверях иссякла, – поводырем она себя не чувствовала: ведущим, подчиняющим себе (не столько по старшинству или по известности, сколько по первобытному мужскому праву) был он, Нерлин. И повиновение ему, покорность эта ей понравилась.
   В пустом, далеком от столов правом углу их ждал Суреныч с двумя тарелками разнообразных ед и с отчетом о напитках, подробном, с годами выпуска бордо и шабли, с именами водочных заводов и количеством латинских букв под названием коньяка – VSOP, а не просто Very Special.
   Нерлин слушал внимательно и немного остраненно. Внимал как знаток, который умеет получать удовольствие от вина, но не переступает ту черту, за которой начинается порабощающая зависимость. Расшифровал смысл четырех конь-
   ячных букв, Very Superior Old Pale – наших «звездочек» не хватило бы, чтобы обозначить выдержку от восемнадцати до двадцати пяти лет, а что значит «pale» – не знал…
   – Что будет леди? – Он уже никак не соприкасался с Клавой, но безошибочно повернул к ней свое спокойное лицо и слегка поклонился.
   Не приторное «мадам», не отстраняющее «имя-отчество», не говоря уж о неучтивом, но чаще всего употребляемом «вы» (лень запоминать, как зовут собеседника), а именно «леди», редкое, элегантное и так естественно прозвучавшее обращение. Улыбка расправила Клавино напряженное лицо, и голосу передалась радость от того, что ее увидели такой, какой она хотела быть и была… Правда, пока только в своих мечтах: сдержанной, но открытой – потому что нечего скрывать, потому что не нужно стыдиться ни своих самых укромных мыслей, ни самой домашней одежды (немаркого бесформенного халата у нее просто не было), ни самых неконтролируемых жестов.
   «Что вы, то и я», – прозвучало как признание. Если еще не в любви, то в восхищении, безусловно, и сказалось это так, будто они были одни, будто никто не мог их услышать. А как раз на этих словах к ним подошел Костя и, чтобы выручить жену, чтобы дать ей опомниться, заговорил с полузнакомым ему Нерлиным.
   Как начинает выстраиваться очередь у лотошника, к которому – может, и случайно – прибилось три-четыре человека, так народ стал роиться и вокруг них. «Э, да у вас тут Мулен Руж какой-то», – не восхищаясь, но и не осуждая, заметила проходящая мимо с рюмкой водки Ольга Жизнева. Появился и Макар. Приобняв Клаву не только не сексуально, но даже и не по-товарищески, он отодвинул ее, чтобы самому оказаться перед черными очками Нерлина – как перед телекамерой. В одном медленном темпе и ровным тоном, не комкая ни одного слова, сказал ему что-то уж слишком банальное. Нормально, надо быть снисходительнее. Глупо только выдавать общие места и тривиальные мысли за прозрения, за открытия, чем обычно грешат женщины и политики, а так… Не то место тусовки всякие, чтобы неожиданные парадоксы тут озвучивать и ждать за это признания.
   Суреныч, как всегда, был неподалеку от Нерлина, на подхвате, но встал так, чтобы не демонстрировать свою к нему привязанность. Зачем босс сюда пришел? Всякий раз он пытался предугадать, какое приглашение Нерлин примет, какое – нет, и до тех пор не мог постичь логику его решений, пока наконец не сообразил, что не только жесткий (иногда и жестокий, даже Суреныч поеживался) рационализм руководит его приходом-неприходом (в Кремлевский дворец с обещанным президентом как-то не поехал, и правильно – президента не было): в последний момент включается интуиция, которую Нерлин вполне сознательно поддерживает в хорошей, можно сказать, спортивной форме, не позволяя лени притуплять ее остроту.
   По дороге на очередное сборище (собрание, конференцию, прием, юбилей… несть им числа) Нерлин обычно вслух рассуждает, с кем из предполагаемых гостей-хозяев ему нужно бы переговорить, и Суренычу достаточно дать знать, кто явился, сводить даже не надо – сами подходят, и чем важнее лицо, тем позже, иногда уже в гардеробе, но Нерлин никогда не торопится, не суетится – умеет ждать.
   Сегодня же не было названо ни одного имени… Подходят, представляются, как всегда, но босс общается со всеми прямо в толпе, не отходя от Калистратовой, а когда ту по-звали сфотографироваться пьяненькие сослуживцы, заговорил с ее мужем и в обычную болтовню ловко, шутливо-серь-
   езно вставил: «Вы не против, что я Клаву – (уже без отчества!) – оккупировал?» – «You are welcome».
   Простодушный ответ? Опасно-доверчивый? А как по-другому – сознательно или нечаянно – не закрыть возможность отношений каких-либо (с Нерлиным нельзя предугадать, каких, да и Калистратова на простушку-погребушку не похожа)? Обрубить – запросто, поощрить (что унизительно для мужа) – тоже проще некуда, а вот ничему не помешать, суметь полюбоваться своей половиной, когда у той лучатся глаза, можно, пожалуй, только по-английски: you are welcome.

БЕДНЫЕ ЛЮДИ

 
   К возвращению Макара с конторского юбилея Варя стала готовиться с того мгновения, как, вытолкнув его за порог, хлопнула дверью – штукатурка аж посыпалась (вот он, молдавский ремонт!). Придет муженек – вещи ему в зубы, и гуляй на все четыре стороны отсюда!
   Тут же, в коридоре, полезла на антресоли за самым большим чемоданом, чтобы заодно избавиться и от мужа, и от него – по глупости схватили в Париже, в ажиотаже экономии не заметив, что и пустой он тянет руку. Проверить догадались только, удобно ли его везти: предыдущий, купленный на вещевом рынке (барахолке по-старому), из той же экономии (сомнительной: потом выяснилось, что на заграничных распродажах такие точно стоят раза в два дешевле) все время заваливался набок. А когда набили его и правда вместительное нутро – все-все покупки вошли, даже обувь сложили прямо в коробках, которые всегда жалко выбрасывать, такие они твердо-красивые, – у Макара, тащившего его от гостиничной кровати до такси, в крестце что-то хрустнуло, и всю обратную дорогу они громко выясняли, кто виноват в бездарной покупке. (А чего стесняться, русского тут все равно не понимают – как, думая о колесиках, прозевали неподъемность чемодана, так упустили, что сердитая интонация не требует перевода; французы на них оглядывались, а в аэропорту более культурные соотечественники, чтобы отмежеваться, брезгливо начинали говорить по-английски.) И всю следующую жизнь пришлось Макару помнить, что ничего рывком поднимать нельзя, а только медленно и присев на согнутых коленях.
   Чемодан на антресолях за что-то зацепился, ни туда ни сюда сдвинуть его не получалось, сколько Варя ни дергала. На голову свалилась раскладушка, которую держали наверху на случай – очень нередкий – приезда провинциальных родственников. Взгромоздила на стул пару толстенных юридических справочников – все равно дотянуться не получилось, добавила энциклопедический словарь, тонкие, гладкие, почти пергаментные страницы которого заскользили, когда она стала переминаться с ноги на ногу, чтобы выпростать застрявшее колесико, и, слава богу, успела спрыгнуть с пирамиды, прежде чем фолиант развалился надвое.
   Спокойно рассуждать Варя еще не могла, но опасность увечья включила инстинкт самосохранения, семьи в том числе, и Макаровы вещи уже не летели кучей в распластанный на полу чемодан, а как бы сами собой складывались рубашки, брюки, майки-трусы-носки, будто в командировку мужа собирала, а не выставляла его навсегда из своей жизни. Привычная работа так усмирила гнев, что понадобилось поковырять в ране, повспоминать только что разразившуюся ссору, чтобы раж уж совсем не испарился.
   С чего чаще всего заводится городская баба? Надеть (жаль, но все чаще говорят «одеть») нечего, денег не хватает, муж попивает-пьет, мать твоя достала… (Цените свое счастье те, кто не знает продолжения – бесконечного – этого реестра бед-обид. Варя знала.)
   С дачи, где оставили бабку и сына, вернулись под завязку, душ только принять, переодеться и мчаться на юбилей. И вдруг выясняется, что летний костюм, единственный, в который Варя и рассчитывала принарядиться, на ней не сходится. Пиджак, конечно, можно не застегивать, к петле на поясе уже привязан удлинитель-уширитель из белой бельевой резинки – крепдешиновая кофточка носится навыпуск, чтобы скрыть ухищрения, – но молния на юбке никак не идет, а когда Макар стал неуклюже (выпил уже, что ли? нет, вроде не пахнет) помогать, она совсем неремонтируемо разошлась. Нечего надеть… Кто виноват? Пошло-поехало…
   Какого черта, прости господи, она работу бросила! Почему только она должна с Сашкой уроки делать, а Макар – никогда? Хорошо еще, что бабка не такая вредная, иначе бы совсем хана… Хотя с ней же говорить невозможно! Тюки эти с макаронами, с пшеном навезла… И попробуй втолковать, что сейчас все купить можно, что протухло же все, с души от одного вида воротит… Доковыляет раз в месяц к базарчику, разохается до «скорой помощи» – сердце-то и правда никуда не годится, особенно тяжело стало после смерти Макарова отца – и варит эту тухлятину. Давишься, а ешь… Еще эта деревенская привычка в тазу замачивать исподнее вместе с полотенцами-наволочками. Вонь на всю квартиру. Порошок-то не признает, только мыло хозяйственное, из собак которое варят… И попробуй при ней на Макара цыкнуть! Как же – сын, хозяин… Почтение, преданность и уважение-унижение – вот единственная сексуальная позиция… Прости господи! Варя перекрестилась.
   Ну, все уложила, ничего не забыла… Чемодан легко защелкнулся. Помогая себе коленом, поставила его на колесики и подкатила к двери. Теперь что? На кухню, покурить. Потом чай… Что там, в холодильнике? Банки, банки – стеклянные с помидорами и огурцами, железные с консервами, рыбными и мясными, для дачи, кусок сыра заскорузлый… В шкафу? Печенье, орехи, торт вафельный. Кусочек съем, от одного не потолстею… Вкусно как, еще один… Успокоилась только, весь торт проглотив, как алкоголик какой-то. Черт с ней, с вечеринкой! Разговаривать там надо, улыбаться или в углу стоять неприкаянно, знакомых-то мало… Одной даже лучше. Откатила чемодан в детскую – может, он сегодня не напьется?.. Телек включила. Поворот ключа в дверном замке ждала уже совсем без ненависти.
   – Ну, мать, милота охренительная, прости за точность формулировки. Недотрогу нашу Нерлин подцепил, и Костюнчик хоть бы хны, бровью не повел. Сговорились они, что ли? Как думаешь? Все бабы бляди… Кофейку покрепче организуй, а?
   Макар обнял Варю и помял ее грудь, легкодоступную в ситцевом халатике, без лифчика. Пахло от него только сигаретами и возбуждением, которое сразу передалось и ей.
   В кровати они смаковали (воображение незаурядное, творческое) подробности Клавиного падения, как будто порнуху смотрели, типа Тинто Брасса или покруче, одинаково подстегивающую обоих. Варя даже согласилась на… В фильме «Шлюха» проститутка объясняет, чего жены мужьям не делают, вот на это.
 
   Четверть часа дверь в кабинет Макара не дергалась, не открывалась, он даже проверил, не заперто ли. Телефон молчал – вообще-то ничего неожиданного для пятничного вечера во второй половине августа. Да, одиноким маргиналом чувствует себя всякий, кто до сих пор еще не съездил в отпуск и уже не поедет. А не понимаешь своей второсортности – втолкуют, очень доходчиво для чувствительного человека. Вопрос «где в этом году отдыхаете?» начинают задавать весной и лишь к декабрю его разящая сила ослабевает (не сразу, глагол проходит еще стадию прошедшего времени – «отдыхали»), и то только потому, что подоспело: «а на Рождество куда поедете?»
   Само слово «рождество» пробилось в бытовой контекст благодаря ауре начинающегося века-тысячелетия, разветвилось на западное и православное и принялось избавляться от духовной сущности, чтобы беззастенчиво, как нувориш какой-то, кичиться своей позолотой, вошедшей в моду.
   В советские времена с модой было попроще: из двух двигателей, идеологического и экономического, которые поддерживают ее искусственную жизнь (у первобытных людей никакой моды, думаю, не было, животному и растительному миру она тоже ни к чему), ведущим был, конечно, идеологический. Простодушные – а это состояние и удобно, и естественно для преобладающего большинства сограждан – не задумываясь, послушно праздновали майские и октябрьские; ханжи, трусы и карьеристы тоже демонстрировали свое подчинение моде, втихомолку обтяпывая делишки, совсем не поощряемые официозом. Ну и до чего уж такого необычного они додумывались? Какое-то детишко члена Политбюро стреляло слонов-тигров на африканском сафари. Некоторых удачливых перестройщиков это так впечатлило, что они, дабы переплюнуть коммунистическую роскошь, везли самолетом свой любимый джип на такие стрельбища (как пароходом из Парижа хлестаковский суп)… И фантазия их убога… А все ведь узнается, тайное становится, неминуемо становится явным: программа Всевышнего имеет много степеней защиты, и затаивший обиду – один из ее стражников. В случае с детишкиным сафари проговорился знатный советский режиссер, безропотно отдавший тогда свою заграничную премию на это самое развлечение. Через много лет такие усердные послушники начали бравировать былым конформизмом, выставляя себя страдальцами от жестокого режима.
   Тут уж восхитишься поклонниками джаза (среда интеллектуалов в провинции, в Москве – гораздо шире), носителями клешей с колокольчиками, стилягами всякими – такая фронда, доступная не только элите, такая инстинктивная борьба с отупляющей и развращающей морально-идеологической скукой честна и отважна. За решетку тогда могли привести эти, детскими сейчас кажущиеся, шалости. Впрочем, заигрываться всегда опасно, лимоновская судьба тому пример. Настоящий фашизм страшен, но он умеет защищаться, а с игровым эпатажем бороться проще, эффектнее и безопаснее для чиновников, вынужденных имитировать правосудие.
   Макар-то с Варей никогда не шли поперек моды, неофициальной в том числе. (Такой штрих: познакомились они в своем провинциальном университете, Макар был главным редактором рукописного журнала, а Варя принесла туда свое «не могу молчать!» о преддипломной практике в блатной горкомовской больнице. После выхода в свет очередного номера она потеряла обещанное место, а он – аспирантуру. Пострадать за идеологическую смелость было очень модно. Но горечь от притеснений не прошла и тогда, когда Макар уже поступил в московскую аспирантуру. Всего один удар государственного кнута, а какой педагогический эффект… На всю жизнь научил не лезть на рожон. С тех пор Макар стал универсалом – никогда ни с кем не ссорился, ни к каким крайностям не присоединялся, в партию не вступил, но и в диссиденты не подался…)
   Так вот насчет отдыха – в те времена Макар с Варей послушно и с удовольствием ездили, как все, кому это было доступно, в Сочи-Болгарию-Карловы Вары, а теперь пожарились уже в Анталии и на Коста-Браво, на Кипре и в Италии – кажется, именно в такой последовательности наши стада открывали для себя европейский мир, паслись у воды, по возвращении опять сбивались в стада, чтобы посравнивать за трапезой, утонченной европейскими навыками, свой шоколадный загар, обильность шведского стола, обманчивую звездность отелей… Гурманы упоминали еще картинные галереи, архитектурные красоты, но в каждом застолье таких любителей было не более одного (если и двое, то из одной семьи, не будет же голова с головой одного дракона между собой разговаривать, когда рядом другие животины есть), и сравнения никакого не получалось.
   В это лето были запланированы Мальдивы, но как только выкупили путевки, пришлось сдать в больницу бабку – инфаркт. Оставалось кичиться своими несчастьями… А тут сменилась мода на страдания, господствовавшая в советские времена (ханжеская мода, в душе-то не огорчались, а радовались соседским бедам, сами их кликали на чужие головы – низость человеческой природы можно скрыть, но никак ее не уничтожишь). Похваляться стали успехом, богатством, здоровьем. (Фашистские какие-то добродетели, ни один человек не может обладать ими всю жизнь. Триада эта требует притворства перед другими и вранья себе – вот в чем ее разрушительная сила.)
   Здоровье… Стоило Макару подумать о нем, как он сразу почувствовал, что за грудиной опять давит – привычная уже боль, а всякий раз, распознав ее, понимаешь, какая это вредная привычка. Хорошо хоть пить бросил… И тут же мысль метнулась к сейфу, где был спрятан (от кого? ключ ведь только у него… от самого себя и спрятан) бутылек виски, оставленный бизнес-вумен одной, с комсомольской юности усвоившей, что презент делу не помеха. Именно знак признательности, а никакая не взятка. (Да и что такое взятка – всего лишь комиссионные, не облагаемые налогом, процент от сделки, улизнувший от государства. Кому по силам прервать эту дурную бесконечность: государство накалывает своих граждан, и они пользуются любой возможностью провести государство, а оно со своими гражданами по-другому никак не сладит, как только обирая их, а они…) Ну, в случае с бутылкой нехороших подозрений не возникает у знающих, ведь и самая дорогая по сравнению с суммой заключенного контракта – мелочь, смешно даже всерьез это рассматривать… Но вот год назад, когда у Макара руки начинали подрагивать, как только он дотрагивался до пузатого прохладного бока, пришлось искать другой эквивалент универсального подарка. Найти не получилось, не зря во времена дефицита – товаров ли, денег, все равно, – бутылка была самой крепкой валютой, а талон на водку в разгар инфляции не обесценивался ни на йоту. Спиртное – на территории России – заряжается энергией, не тепловой, не психологической, а метафизически-загадочной, как русская душа.
   И вот все эмоции уже сосредоточились на том сосуде, Макар мысленно раздевал тягучую коричневую субстанцию, видел ее сквозь железную дверцу сейфа, сквозь глянцевую картонную коробку и яркую этикетку с пшеничным, почти нашим, шишкинским полем… Рука сама по себе, не подчиняясь головным командам, стала шарить в портфеле, сначала спокойно, медленно, а под конец все более нервно и раздраженно. Вывалил содержимое на стол – нет ключа… А, черт, с тех пор, как новый кейс посеял то ли в такси, то ли в подворотне – по пьянке так и не вспомнил где, – ничего важного там не держал. «Где же этот ключ гребаный?!» – вслух выругался. Может, во внутреннем кармане пиджака? Нет, в рубашке сегодня пришел – жарко и никаких официальных встреч-переговоров не назначено… Вывернул карманы брюк, проверил, нет ли в них дыр – целые, Варвара следит. Должно быть, дома валяются. А и потерял – наплевать! Где-то тут дубликат должен быть. И точно, вот он, в коробке со скрепками. (Спросить бы у профессионалов, у воров, вправду ли стоит держать маскируемый предмет на самом видном месте или это очередной литературный обман…)
   Но как только Макар повернул зеленую ручку, похожую на самый примитивный, без всяких там прибамбасов, штопор и внутри сейфа щелкнуло, раздался еще один стук. Он успел отдернуть руку – быстрота реакции какая! – прежде чем голова секретарши, просунутая в дверную щель, объявила: «Калистратов к вам, примете?» И как собака, привычно и с азартом приносящая пластмассовые тарелки, улетевшие в кусты (забава такая, кто дальше кинет), завидев настоящую дичь – хотя бы зайца – забывает об искусственных навыках ради природных, так и Макар метнулся к столу и вмиг изготовился, то есть расслабился: ведь только в спокойном, уравновешенном состоянии стоит начинать любой осмысленный разговор (впитывающая способность беспокойного человека очень мала – мокрой тряпкой лужу не вытрешь, ее сперва надо отжать), иначе получится самодовольный монолог (искренняя увлеченность тоже отдает самодовольством; глубокая, новая мысль по пути наружу гармонизирует своего носителя, мудрецы не бывают суетливыми) или пустопорожняя болтовня, что случается чаще всего. Дайте-ка себе правдивый отчет, с чем вы вышли из долгой беседы-посиделок (официальные конференции, круглые столы не в счет, речь только о добровольных встречах, когда каждый волен уйти в любой момент) – с потерей времени, с подпорченными отношениями, с недовольством собой… Как ни суди, все плохо. А что хорошо? Узнать другого, углубить свои мысли, научиться и научить… Бесконечно можно продолжать. Главное – взаимодействие, настоящее, сущностное, дает передышку от данного природой рокового друга-врага, от одиночества.
   – Привет! Не помешал?.. – бормотнул Костя ритуальные вежливости, не оставляя Макару выбора, приговаривая его к разговору с собой. По праву крепкой многолетней дружбы. А дружескую ткань время от времени тоже нужно проверять на износ…
   Скинув пиджак, Костя остался в прилипшей к спине и груди, мятой и мокрой, белой рубахе (стопроцентный хлопок самоотверженно впитал весь пот, синтетика бы позаботилась о себе, а не о своем носителе). Плюхнулся в кресло у низкого приставного столика и стал через голову снимать темно-синий галстук с орнаментом из рысаков, аккуратно не вышло, короткий конец самовольно вырвался из узла.
   – Черт! Поможешь снова завязать, а то мы с Клавой не умеем…
   – «Мы с Клавой», – хмыкнул Макар. – Да ты у нас мономан…
   Косте бы прислушаться, понять настроение своего визави… Но нет, он несся, как одержимый одной думой, и пропустил ироническое, совсем не дружелюбное замечание мимо ушей.
   – Сбрую пришлось напялить – на работу ходил наниматься, рядом здесь… Тайм-аут взял, чтобы с тобой посоветоваться…
   Макар вышел из-за своего солидного, с кожаным бордюром, стола и разлегся в кресле напротив Кости, вытянув ноги и ничуть не стесняясь выпяченного, и без этой позы вываливающегося из брюк пуза. Направив на себя вентилятор, закурил, и эта расслабленность, вальяжность, через губу и сигарету подаваемые реплики – вопросы, междометия-понукания, – попадающие в ритм Костиного откровенно-наивного, не управляемого уже им потока-рассказа, как стек и поглаживания наездника во время скачки, помогли ему не только вытянуть всю подноготную, но и незаметно для Кости внушить ему выгодное себе решение. Сказалось умение с помощью хорошо продуманной откровенности, очень дозированной, расположить к себе любого.
   А стойку он сделал сразу, как только услышал «был рядом». Рядом находилась контора Макарова компаньона, с которым он вел дела, скажем так, рискованно, утаивая (вынужденно, по ситуации) больше, чем допускал неписаный кодекс русской (точнее, постсоветской, от русской дореволюционной начало уже что-то возвращаться, но пока это крохи) бизнес-чести.